Перекрестное опыление — страница 17 из 35

Если вы будете читать эту переписку, то лучшее её издание, на мой во всяком случае вкус, в серии «Литературные памятники» с великолепными сопроводительными статьями Д.С. Лихачева и Я.С. Лурье и в эталонном переводе со старославянского Я.С. Лурье и О.В. Творогова. Обязательно обратите внимание на комментарии. Письма переполнены намеками и умолчаниями – все это восполняют комментаторы.

Чтобы не быть голословным, пример. Курбский пишет в своем первом послании: «Знаю я из Священного писания, что дьяволом послан на род христианский губитель, в прелюбодеянии зачатый богоборец антихрист и ныне вижу советника твоего, всем известного…» Комментаторы Курбского объясняют, что этот намек мог быть направлен и против самого царя. Курбский считал незаконным развод отца Ивана IV Василия III с Соломонией Сабуровой и его брак с Еленой Глинской.

Теперь обо всех вышесказанных вещах, об их переплетении, смешении, потому что в человеческом существе никогда не возможно точно сказать, где именно граница, где кончается одно и начинается другое, поговорим подробнее.

Начнем с переполняющих переписку эмоций, с её ярко выраженного – и стилистически, и во всем прочем – авторства. Тем более что именно здесь ответ на вопрос, с которого, судя по всему, следовало начать данный очерк. А именно, является ли она подлинной. На самом ли деле эти письма написаны Курбским и Грозным во второй половине XVI века?

Дело в том, что списков того времени в наших руках нет (для средневековья это скорее норма, чем исключение); самые ранние из них исследователи датируют началом XVII века, то есть временем уже после Смуты, что и позволило американскому русисту, профессору Эдварду Л. Кинану утверждать, что переписка – поздняя подделка.

В советской науке книга Кинана была воспринята как наглое вторжение, посягательство на территорию, которую мы привыкли считать неотъемлемой собственностью. В итоге под редакцией известного знатока правления Грозного профессора Р. Г. Скрынникова вышел сборник статей с немалым числом исторических и лингвистических наблюдений, опровергающих точку зрения Кинана. Так что науке это в любом случае пошло на пользу.

Не сомневаясь в подлинности переписки, я, как и другие историки, понимаю, что в ответах Грозного Курбскому, в их написании принимали участие подъячие и толмачи Посольского приказа. Грозный для своего времени был человеком весьма эрудированным (историк Михаил Погодин звал его «начетником»), но и ему за столь короткое время свести в единый текст (первое послание Курбскому) такое количество библейских историй было бы сложно. Кроме того, трудно спорить и с тем, что это письмо построено строго по канонам делопроизводства Посольского приказа. И тут встает еще один неизбежный вопрос: почему вообще Грозный, нарушая все представления своего времени об отношениях старшего и младшего, счел, что ответить на обвинения Курбского необходимо?

Общество тогда было консервативно, и у этой консервативности была одна существенная производная, а именно – невозможность диспута двух людей, чей социальный статус заведомо неравен. Снисходя до спора с низшим по происхождению человеком, ты не просто унижаешь себя, а разрушаешь саму основу мироздания, его порядок и строй, который весь покоится на строгой иерархии. Низшего можно приказать челяди прогнать, побить, наконец, даже убить, но отнюдь не прилюдно с ним спорить. Переписка Грозного с Курбским нарушает эти писанные и неписанные представления; не случайно её центральной темой стал другой слом жизни – опричная политика царя Ивана, репрессии и казни, которые он обрушил на страну.

В революционности, на равных – разрушительности того и другого (что переписки, что опричнины) много по-настоящему родственного, не понятного врозь, по отдельности, немыслимого ни раньше, ни позже. Это, конечно, не случайно. Классическое средневековье отличалось удивительной цельностью в понимании мира, его сути и назначения. Это было время абсолютной истины, ничем и никем не замутненной. Независимой от страстей и искушений, которые, будто нечистый, сбивают тебя с единственно верной дороги. В конце её как награда – Небесный Иерусалим.

Историкам отлично известно, что средневековые тексты сплошь и рядом лапидарны, лишены особенностей времени, обстоятельств, часто и авторской интонации, за которую мы, в первую очередь, ценим литературу. Вдобавок они нередко анонимны или приписаны какому-нибудь философу, чья репутация со всех точек зрения (что христианской, что языческой) безукоризненна и уже никогда не будет пересмотрена. Ведь что в научном трактате, что в житии святого ты высказываешь не собственную точку зрения, а возвращаешь на законное место фрагмент или завиток общей мозаики мироздания, автор которой, понятно, Сам Господь. В силу тех или иных исторических катаклизмов, пертурбаций он однажды вывалился, и картина сделалась неполной. То есть ты не создаешь новое, а просто восполняешь утерянное.

