Перекресток. Частный случай — страница 4 из 27

1

ИЗ ДНЕВНИКА ЛЮДМИЛЫ ЗЕМЦЕВОЙ
14. XII.39

Мне все-таки кажется, что В.Г. немного ко мне неравнодушен. Сегодня нужно было начертить на доске структурную схему Верховного Совета, и я не знаю, что со мной случилось — совсем забыла, как расположены Совет Союза и Совет Национальностей, рядом или один над другим. Хорошо еще, что наш учитель сидел, как всегда, уткнувшись носом в книгу, а в классе сразу все увидели, что я плаваю. В.Г. засуетился больше всех и сразу стал рисовать шпаргалку, но, пока он рисовал, Т. просто открыла книгу и показала мне схему. Мне кажется, В.Г. очень огорчился тем, что не успел подсказать.

До сих пор не выяснила, за что С.Д. так обиделся на Т. Я ее уже расспрашивала раз сто, и она мне рассказала совсем подробно — до деталей — последнюю их встречу. Действительно, ничего нельзя понять. Единственное объяснение — клевета. Кто-то наклеветал ему на Т.

С одной стороны, это ужасно, когда любовь гибнет из-за клеветы (пример — Ф.Шиллер, «Коварство и любовь»), но, с другой стороны, это показывает, что любовь эта была ненастоящей, потому что настоящая большая любовь сильнее всякой клеветы. Я все время утешаю Т. этим тезисом. Бедная, она так переживает! Но вот сейчас, когда я написала это на бумаге, мне вдруг пришло в голову, что это не всегда так: иногда клевета может погубить и самую огромную, настоящую любовь (пример — В.Шекспир, «Отелло»). Ужасно все это.

А в общем, С.Д. — просто дурак. По-моему, это очень не по-мужски — за что-то обидеться и молчать, ничего не объясняя. Я ведь очень хорошо вижу, что он и сам тяжело переживает эту историю. А когда я к нему раз подошла и хотела поговорить по-хорошему, то он не стал меня слушать и грубо сказал, чтобы я к нему с этим не лезла. Разве так должен поступать настоящий мужчина? Если когда-нибудь у меня получится что-нибудь подобное с человеком, которого я полюблю, то я приду к нему и за один разговор выясню все до конца. Иначе может быть так, что порвешь, а потом начнешь думать: вдруг это было просто недоразумением? (Много примеров в литературе.) Мне их обоих очень жалко. Конечно, Т. — больше, девушка всегда в таких случаях оказывается в худшем положении. Если она начнет добиваться выяснения, то про нее начнут говорить — навязывается, вешается на шею.

У С.Д. старший брат записался добровольцем в Финляндию. Т. боится, чтобы не послали туда Александра Семеновича, от него давно нет писем.

Как только началась война, появились очереди за хлебом. Все очень удивляются. Дают по килограмму в одни руки, и обычно приходится стоять несколько часов. Некоторые девочки из нашего класса сразу из школы идут занимать очередь. Тем, у кого нет сестры или брата, чтобы сменить, приходится иногда стоять до шести или даже до восьми часов вечера, и это сразу заметно снизило успеваемость в классе — не остается времени на домашние задания. Я в институтском распределителе беру хлеб для Наташи, а Т. как-то ухитрилась устроить в военторге «блат» для Иры Л. Я только сейчас поняла, как это неприятно — пользоваться привилегиями, когда другие их не имеют. А с другой стороны, отказаться тоже было бы глупо, потому что так я хоть могу помочь одной Н., а то не помогала бы никому.


18. XII.39

Только что вернулась с катка. Тащила Т. к себе ужинать, но она побежала домой — вдруг там уже пришло письмо от Александра Семеновича. На катке был В.Г, в проводил меня до нашего угла, но потом ушел. Господи, какой он чудак! Просил найти покупателя на хорошие беговые коньки: оказывается, это продает С.Д.


25. XII.39

Сегодня в школе объявили о проведении во время новогодних каникул военизированного лыжного кросса в честь Красной Армии. Эта ненормальная Т., конечно, сразу же записалась, хотя на лыжах ходит не так уж хорошо. Говорит: «Ничего, научусь!» В принципе это правильно, но все-таки она ненормальная, я так ей и сказала. А она говорит: «Ну и пусть, а я не стану сидеть дома, когда наши бойцы дерутся на Карельском перешейке при сорокаградусном морозе!» Как будто она поможет им этим своим участием в кроссе.

Между прочим, учиться она теперь совсем бросила, я просто не знаю, что с ней делать. Завуч просил на нее повлиять. Я, говорит, не хочу принимать пока никаких мер исключительно из-за ее дядюшки, — да, я ведь совсем забыла написать, что от него пришло письмо, и из письма можно понять, что он тоже в Ф. Завуч так и сказал: «Человек сейчас на фронте, не хотелось бы огорчать его еще и этим». Мне и самой уже за нее стыдно: за прошлую неделю она умудрилась нахватать четыре «пос» и целых два «плохо». Сейчас уже все равно ничего не получится, а после каникул я за нее возьмусь.

У мамы в институте арестовали дворника. Говорят, что он был финским шпионом. Мама этому не верит.


27. XII.39

Сегодня нас — шесть человек — приняли в комсомол. Я только что вернулась из райкома. Было очень торжественно — в общем, писать об этом как-то трудно. С бедной Т. чуть не получилась история из-за ее безобразной успеваемости, но она дала торжественное обещание, и за нее поручились, так что все сошло благополучно. Когда возвращались, Т. спросила, можно ли теперь торжественно сжечь наши пионерские галстуки. Я сказала, что, по-моему, нельзя.


