Перекрестное опыление — страница 30 из 35

Теперь о втором, не менее важном, чем исключение из её контракта любых намеков на вольности и свободы преимуществе новой советской номенклатуры. Дореволюционное русское дворянство отличалось немалой широтой взглядов, но за многие века своей близости к власти так и не сумело найти для России надежных, верных, главное, многочисленных союзников за пределами империи. Православных зарубежных славян вместе с тоже православными греками было явно недостаточно, чтобы сделать русского царя императором всего земного шара.

Конечно, у России было опытное дипломатическое ведомство и ей довольно легко в разное время и с разными государствами удавалось входить в коалицию. Но эти союзы решали ограниченные задачи (чаще другого – победа в войне), а так ни англичане, ни французы, ни немцы, ни окрепшие к XX веку американцы не были готовы пойти под высокую руку русского царя. По-видимому, по этой причине расширение империи и стало пробуксовывать.

Советская номенклатура с блеском решила возникшую проблему. Маркс вкупе с Коминтерном прямо в подоле принесли России более чем щедрое приданое – сотни миллионов, а то и миллиарды восторженных поклонников по всему миру.

Приятель недавно посмотрел документальный фильм о похоронах Брежнева и был ошарашен бесконечной чередой высокопоставленных правительственных делегаций (все страны ООН), партийных, национально-освободительных и прочих, и прочих движений, три четверти которых видели в Москве столицу того мира, о котором мечтали, за который, не жалея ни себя, ни других, были готовы сражаться и умирать.

Даже в «отъявленных» капиталистических странах наши верные друзья, подданные будущего всемирного государства – коммунисты и их родня по Марксу – социалисты на выборах редко когда набирали меньше 30–40 процентов голосов. Так что не случайно всю советскую эпоху империя росла как на дрожжах, территория же её врагов сокращалась, будто шагреневая кожа. В итоге к 1980 году, сферой нашего влияния сделались Восточная Европа, Восточная, Южная и Западная Азия, Африка, то есть прежние колонии Англии, Франции и Португалии, а также Латинская Америка, которую прежде контролировали Соединенные Штаты. Соответственно, каждый, кто во главу угла собственного понимания мира ставил расширение территории новой Земли Обетованной, не мог не признать, что советская номенклатура справляется с этим на «хорошо» и «отлично».

В качестве приварка к вышесказанному еще пара соображений. Люди, находящиеся на вершине власти, редко когда сами пашут землю, стоят у станка или гниют в окопах (власть даже приводить в исполнение высшую меру социальной защиты, то есть расстреливать своих врагов подчас брезгует), оттого ей и необходимы так называемые «приводные ремни». Во времена правления коммунистов главным из них считалась партия, но был и другой, не менее важный – кадровики.

Ясно, что верховная власть любит и всегда будет любить тайну, секретность, но она нуждается и в том, чтобы подчиненные с полуслова понимали, кого в данный момент следует пустить в расход, а кого пришел черед холить, нежить и лелеять. Без этого понимания вся машина госуправления завязнет в болоте. В поздней романовской империи статус тельца без страха и упрека имели православные христиане из русских, а после революции таким тельцом был объявлен пролетариат и его спутник – беднейшее крестьянство. В ранге единственного избранного народа рабочие с крестьянами пребывали примерно лет десять – пятнадцать.

А дальше Сталин напомнил стране слова Ленина, сказанные им еще в революцию 1905 года, о том, что центр мирового революционного движения переместился в Россию. Само соседство в одной фразе России и революции стало высочайшим указом о начале скрещивания двух избранных народов – бывшего (русских) и нынешнего (рабочих и крестьян). На практике новый этногенез был поручен искуснейшим машинистам социальных лифтов – кадровикам. Под их надзором уже к середине Отечественной войны русские – как во времена оны пришлых варягов – поглотили пролетариат, а затем и без следа его ассимилировали.

И другая, не менее известная сентенция Сталина, утверждавшая, что по мере продвижения к социализму классовая борьба лишь обостряется. Эти слова не только стали основанием для бессчетного числа смертных приговоров и огромных лагерных сроков для миллионов других наших сограждан, но и свидетельствовали, что, с точки зрения высшей власти, обещанный прежде и столь давно и мучительно всеми нами ожидаемый конец истории откладывается. Напротив – её ожесточение и дальше будет лишь нарастать.

«Я прожил жизнь…»

Первая публикация в сб. «Большая книга победителей». – М., 2015.


Последнее эссе этой книги посвящено писателю, без и вне которого мы, как мне кажется, никогда не поймем наш ХХ век.

Десять лет назад группой любителей нашей словесности была учреждена премия «Большая книга», с тех пор ставшая самой авторитетной литературной премией страны. Без сомнения, «Большая книга» родилась из понимания литературы, всего её поля как единого пространства, где на равных живут, влияют, прорастая друг в друга, художественная проза и документальная, включая дневники, воспоминания и прочие производные того, что теперь принято называть нон-фикшн. Книги, попавшие в шорт-листы и премированные за эти годы, ясное свидетельство, что такой взгляд на литературу верен.

