Теперь, если не возражаете, снижу пафос. Раз русская элита столь успешно занималась и занимается производительной деятельностью, естествен вопрос: как и по каким критериям идет её отбор и продвижение по служебной лестнице? На Западе каждая компания производит прибавочный продукт, или добавленную стоимость. Обычно, если дело не касается инновационных областей (там, насколько я слышал, цифры другие), речь идет о пяти, десяти, редко – о двадцати пяти процентах.
Другое дело в России. В сырьевых областях добавленная стоимость сплошь и рядом достигает сотен, а то и тысяч процентов (на новых, еще фонтанирующих нефтяных скважинах бывает и больше). То есть цифры всегда исключительно велики, а с другой стороны, все эти проценты лишь отчасти зависят от твоей квалификации, распорядительности, сметки, скорее они определяются запасами самого месторождения, его геологией, удаленностью от дорог и населенных пунктов (так называемым транспортным плечом), то есть кучей привходящих обстоятельств, которые, как и твою работу с работой других, сравнивать практически невозможно. Соответственно и сказать, кто трудится хорошо, а кто из рук вон плохо, тоже затруднительно.
Раз этот привычный для Запада внутриэлитный критерий отбора у нас не работает, заменяя его, на первые позиции с непреклонной неизбежностью выходят другие, а именно – личные связи, личная и корпоративная преданность, блат, кумовство, но, судя по результатам, все скопом и они со своим делом справляются.
И наконец, то, что в этом письме мне кажется самым важным. В Европе в XVI–XVII веках провиденциализм как система понимания мира был шаг за шагом вытеснен рационализмом. И мы привыкли считать, что данный процесс неизбежен, просто где-то идет быстрее, а где-то едва переставляет ноги. Но, думаю, Россия (к другим сырьевым странам это тоже относится) свидетельство, что есть огромные пространства, которые разумное детище буржуазных революций аккуратно обходит стороной, а то и бежит от них, как черт от ладана. Ни произрасти, ни укрепиться здесь оно не в состоянии.
Речь о том, что мы были и во всех смыслах есть страна не ума холодных наблюдений, а чуда Господня. Блага (сырье) падают нам с Неба, как ман и перепела, или вдруг забьют из-под скалы, как вода в источнике при Рефидиме. Ведь ясно – с этим и спорить нечего, – что не Кто иной, как Господь, дал нам нефть, газ, и многое-многое другое. Больше того, в объеме и цене этого мы не сеем и не пашем. Он, как птичек небесных, Сам, из Своих рук питает нас. Но тогда возникает законный вопрос: почему именно мы отмечены Его милостью? Внятно ответить на него способен лишь провиденциализм.
Как известно, в этом учении все не случайно, все Его промысел. Если ты грешен – с неизбежностью жди природных катаклизмов: голода, холода, других кар, но коли мы облагодетельствованы, так выделены из череды других народов, значит – что бы кто ни говорил и в чем бы нас ни обвинял, мы Ему угодны. По тому же основанию мы и страна Веры. А также страна с неизбывным убеждением в собственной правоте: ведь наша правота есть и правота Всевышнего, который нас отметил и благословил. Требуются усилия, чтобы с этой логикой не согласиться.
Дорогой Саша! Извините, если получилось длинно. Конечно, в реальности все составилось из полутонов, я же многое искусственно утрировал, в других местах по живому прочертил линии раздела и нарезал границы. Все-таки надеюсь, что конструктивное в этих соображениях есть, а главное – есть завязки для будущих разговоров.
Всех Вам благ в наступающем году. Декабрь, 2012 г.
Ваш Владимир Шаров
Октябрь семнадцатого года и конец истории
Первая публикация в журнале «Знамя» № 6 за 2018 г.
Я родился в семье, которая была тесно связана с революцией, с немалым рвением её делала, а поскольку революция всегда и везде пожирает своих детей, от нее же и погибла. Бабка с одной стороны и дед с другой были расстреляны. Еще один дед умер в тюрьме, а единственная бабушка, которую я знал, пять лет отсидела в лагере для жен изменников родины.
В семье разговоры, связанные с ними, не считались запретными, но все было настолько страшно, что никому и в голову не приходило мне, ребенку, это подробно рассказывать. Да, в сущности, (и после реабилитации тоже) никто ничего толком не знал. В итоге все, что касается собственной родни и первых сорока лет советской власти, я представлял отрывисто, пятнами, в цельную картину мало что складывалось.
Потому что, с одной стороны, из того, что я слышал, следовало, что это была жизнь, где люди, как в любой другой жизни, любили друг друга и рожали детей, очень много, часто наизнос, работали – были написаны сотни замечательных книг и сделано несчетное число открытий; наконец жизнь, за которую они при необходимости шли умирать, и тут же, в той самой жизни, не просто по соседству, а перекладывая, перемежая одно другим – любови, детей, работу – они стояли в бесконечных лубянковских очередях, чтобы отправить в лагерь посылку с едой и теплыми вещами, которая, если повезет, могла помочь близкому человеку выжить.