30. XII.39

Ура, ура, ура — начались каникулы! Мама, как всегда, встречает Новый год со своими сотрудниками, у кого-то на квартире, а мы с Т. решили пойти на школьный бал. Девятиклассницы, комсомолки — шутка сказать! Т. то плачет, вспомнив про Ал. Сем., то сияет при мысли о новогоднем бале. Хотела обрезать косы, я ей не дала.

Сегодня я много думала о ее характере. Трудно придумать что-нибудь более (слово вымарано) — в общем, я даже не знаю, как его определить. Противоречивый — не совсем точно. Это даже не то что противоречия: все ее качества очень хорошо прикладываются одно к другому. Просто я иногда чувствую, что не смогла бы сразу ответить на вопрос — является ли Т. образцом девушки нашего времени. То есть не в смысле типичности, нет, конечно, а просто в смысле того, можно ли безусловно ставить ее в пример, хотеть быть такою, как она.

Это получается как-то странно. С одной стороны, у Т. целая куча таких качеств, которые никак не назовешь положительными: она и немного легкомысленна, и приврать может, даже есть в ней что-то вроде эгоизма, только не совсем, а в мягкой форме — просто она иногда совершенно искренне считает, что все должно делаться именно так, как лучше и удобнее ей. Я уверена, что если бы какой-нибудь писатель взял и описал девушку с такими качествами, то получилась бы отрицательная героиня. А Т. совсем не отрицательная, даже наоборот. Как это у нее получается, я не знаю, но это факт. Какой все же дурак С.Д.!

Вчера разговаривала с Лихт-ом. Они ведь дружат, и я недавно попросила его, чтобы он выяснил причины ссоры. Так вот, вчера он мне сказал, что пытался два или три раза, но что Д. не хочет на эту тему разговаривать, а в последний раз даже сказал, что если Л. будет еще приставать к нему с этим делом, то получит в ухо. Просто с ума сошел.


1. I.40

С Новым годом, с новым счастьем! День сегодня просто изумительный — мороз и солнце, совсем как у Пушкина в «Зимнем утре». Только что вернулась домой, провожала Т. на лыжную станцию, откуда начался этот знаменитый кросс. Как она выглядела в последнюю минуту перед стартом — в полном снаряжении, на лыжах, а рюкзаком и скатанным одеялом через плечо, — лучше не описывать, это было печальное зрелище. Она ведь совершенно не выспалась после нашей новогодней оргии.

Теперь о самой оргии. Сначала мы были на балу в школе. Я надела свое коричневое бархатное, а Т. была в новом шерстяном темно-синем, с беленькими манжетами и беленьким воротничком. Сарра Иосифовна едва успела дошить, Т. очень волновалась. Она оказалась в этом платье такой хорошенькой, что я даже удивилась. Ей вообще больше идут вещи закрытые, такого строгого английского стиля. Ну, в школе все было как всегда: преподаватель пения играл на пианино, потом десятиклассники притащили радиолу и танцевали под грамзапись. Главным образом вальсы и немного фокстротов. Некоторые преподаватели были с женами. Халдей тоже явился, в своей тюбетейке, и даже пригласил Т. на вальс — только затем, чтобы лишний раз за что-то отчитать.

После окончания бала мы отправились к Т. вчетвером, с Ирой и В.Г. Она, конечно, блеснула: когда пришли, оказалось, что есть нечего, домработница ничего не приготовила. Хорошо еще, что нашелся хлеб и банка мясных консервов. Зато было вино — Т. купила бутылку какого-то вина, которое, по ее словам, любит Ал. Сем. Не знаю, мне его вкус не понравился, какое-то кислое. В.Г. говорит — «настоящее сухое», подумаешь, какой знаток. В общем, мы эту бутылку благополучно распили вчетвером. Т. достала в своем военторге «мишек», так что кислота была не так заметна. В пять часов утра В. ушел, а мы болтали еще целый час, пока не заснули, а в восемь уже нужно было вставать, потому что старт был назначен на десять часов.

Удивительное совпадение — В.Г. тоже был в коричневом костюме. Мне он определенно нравится.

Ура, ура, ура — впереди целых двенадцать свободных дней! Ничего не буду делать, даже писать дневник. Только читать. В. спросил меня, буду ли я бывать на катке, и на каком — «Динамо» или пищевиков. Я ответила, что каждый день, на «Динамо».

Сегодня, вернувшись домой, я нашла у себя на столе мамин подарок — крошечные дамские часики, как раз о таких я и мечтала! Бедная мама, кажется, угадала в первый раз, вообще мне с мамиными подарками страшно не везет. Никогда не забуду ее подарка к моему тринадцатилетию: мне тогда так хотелось получить хороший альбом и ящик акварели, а мама подарила мне турник. Специальный динамовский турник, с никелированной штангой и растяжными тросами. Из института приходили двое рабочих, устанавливать его в саду. Там он до сих пор и торчит, я ни разу к нему не подошла. Вообще, никогда нельзя знать, что маме придет в голову.


14. I.40

Не бралась за дневник ровно две недели. Занятия, к сожалению, вчера начались. Самое печальное время — конец зимних каникул. Когда кончаются летние, то уже успеваешь соскучиться по школе, и потом вообще все интересно: новый класс и т. д. А сейчас отдохнуть по-настоящему не успеешь, праздники окончены, впереди целая зима безо всякого просвета и самая противная четверть — третья. Почему-то преподаватели больше всего свирепствуют в третьей четверти, это все знают.