В юбилейном сборнике «Большой книги» я посчитал себя вправе вернуться к разговору об Андрее Платонове, возможно, самом важном для меня писателе.


Говорить об одной любимой книге трудно, но я могу назвать писателя, который стал для меня в жизни главным. Это Андрей Платонович Платонов (1899–1951). Его роман «Чевенгур» и повести «Котлован» и «Джан» не просто поразили меня. Должен сказать, что на всю первую половину русского ХХ века я давно уже смотрю через Платонова и понимаю её во многом благодаря ему.

Платонов впервые попал мне в руки, кажется, в шестьдесят седьмом году. Отцу на день рождения подарили слепую копию «Котлована», я, пятнадцатилетний, прочитал её и до сих пор помню свое тогдашнее ощущение от повести, тем более что в последствии оно изменилось не сильно. К тому времени через наш дом прошло немало всякого рода самиздата, советскую власть я давно на дух не принимал, и все равно эта вещь показалась мне тем окончательным, не подлежащим обжалованию приговором, которые власть сама так любила.

Я, как и другие, не мог простить советской власти миллионы расстрелянных и погибших в лагерях, в том числе две трети моей собственной семьи, вездесущую фальшь и бездарность. Ко всему прочему эта власть была мне настолько неинтересна, что я даже не понимал, что и кому может быть в ней любопытно. Она казалась мне удивительно холодной, без свойств, без признаков, без эмоций. Некий груз, который давит тебя и давит.

И вдруг я прочитал вещь человека, для которого это было не так, для которого все в этой власти было тепло, все задевало, трогало, заставляло страдать, а её самые малые удачи вызывали восторг. Платонов – это было ясно – очень долго ей верил, еще дольше пытался верить и был готов работать для нее денно и нощно.

То есть, он во всех отношениях был мне не пара, для него эта власть была своей (или он безумно мечтал, чтобы она для него своей стала), – и вот он выносил ей приговор, причем такой, с каким я еще не сталкивался, потому что более страшной, более антисоветской рукописи мне читать не приходилось.

Здесь я попытаюсь свести в некую систему впечатления от прозы Платонова. Вообще мне кажется, что на революцию с самого начала было два легко различимых взгляда, и суть не в том, что одни смотрели на нее с полным сочувствием, а другие – с ненавистью. Просто один взгляд был внешний, сторонний. У хороших писателей он мог быть очень точным, очень жестким, резким: со стороны многое вообще видно яснее и понятнее. Но в стороннем взгляде всегда доминанта силы, яркости: глаз мгновенно ловит и выделяет контрасты. Этот взгляд полон романтики и, в первую очередь, он видит в революции начало одного и конец другого. Вся та сложнейшая паутина цивилизации, все правила, условности, этикет – разом рухнули, и мир вдруг, в одно мгновение стал принадлежать первобытным героям, вернулся в состояние дикости, варварства и удали.

Тех, кто смотрел со стороны, было очень много, потому что большинство пишущих выросли в старой культуре, любили её и ценили. Теперь, когда она была разрушена, они честно пытались понять, что идет ей на смену, но им это было тяжело. Платонов же мне представляется писателем, едва ли не единственным, кто и видел, и знал, и понимал революцию изнутри. Изнутри же все было другим.

Мне кажется, что для Платонова очевидной была связь революционного понимания мира с изначально христианской, но давно уже собственно русской эсхатологической традицией, с самыми разными сектами, которых во второй половине XIX – начале XX веков было в стране великое множество. Члены этих сект тоже со дня на день ожидали конца старого мира, верили в него, как могли его торопили.

Они ждали прихода Христа и начала нового мира. И это начало было связано для них не просто с отказом от прошлой жизни, но с отказом от тела, от плоти – главных хранителей грязи, греха, похоти, главных искусителей, не дающих человеку исправиться и начать жить праведно, в соответствии с Божьими заветами.

Сектанты в зависимости от того учения, которое они исповедовали, старательно умерщвляли свою плоть, чтобы духа, чистоты, святости в них становилось больше, а плоти – этих вериг, которые тянут человека в грех, на дно, в ад, – меньше. И вот герои Платонова, будь то в «Чевенгуре» или «Котловане», как и вся Россия времени революции и Гражданской войны, идут по этому пути. Пока сильные, бесстрашные герои – белые – сражаются с сильными, бесстрашными героями – красными, – не жалея ни своей, ни чужой жизни, в остальной России с каждым днем становится неизмеримо больше духа; он виден сквозь совсем разреженную плоть людей, которые едва-едва не умирают от голода, от тифа или холеры.