Так что даже если ты сам ко всему этому пришел, сам это понял – эта истина дана тебе свыше и она лишь в малой степени личное обретение. Оттого твои сомнения и метания – вещь малозначащая, ни для кого не интересная. Ясно, что наше время другое и литература тоже другая. В ней важно одно – что это твой собственный путь и каждый шажок на этом пути важнее любой абсолютной истины, до которой – это тоже ясно – никто из нас никогда не дойдет. Она нечто вроде коммунизма для позднего советского человека.

Для России все сказанное справедливо в полной мере. В частности, по этой причине большая часть нашей нарративной литературы – компиляция из разных житийных, исторических и географических сочинений. Новизна, недавность – всегда укор, общество почитает лишь многократно проверенное, уважает это в себе. Оно откровенно пасует перед любой невесть откуда взявшейся мыслью (в общем, перед всем, что без роду и племени). Тут страх перед ересью, которая разом и навечно способна погубить твою душу, и, что в сущности то же самое и с чего была начата эта страница, – неодолимая тяга к изначальному, непогрешимому.

На этом фоне переписка Грозного с Курбским во всех смыслах выходит из ряда вон. Во всяком случае, в русской литературе если что и можно поставить рядом, то лишь «Житие протопопа Аввакума», на которое переписка несомненно оказала сильное влияние. Та фантастическая откровенность и вышепомянутая экспансивность, бесконечные смены настроения и характера письма (в первую очередь, я тут, конечно, имею в виду Грозного) для меня есть главное свидетельство подлинности посланий, их принадлежности авторам, которые обозначены на обложке.

Последнее из предварительных замечаний. Любому историку – не важно, что он изучает: политику, экономику или быт, нравы, духовный мир человека – известно, что повествовательные нарративные сочинения, тем более подобные такой переписке (то есть когда все – от первого лица, вдобавок выше крыши переполнено обидами и страстями), дают для понимания времени больше, чем остальные источники вместе взятые. Литература умудряется достигать ни с чем не сравнимой плотности текста; по-видимому, в этом, в сохранении тончайшей и всегда изменчивой, непостоянной ткани отношений человека с Богом, с миром и с себе подобными и есть её назначение. Теперь посмотрим, что в этом смысле мы можем извлечь из переписки царя и его боярина.

Не ранжируя важное и второстепенное, для начала вернемся к вопросу, почему Грозный все-таки отвечал Курбскому. Тому есть как рациональные, так и иррациональные объяснения; более того, они не просто дополняют друг друга, – тут никогда нельзя сказать, где кончается одно и начинается другое. Начнем с рациональных.

Первое послание князя Курбского было не только оправданием автора и обвинением царя Ивана, но и политическим памфлетом, цель которого – убедить литовскую и польскую знать в необходимости продолжать борьбу за Ливонию. Еще важнее была задача следующего письма Курбского – помешать Грозному занять вакантный после смерти короля Сигизмунда– Августа польский престол. Отсюда и активное участие в составлении ответов Курбскому Посольского приказа. Шансы на трон Речи Посполитой у Ивана IV были, и значительная часть мелкой шляхты поддерживала его кандидатуру.

Я воспитан людьми, которые твердо верили, что экспериментальность истории есть морок, наваждение абсолютной власти, что мир создан так, что запрет на подобное заложен в саму его генетику. Слава Богу, мы не способны, будто в лаборатории, менять те или иные параметры жизни, а дальше смотреть, сравнивать, что из этого выйдет, потому что история – река, которую никогда и никак не остановить, не направить в сторону. Власть хоть вольна нас и казнить, и миловать, общее течение жизни ей мало подотчетно. Оттого все платоновско-коммунистические учения – утопии, которые никогда не будут осуществлены. Среди прочего, такая точка зрения с каждого из нас снимает долю вины.

Я и сейчас убежден, что экспериментальность истории – приговор пути человека к Богу; азарт познания, на равных с нашей безжалостностью, всегда окажутся сильнее упования на личное самосовершенствование; и все же время Грозного заставляет признать, что история не некий неумолимый поток. Не река, что течет сверху вниз по раз и навсегда установленному руслу. Потому что не пожадничай царь Иван, не пожалей он несколько тысяч связок лучших соболей – и русский престол оказался бы соединен личной унией, скипетром монарха с польским.

Другой была бы судьба миллионов людей, убитых во время восстаний или сосланных на вечное поселение в Сибирь, когда эти восстания были подавлены. Не было бы всех этих споров о славянстве, кто и почему должен его возглавить, какие исторические права он на это имеет. Споры, которые сформировали всю российскую политическую идеологию. Конечно, войн и крови было бы не меньше. Но враги были бы другие. Возможно, и страшнее. Так, четыре столетия после смерти Грозного были для России весьма успешны. Во всяком случае, побед было больше, чем поражений. А к конфликтам с народами, живущими на запад от поляков, в XVI и XVII веках мы вряд ли были готовы.