Т. вернулась с кросса благополучно. За эту педелю она ужасно похорошела. Я ее прямо не узнала! Наверное, от мороза и свежего воздуха. Хотя это и не педагогично, но я не удержалась и сказала: «Какая ты стала хорошенькая!» А она в ответ только пожала плечами и сказала, что для нее это никакая не новость, потому что во время кросса ей целых три человека объяснились в любви: Игорь Б., физрук (правда, этот не совсем, а только пытался) и секретарь комсомольской ячейки в Новозмиевке. Я только похлопала глазами, а потом сказала, что Игоря можно не считать, потому что он объясняется в любви решительно всем. Т. подумала и сказала: «Ну хорошо, тогда два. Но все равно, за одну неделю!» Потом она взяла лист бумаги и карандаш и принялась что-то считать и наконец заявила, что выходит сто с чем-то поклонников в год. Я сказала, что для того, чтобы получилось столько поклонников, нужно, чтобы ей в течение всего года два человека объяснялись в любви еженедельно, а она на это возразила, что С.Д. объяснял ей, как высчитывается скорость гоночного самолета: если он достиг скорости 500 километров в час, то это вовсе не значит, что он действительно летал целый час и пролетел 500 километров; он летит всего пять минут, а потом это подсчитывается, умножая на 12. Поэтому она и может говорить, что у нее в год бывает сто четыре поклонника. Вот логика!

Нам везет в этом году на ленинградских гостей — три дня гостил Алексей Аркадьевич Б. Он говорит, что в Л. много раненых. А.А. разговаривал с некоторыми из них в одном госпитале. У финнов сильная оборона, дороги минированы, и у них есть снайперы, которых называют «кукушками», потому что они прячутся на деревьях. Я рассказала об этом В., но просила, чтобы он не вздумал сказать Т., иначе будет истерика на целую неделю. А.А. пригласил меня приехать на лето к ним в Ленинград, если к тому времени кончится война.

Вчера вечером был убийственный разговор с мамой. Когда она позвала меня в свой кабинет, я сразу догадалась, что будет экстренное сообщение. Мама села за письменный стол, меня усадила напротив и стала говорить о том, что я уже почти (хм, хм!) взрослая девушка и что она, будучи в основном довольна моим умственным развитием пропорционально возрасту, считает нецелесообразным продолжать скрывать от меня некоторые вещи, о которых всякая девушка рано или поздно должна узнать. Тут она торжественно отперла средний ящик и достала толстую книгу. Я ее, конечно, сразу узнала. Мама протянула мне ее и сказала совсем уже торжественным тоном: «Люда! Прочитай это внимательно, правильнее сказать — проработай, и потом мы с тобой побеседуем». Я не знаю — может быть, лучше было бы умолчать, но у меня просто язык не поворачивается врать маме. Никого нельзя обмануть так легко, как маму. Разве вот еще Т. — та тоже страшно доверчивая. В общем, я сказала: «Мамочка, ты, пожалуйста, не обижайся, но мы с Таней эту книгу проработали ровно год тому назад, и все это слишком противно, чтобы перечитывать опять». У бедной мамы чуть пенсне не свалилось от неожиданности. Она молча смотрела на меня несколько секунд и потом с горечью сказала: «Я никогда не допускала мысли, что моя дочь может читать такие книги, не поставив меня в известность!» Я хотела ответить, что эти медицинские книги, по-моему, всегда читают без разрешения родителей, но вместо этого почему-то сказала совсем уже глупо: «Я тебя и поставила сейчас в известность». Мама, конечно, совсем обиделась: «Об этом нужно было подумать год назад. Повторяю — от тебя я этого не ожидала. Двое суток с тобой не разговариваю». Я попросила прощения, но мама осталась неумолима. Впрочем, двое суток — это еще не так страшно. В прошлом году, когда я разбила этот несчастный потенциометр, мама объявила мне молчание на девятнадцать суток — почему-то именно на девятнадцать, такое странное число.

Нужно кончать, в шесть зайдет В. — на каток. В своих чувствах к нему я еще и сама не окончательно разобралась (несколько слов густо зачеркнуты). Т. уверяет, что это по-настоящему. После истории с С.Д. она стала относиться ко мне в таких вопросах прямо снисходительно — с высоты своего огромного опыта. Сама она считает, что в ее жизни любви больше не будет, потому что любить можно только один раз.

2

Глушко жили на северной окраине города, где с незапамятных времен селились зажиточные рабочие, ремесленники и мелкие лавочники. Революция, сильно изменившая социальный состав населения Замостной слободки, почти не затронула ее внешнего облика: остались те же кривые переулочки с лебедой и пышными лопухами, те же козы на привязи возле канав, те же крытые железом домики в два-три — с геранями и занавесочками — окна на улицу, с застекленными галерейками, с серебристыми от старости дощатыми заборами, из-за которых свешивается черемуха и каждую весну метет по узеньким тротуарам бело-розовая метелица вишенного и яблоневого цвета.

Правда, слободку электрифицировали, понаставив по улицам столбов с зелеными, бутылочного стекла, изоляторами — вечными мишенями беспощадных рогаток слободской ребятни, да на перекрестке двух мощеных улиц, Красноармейской и Жертв Революции, воздвигли гипсовую статую Ленина.