И это по тем временам еще «светлый» вариант. Потому что значит, твой отец или мать, или брат не расстреляны и ты их не бросил, не отказался от них публично и всенародно.
А так когда-то родной тебе человек знал, что даже если он досидит свои 10–20–25 лет, за лагерными воротами у него ни кола, ни двора. Пойти ему некуда. Да и у тебя самого эта жизнь, которую ты всеми силами пытался счесть за нормальную, могла оборваться в один день. Ночной «воронок», не проехавший мимо, затормозивший у твоего подъезда, затем арест. Дальше, если ты в расстрельном списке, то смерть, а если не в расстрельном – тогда, так сказать, на усмотрение следствия. А это самое «усмотрение» в числе прочего зависело от того, готов ли ты оговорить, дать признательные показания на себя и на тех, кто проходит с тобой по одному делу. То есть согласишься губить ни в чем не повинных людей – можешь надеяться на снисхождение. А упрешься – опять же подвал и пуля.
И нельзя сказать, что, как в каком-нибудь психоаналитическом трактате, одно удавалось вытеснить другим, потому что люди несомненно помнили о ночных «воронках», готовились к возможному аресту.
Архивисты знают, что в стране после семнадцатого года были сожжены миллионы дневников и несчетное число писем: разве вспомнишь, как ты когда-то отозвался о большевиках, а как об эсерах, и достаточно ли тебе понравился отчетный доклад очередного съезда партии. И вот, как бы ни было жалко, ты в буржуйках и печах жег эти свидетельства своей жизни, утешаясь, что в доме стало чуть теплее, главное же, что теперь и в случае ареста есть шанс получить не «вышку», а лагерный срок. Несмотря ни на что, выжить, не остаться навсегда на каком-нибудь лагерном погосте – еще одна, на этот раз твоя, кочка на бескрайнем заполярном болоте.
Люди и по-другому помнили о «воронке», часто рассказывая детям и внукам совершенно лживые истории своей жизни. В них, в этих выдуманных биографиях, бывшая знать, чтобы сподручнее было спрятать прошлое, смирялась, опускала себя, превращаясь в мелких министерских служащих, а купцы первой гильдии – в мещан или приказчиков из галантерейной лавки. Иначе неразумный потомок рано или поздно проболтается, расскажет школьному товарищу правду, и тогда конец надеждам на комсомол и на поступление в институт. Да и тебя самого ждут немалые неприятности.
И вот, чтобы избежать беды, не высовываться, не лезть самому в петлю, ты, как и другие, по много раз за жизнь на общих собраниях поднимал руку, вместе со всеми требовал самой суровой кары, высшей меры своей социальной защиты – то есть расстрела – для классовых врагов, недобитых помещиков и буржуев, для вредителей и саботажников.
Конечно, я понимал, что в этих людях была, не могла не быть, бездна страха, но совсем не понимал, как им удавалось со своим страхом жить. Понять это было тем более трудно, что в моей жизни ничего подобного не было. Как и любой другой человек, я прошел через немалое число обид и огорчений, но ужаса, даже близкого к этому, не знал, потому что мне повезло родиться во время, которое все, кого я уважал, единогласно называли «вегетарианским».
И это, то, что мне просто неслыханно повезло, что все могло сложиться по-другому, что у людей, которых я любил, перед многими из которых преклонялся, так и сложилось по-другому, сводило меня с ума. Ведь вести себя пристойно для меня никогда не было вопросом жизни и смерти, лишь делом обычной человеческой порядочности, и я не был уверен, что во времена оны у меня хватило бы сил на эту обычную порядочность, что я бы не спасовал, не сломался. Не был уверен раньше и все меньше верю в это с годами. Вот, наверное, главная причина, почему я пишу и пишу о нашей послереволюционной жизни, не могу от нее отгородиться. По-другому мне и в себе не разобраться.
Назову одну вещь, которая, пусть и в первом приближении, но подсказала, в какую сторону идти. Правда, и тут многое лишено системы, отрывочно, и я не уверен, что покажется убедительным.
Я видел немало газет тридцатых-сороковых годов. Разница статей о жизни у нас и за кордоном не только в тоне, словаре – и без этого ясно, что в советской стране все обращено в будущее и преисполнено надеждой, твердой уверенностью в своих силах, а там – гниение, распад и бесконечные, беспримерной ожесточенности классовые бои. Везде: в Китае, Индии и Африке, в Европе и Америке пролетариат, а вместе с ним и угнетенные всех мастей и окрасок больше не готовы ни ждать, ни терпеть. Какой континент ни возьми, на каждом народ поднялся, и его не остановить. Уже скоро. Перед нами самый канун всемирной революции, а дальше – такой же всемирной гражданской войны.
Но и у нас на идиллию нет и намека. Потому что мы со всех сторон окружены врагами. Мы в кольце ненавидящих нас. Мы вооруженный лагерь, твердыня, оплот добра, чуть ли не в одиночку сражающийся со злом. Да, за нами будущее. Маркс доказал, что мы самой историей обречены на победу. Но прежде зло, которое так плотно нас обложило, еще прольет немало крови, принесет людям неисчислимые бедствия.