Статуя и столбы надолго остались единственными зримыми приметами нового в Замостной слободке; год за годом цвела и отцветала черемуха, дома на Красноармейской ветшали без капитального ремонта, и на блеклых вывесках артелей и торговых точек все явственнее проступали яти и твердые знаки, затейливо выписанные прочными старорежимными колерами. Большой конфуз получился с местной ячейкой Осоавиахима. Ячейка занимала на Красноармейской какое-то бывшее торговое помещение с витриной, еще от бурных времен батек и гетманов хранящей лучистую пулевую пробоину, заделанную деревянной розеткой. В витрине красовались пыльные макеты фугасных и зажигательных бомб, похожий на маленькую сеялку дегазатор, противогаз, два пожарных топора и желтый противоипритный костюм, вызывавший вожделения прохожих добротностью непромокаемого материала. По фасаду здания шел лозунг: «Обеспечим противовоздушную оборону нашего города», а ниже совершенно отчетливо проступала странная надпись: «Торговля църковной утварью Фъоктиста Артамоновича Протопопова съ сыновьями». Феоктист Протопопов с сыновьями, призывавшие обеспечить противовоздушную оборону Энска, были постоянным развлечением посетителей пивной через улицу. Когда осоавиахимовцам это надоело, они устроили воскресник и забелили семейство Протопоповых известкой, которую им для этой цели пожертвовал трест коммунального хозяйства.

Когда несколько лет назад было разрешено — официально или полуофициально — частное домостроительство, в слободке то тут, то там стали появляться плоды личной инициативы. Среди старых домов, потемневших от времени и уютно обросших сарайчиками и курятничками, они выделялись блеском новой штукатурки, белизной этернитовых крыш и сливочной желтизной некрашеных окон и дверей. Лишенные, как правило, заборов и ставень, белые домики производили впечатление почти неприличной оголенности.

В одну из таких новостроек вселилась прошлой осенью семья бухгалтера Василия Никодимыча Глушко. В свое время Василий Никодимыч успешно справлялся с обязанностями главбуха довольно крупного треста, а все последующие годы работал в незаметных, но уютных организациях, в наименования которых обычно входили слова «сбыт» или «снаб». Верный своему безошибочному чувству меры, Василий Никодимыч был очень осторожен и манной небесной, которую провидение так щедро посылает работникам товаропроводящей сети, пользовался ровно настолько, чтобы не впасть в другую крайность и не прослыть человеком подозрительно честным. Поэтому семья Глушко жила очень скромно — ничем не лучше, чем семьи других служащих с семисотрублевой ставкой.

Единственное, в чем Василий Никодимыч позволил себе использовать до какой-то степени свои многочисленные связи и знакомства, это была постройка собственного домика. Не нужно, впрочем, думать, что здесь имели место какие-нибудь махинации с фальшивыми накладными или списанными налево материалами, — на это он никогда не пошел бы. Просто он ухитрялся раньше других застройщиков получить ордерок на лес, на этернит, на оконное стекло или гвозди дефицитного размера.

Все это стоило больших хлопот и больших денег. Наконец, осенью тридцать девятого года дом был вчерне готов, и из коммунальной квартиры на четвертом этаже жилмассива Глушко перебрались в Замостную слободку, на улицу с непривычным названием Подгорный спуск.

Конечно, жизнь в собственном доме имела свои неудобства. Не было асфальта, не было канализации, за водой приходилось бегать к колонке на угол, не было радио, первые два месяца не было даже электричества. Но Глушко-старшие не унывали: главное — иметь собственный дом, а все остальное устроится.

И действительно, постепенно все устроилось. Провели радио, одна из соседок согласилась взять на себя ежедневную доставку воды, и даже дощатая будочка в глубине двора сделалась чем-то совершенно привычным. Труднее было со светом: многие застройщики ждали подключения по полгода, а то и дольше. Но Василий Никодимыч заскочил в управление горэлектросети, наметанным взором оценил обстановку и поговорил с нужным лицом. На следующий день домработница нужного лица отправилась с записочкой Василия Никодимыча на один из сельхозснабовских складов, где ей было отпущено десять кило жидкого мыла (с мылом в городе было в этот период очень трудно), и еще через неделю в доме Глушко засияли новенькие лампочки.

В конце концов, все устроилось настолько, что даже старший из трех отпрысков Глушко — Вовочка по-маминому или Володька-шалопай по-папиному — примирился с перспективой жить в собственном доме.

Произошло это не сразу. Отнюдь не разделявший собственнических наклонностей своих родителей, Володя Глушко воспринял переселение в Замостную слободку как большую личную трагедию. Шутка сказать — добровольно уйти из жилмассива в самом центре города, в двух шагах от площади Урицкого! Все кино — рядом, до школы — рукой подать, Дворец пионеров — в двух кварталах… и все это бросить — ради чего? Ради «собственного дома» где-то у черта на куличках. И это через месяц после вступления в комсомол! Правда, Лешка Кривошеин, к которому он обратился за советом, к его удивлению, сказал, что если бы жизнь в собственном доме противоречила общественной этике периода строительства социализма, то — надо полагать — партия и правительство не разрешили бы гражданам обзаводиться домами. На данном этапе, сказал Кривошеин, пока государство не может еще обеспечить всех граждан коммунальными квартирами, частное домовладение не противоречит социалистической морали. Все это так, но Володю Глушко продолжал грызть червяк сомнения. Комсомолец — и вдруг домовладелец! Или даже «сын домовладельца» — это почему-то звучит еще гнуснее…

Было и другое обстоятельство, делавшее для него невозможной мысль о переселении, — соседи по жилмассиву. Володя знал, что в слободке у него уже не будет таких знакомых, как радиолюбитель инженер Зеленский, обладатель роскошного девятилампового СВД-9, к которому можно было зайти в любой час суток — послушать заграницу, или как братья Аронсоны с третьего этажа, заядлые филателисты и вообще замечательные ребята, или, наконец, как ближайшая соседка по коридору Талочка Ищенко. Та самая Талочка, с которой он однажды очутился в застрявшем между этажами лифте, потеряв при этом полчаса драгоценного времени и собственное сердце.

Короче говоря, Володя Глушко решил, что пора начинать самостоятельную жизнь. Старики с Олегом и Ленкой могут перебираться на свой Подгорный спуск, а он отлично заживет и один. Большую комнату обменяет на меньшую в этом же корпусе, питаться будет в столовке. А стариков можно навещать по выходным, в чем дело?

Всесторонне обдумав план, Володя довел его до сведения стариков. Мама заплакала, так ничего и не ответив, а разговор с папой получился коротким, но бурным.

— …Это просто черт знает что такое! — крикнул в конце концов Василий Никодимыч, не попадая в рукава пальто (объяснение происходило утром, и он опаздывал на службу). — Уму непостижимо — дожить до такого возраста и остаться дурнем! Я в семнадцать лет взводом командовал, у меня люди были на ответственности! Постыдился бы! — И хлопнул дверью.

— Конечно! — петушиным голосом закричал вслед Володя. — Ты командовал взводом, а мне нельзя остаться жить одному!! Съедят меня тут без вас, еще бы!!

«Вечная проблема, будь она проклята, — думал он, ожесточенно запихивая в портфель учебники. — Отцы и дети! Хоть бы капля понимания…»

Делать нечего, пришлось переезжать на Подгорный спуск. Произошло это в конце октября, когда дожди превратили немощеные слободские улицы в реки жидкой грязи. Ходить можно было кое-как только по тротуарам, а на перекрестках приходилось, балансируя руками, перепрыгивать с одной кочки посуше на другую. Володя злорадствовал от всей души. На третий день после переселения, вечером, он демонстративно явился домой без правой галоши, до колен заляпанный грязью.

— Можете радоваться, — мрачно заявил он старикам, — одну уже потерял. Засосало как трясиной, просто что-то потрясающее…

Заняв непримиримую позицию, Володя пребывал в ней, пока не ударили морозы. Зимой слободка выглядела не так удручающе, соседние ребята оказались достойны внимания, среди них нашелся даже один филателист. Володя стал понемногу смиряться. Окончательно же преимущества домовладения стали ему ясны, когда отец заключил с ним договор: он, отец, весной дает ему средства на оборудование мастерской-лаборатории, а сын обязуется за лето соорудить в огороде ирригационную систему по последнему слову техники. Перед ним открылось широчайшее поле для изобретений и экспериментов, о котором, разумеется, в жилмассиве нечего было и мечтать. Вспомнив Генриха Четвертого, Володя решил, что если Париж стоил мессы, то и собственная лаборатория стоит переселения на окраину.

Что же касается Талочки Ищенко, то ее место в Володином сердце было теперь прочно занято Людмилой Земцевой.


Он никак не мог понять — почему это случилось так внезапно. До этого они были знакомы уже давно. Четыре года сидели вместе в одном классе — ничего; позапрошлое лето провели вместе в одном лагере — тоже ничего; выполняли вместе нагрузки и общественные поручения — опять-таки ничего; просто в числе сорока одноклассников и одноклассниц была такая Земцева — довольно симпатичная девочка с черными внимательными глазами, круглая отличница, всегда отвечавшая без запинки, правильно строя фразы своим аккуратным, неторопливым голоском.

Рядом с ней всегда неотлучно находилась ее неугомонная подруга — вечно что-то жующая, или болтающая, или просто хохочущая во всю глотку — курносая москвичка, которую судьба так не по заслугам сделала племянницей кумира 46-й школы майора Николаева. Отсвет славы героя Халхин-Гола, в лучах которой, как воробей на солнце, купалась взбалмошная племянница, падал и на ее подругу. Про Земцеву часто говорили: «Да ты ее знаешь — это та самая, что дружит с Танькой Николаевой, у которой дядька…» Не замечать Николаеву было невозможно, и, может быть, только благодаря этому Володя Глушко и обращал иногда внимание на Земцеву — почти всегда в связи с какой-нибудь очередной выходкой ее отчаянной подружки.

Но однажды, в начале декабря, случилось странное происшествие. Впрочем, это даже нельзя было назвать происшествием — так незаметно и до странности обычно это получилось. Володя отвечал у доски; взглянув на благополучно решенное им уравнение, математик кивком головы отпустил его на место и тотчас же, видимо торопясь закончить опрос, громко сказал: «Земцева, к доске». Земцева встала, вынув из парты дневник. Володя задержался на секунду возле стола, чтобы не столкнуться с девушкой в узком проходе между партами; проходя мимо, она положила дневник перед преподавателем и бросила на Володю короткий внимательный взгляд. Ему показалось, что она чуть покраснела, и уж во всяком случае он ясно успел заметить, как — словно испуганные — дрогнули и быстро опустились ее ресницы. Все это произошло в течение одной секунды, — потом Земцева прошла к доске, а Володя сел за свою парту и ошеломленно уставился в окно, за которым беззвучно кружили снежные хлопья. Он все еще не мог прийти в себя, пораженный только что сделанным открытием: ему еще ни разу не приходилось видеть такой красивой девушки, как Земцева. Почему же он не замечал этого раньше — не могла же она похорошеть так вдруг, сразу? А впрочем… он определенно видел где-то похожее лицо… где бы это могло быть?

— Глушко! Ты что — заснул? — резко окликнул математик. Володя вскинулся — преподаватель, хмурясь, смотрел на него, держа дневник в протянутой руке.

Он пробормотал какое-то извинение, вернулся к столу, взял дневник и, даже не глянув на полученную отметку, сунул в парту. Земцева, деловито постукивая мелом, писала на доске формулу за формулой. Володя смотрел на нее не отрываясь. Даже такая простая вещь, как стоять у доски, и то выходит у нее красиво… Как он не замечал всего этого раньше! Но где, где он мог видеть похожее лицо?

На большой перемене его вдруг осенило. Он помчался в библиотеку и потребовал альбом итальянской живописи эпохи Возрождения. Перекидывая плотные страницы, он в нетерпении закусил губы. Ну конечно — вот оно!

Девушка — или очень молодая женщина — сидит в кресле, положив на подлокотник левую руку с перстнем, уронив правую на колени, на раскрытую книгу. Голова поднята гордо и спокойно, и такое же выражение таинственного, немного холодноватого покоя — в прямом ясном взгляде чуть усталых глаз, в складке полудетских губ, в прелестном овале продолговатого лица. И лицо увенчано каким-то средневековым убором, до странности похожим на прическу Людмилы Земцевой — на ее уложенные короной косы…

Маленькая комнатка библиотеки наполнилась шумной толпой учеников, стремящихся успеть обменять книги до звонка. Володю толкали со всех сторон, оттеснив к самому концу барьера, а он все стоял и, затаив дыхание, всматривался в портрет девушки, жившей во Флоренции четыреста лет назад, пораженный ее сверхъестественным сходством с Земцевой.

Ну да, конечно, совершенно то же лицо… можно подумать, что старшая сестра. Только у Земцевой чуть короче нос, а так, в остальном, те же черты, прямо потрясающе… и, конечно, другое выражение глаз, больше жизни в лице. Эта, на портрете, очень уж холодная, прямо мрамор и лед… а в остальном…

Альбом на дом не выдавался. На всякий случай Володя попробовал подсыпаться к библиотекарше — на один только день! — но та осталась неумолимой. Вздохнув, он вытащил блокнот и записал: «Поиск. у бук. репрод. — Бронзино, портрет Лукреции де Пуччи».

Занятия полетели к черту. Он не мог думать ни о чем, кроме Земцевой, — таинственное ее сходство с прелестной флорентинкой шестнадцатого столетия не давало покоя его уму, сумбурному от природы и от массы проглоченных без разбора книг. Нет ли здесь какой-нибудь чертовщины — перевоплощения, переселения душ, какого-нибудь там метампсихоза?

Однажды утром, подходя к школе, он размышлял над тем, насколько вера в метампсихоз совместима с материалистическим мировоззрением, как вдруг, уже на ступеньках, услышал за спиной торопливый скрип снега и рассеянно оглянулся. Очутившись лицом к лицу с Земцевой, он так смутился, что даже не сообразил толкнуть перед ней тяжелую дверь.

— Добрый день, Глушко! — приветливо сказала она. — Ну и мороз, прямо ужас. А почему у тебя такой несчастный вид, опять, наверное, проспал и не успел позавтракать?

В этот же день, на уроке, Земцеву вызвали к доске — начертить схему государственного устройства СССР. Дочертив почти до конца, она вдруг взяла тряпку, стерла верхнюю часть схемы, начертила заново и, подумав, опять стерла уже неуверенным движением. Окончательно запутавшись, Земцева уронила мелок и обернулась к классу с растерянным и смущенным выражением лица, — уж кому-кому, а ей, первой ученице, было совсем непривычно оказаться в положении мореплавательницы.

Володино сердце неистово заколотилось. «Сейчас — или никогда!» — подумал он, выдирая страницу из первой попавшейся тетради. Однако, когда, торопливо набросав шпаргалку, он взглянул на Земцеву, та уже обрадованно кивала кому-то головой в знак того, что подсказка понята. Ревность вскипела в его груди; свирепо посмотрев в направлении ее взгляда, он увидел, как Николаева, отчаянно жестикулируя и шевеля губами, показывает что-то из-под парты своей подруге.

Племянницу героя он всегда почему-то недолюбливал, а после этого случая просто возненавидел. Особенно противной стала ему ее картавая скороговорка. Своей непрошеной подсказкой Николаева отняла у него блестящую возможность, — просто так подойти и заговорить с Земцевой без определенного повода он не решался, хотя с другими одноклассницами чувствовал себя и держался совершенно свободно.

Нездоровый интерес к эпохе итальянского Возрождения овладел душой Володи Глушко. Благодаря знакомству с букинистами он перерыл полки всех трех магазинов, целый вечер просидел над каталогами городской библиотеки, наконец нанес домашний визит самому Халдею, выслушал полуторачасовую лекцию об Италии XVI века и унес под мышкой два раззолоченных тома «Истории Ренессанса». Все было напрасно: ни одна из дюжины книг, проглоченных им за эти две недели, ни словом не обмолвилась о прекрасной Лукреции де Пуччи. Очень много и очень неодобрительно говорилось о ее знаменитой тезке — сестрице герцога Валентино, Цезаря Борджиа, — но та Лукреция его не интересовала.

К концу декабря Глушко сильно похудел. Глаза его лихорадочно светились, и он окончательно перестал понимать, в кого же из двух он влюблен — в ту, что сидит на третьей парте возле окна, или в ту, что четыреста лет назад позировала флорентийскому мастеру Анджело Бронзино. Что касается этой последней, то подозрительным было упорное молчание историков на ее счет. Существовала ли она на самом деле или родилась в воображении художника? Или это была какая-нибудь суккуба, явившаяся ему и потом снова исчезнувшая, чтобы через четыре столетия вынырнуть вдруг в советском городе Энске?

Володина голова кружилась. Он дошел до того, что однажды, читая о приключениях Жака Турнеброша, поймал себя на желании самому подзаняться демонологией, поближе познакомиться с инкубами и суккубами. И это через три месяца после вступления в ряды Ленинского комсомола!

Наваждение кончилось на новогоднем балу. Володя отважился пригласить Людмилу-Лукрецию на вальс, и тогда на месте суккубы оказалась самая обыкновенная девушка в бархатном платье. Во время танца она жаловалась на какую-то свою подругу, которая, несмотря на ее уговоры, записалась на участие в кроссе, и неизвестно, что с ней теперь будет. О ком именно шла речь, Володя так и не понял, потому что эта «обыкновенная девушка» была все же необыкновенной и удивительной, и чуть слышный запах фиалок, веявший от ее коричневого платья, нанес последний удар Володиным умственным способностям. Их хватило еще только на то, чтобы узнать, на каком катке она собирается бывать во время каникул, и украсть с ее плеча зацепившуюся за бархат зеленую змейку серпантина.

3

Дежнев и Глушко подружились по-настоящему только за время новогодних каникул, после происшествия на стадионе пищевиков. До этого их отношения были просто приятельскими, не больше; правда, Глушко помог Сергею продать его знаменитые беговые коньки, но, кроме этого, им почти не приходилось иметь никаких общих дел. По правде сказать, Володя не внушал Сергею особенного доверия — слишком уж он был «романтик» даже своей внешностью, этот рассеянный паренек с отсутствующими глазами и вечно запущенной гривой светлых волос, мягких и вьющихся, как у девчонки. Конечно, у Вальки Стрелина волосы тоже были светлые и вьющиеся, но Валька был настоящим мужчиной…

В тот день на катке Глушко совершенно неожиданно проявил себя с новой стороны. Стадион спортивного общества «Пищевик» пользовался неважной славой, там часто толклись угреватые личности с жирными косыми челками, выпущенными из-под сбитой на затылок крохотной кепчонки, и Сергей стал бывать там именно потому, что в таком месте он был хорошо застрахован от встречи с Николаевой. Да и не только с нею — вообще никто из его одноклассников не бывал на катке пищевиков, а как раз встреч с ними ему и хотелось избежать. Всякий, оставшись с ним хотя бы на четверть часа, непременно начинал допытываться — что у него произошло с Николаевой, да как, да почему, да отчего. Особенно этот Сашка Лихтенфельд, — Сергей просто готов был убить его за постоянные расспросы и озабоченно-соболезнующий вид.

Глушко тоже был завсегдатаем «Динамо»; поэтому Сергей очень удивился, встретив одноклассника у пищевиков. Торопливо поздоровавшись, он попытался скрыться, но Глушко увязался за ним. Хорошо хоть, что не спросил ничего о Николаевой! Вместо этого он принялся с восторгом рассказывать Сергею о новом авиационном моторе, выпущенном итальянской фирмой «Альфа-Ромео», — совершенно потрясающая штучка, двойная звезда в восемнадцать цилиндров, полторы тысячи лошадиных сил на взлете, литраж — 48,2, степень сжатия — 6,6…

Это был хороший мужской разговор, и Сергей уже не спешил отделаться от «романтика», который проявил вдруг такую техническую осведомленность. Потом они разбежались в разные стороны, договорившись встретиться у раздевалки. И тут Сергей влип в неприятную историю.

Какой-то тип с челкой, в шикарно выпущенных на хромовые сапожки брюках, стал приставать к девушке и на глазах у Сергея — случайно или намеренно — сбил ее с ног. Сергей помог ей подняться и проводил до скамейки. Вернувшись на ледяное поле, он увидел того же парня, по-видимому высматривавшего новую жертву. Лучше всего было бы не связываться, но этот хорошо ему знакомый тип «блатаря» Сергей ненавидел до глубины души — той традиционной ненавистью, с какой русские мастеровые люди, воспитанные на уважении к труду, относятся к представителям презирающего труд уголовного мира. На этот раз он просто не удержался.

— Ты что, в отделение захотел? — спросил он, чувствуя, как под давлением растущего комка злости тяжелеет и замедляется ритм сердца. — А ну мотай отсюда!

Парень посмотрел на него с нахальным изумлением.

— Да ты на кого хвост подымаешь, сявка, — ласково сказал он, ощерив в улыбке мелкие испорченные зубы и холодно прищурившись. — С кем разговариваешь, мальчик?

— Я тебе, бандит, покажу мальчика, — негромко сказал Сергей. Вокруг них, почуяв скандал, уже собирались зрители, и это придало ему уверенности. — Тоже герой нашелся, ножку девчатам подставлять. Видно, давно морду не били? Я тебе сказал — уходи с катка!

Вокруг стало очень тихо, потом очень шумно. Парня с челкой успокаивали и удерживали за руки его дружки, — видно, они имели достаточно веские основания не желать драки с неизбежным вмешательством милиции. Наконец тот дал себя увести, оборачиваясь и рыдающим голосом угрожая Сергею рассчитаться с ним за воротами.

— Что случилось? — обеспокоенно спросил подоспевший Глушко, когда Сергей выбрался из кольца зрителей. — Чего это он на тебя?

— Да ничего, — ответил тот. — Пускают тут всякое дерьмо… стрелять таких надо, а с ними нянчатся…

Они пробыли на катке еще минут двадцать. Настроение у Сергея было испорчено, — честно говоря, он немного побаивался, так как хорошо знал, чем иногда кончаются подобные истории. Глупо было ввязываться, но ничего не поделаешь — так вышло.

— Ну ладно, Володька, — сказал он наконец, присев на скамейку и начиная отвязывать сточенные «ледянки», купленные на толкучке за шесть целковых. — Я пошел, сейчас наверняка придется подраться с той сволочью…

— Придется, — согласился Глушко, тоже отвинтив коньки.

Сергей туго связал свои ремешком и взвесил на руке.

— Все-таки оружие. — Он криво усмехнулся. — Слышь, Володька, хоронят пускай за счет комсомольской организации, с музыкой. Ну, я пошел.

— Пошли, — сказал тот, тоже поднимаясь. — Как ты думаешь, сколько их там будет? Все равно — если стать спиной к спине, то можно отбиться от дюжины. Я о таких случаях читал.

Сергей посмотрел на него удивленно и с минуту молчал.

— Ты брось, Володька, — сказал он наконец. — Чего тебе в это дело лезть. Видел ты этого типа?

— Видел. Типичный деклассированный, прямо что-то потрясающее…

— То-то, «потрясающее». Нет, Володька, ты катай один, не надо. Мне не впервой, а ты… словом, за моральную поддержку спасибо, и давай расходиться.

Но Глушко расходиться не захотел. Поняв, что «романтика» не переубедишь, Сергей не стал настаивать и ограничился тем, что дал ему несколько технических указаний — как и куда бить в каком случае. Они дошли до ворот стадиона, вышли на улицу, огляделись. Никого подозрительного не было.

— Ясно, они увидели, что нас двое, — пожал плечами Глушко. — А жаль, у меня сегодня настроение подраться…

Сергей с облегчением рассмеялся:

— Жаль, говоришь? И чудак же ты, Володька, ну откуда только ты такой взялся!..

Они пошли к трамваю. На остановке Сергей внимательно посмотрел на приятеля и протянул руку:

— Дай пять, Володька. Ты заходи когда-нибудь, а? Адрес знаешь?

— Нет. А мой у тебя есть? Давай обменяемся, как-нибудь наведаюсь. И ты заходи тоже, у меня книг до черта…


Выбрался к нему Сергей только через месяц, уже в середине февраля. Все как-то было не до этого, слишком много забот свалилось на него после отъезда Николая.

Главной заботой были деньги. Он всегда знал им пену, так как вырос в семье, где деньги зарабатывались тяжелым трудом, но сам он никогда их не зарабатывал и, в общем, мало заботился, есть в семье деньги или нет. Были деньги — он позволял себе купить лишнюю книгу, лишний раз сходить в кино; не было денег — обходился без этого. И только.

Теперь же денежный вопрос стал для Сергея каким-то проклятием, навязчивой идеей, от которой он никак не мог освободиться. Его не покидало неприятное ощущение того, что мать — пусть подсознательно — ждет от него помощи. Что ж, Коля в его возрасте уже содержал семью. А он сам за десять лет даже среднюю школу не успел окончить! Но что же — бросить ее теперь и уйти на производство? Тоже ведь глупо, из-за временных трудностей калечить себе будущее. Да и мать никогда на это не согласится…

Сергей, где только мог, узнавал насчет возможности подрабатывать хоть немного в свободные часы, но ничего так и не попадалось. Правда, преподаватели достали ему нескольких учеников, которых нужно было натаскивать по физике и математике; но репетиторство давало больше неприятностей, чем заработка.

Все это было очень невесело. Тревога за брата, тяжелая обстановка дома, наконец, его личное горе, которое, несмотря на все доводы рассудка, до сих пор не теряло своей остроты, — все это, вместе взятое, за какой-нибудь месяц превратило Сергея в другого человека, сделало его мрачным, раздражительным, способным из-за любого пустяка терять над собой контроль. Что-то в нем вышло из строя, разладилось, и, по-видимому, надолго; с другой стороны, он чувствовал себя теперь бесконечно более взрослым, чем был еще недавно, осенью. Вспоминая те недолгие месяцы своего призрачного счастья, Сергей испытывал чувство какой-то огромной невозвратимой потери — потери чего-то такого, что бывает у человека всего раз в жизни и, окончившись, никогда не повторяется.


Дверь открыл сам Володя, одетый по-домашнему — в линялой ковбойке и коротковатых брюках с заплатами на коленях.

— Аа-а, Сергей! — обрадовался он. — Наконец-то выбрался, вот здорово! Легко нашел?

— Да как сказать… далеко ты забрался, ничего не скажешь.

— Что ж делать, — вздохнул Володя, распахивая перед приятелем дверь в комнату. — Это уж на совести моих стариков, их идея. Раздевайся, сейчас чай будем пить, я как раз собирался.

Сергей разделся и подошел к печке погреть руки.

— Это не помешает, — согласился он. — Здорово подмораживает… днем не так было, а сейчас закрутило вовсю.

— Двадцать семь градусов, — с удовольствием сообщил Володя, — я только что смотрел. А предсказывают еще большее похолодание, просто что-то потрясающее! Воображаю, как сейчас на перешейке, а?

— Да, там сейчас будь здоров. Ты один дома?

— Старики пошли с Ленкой в кино, а Олег спит. Садись, Сергей, я тебе наливаю. Будем пить с медом, ничего? Я не особенно люблю, но больше ни шиша нет… ты скажи мне, что у нас делается — хлеба нет, сахара нет, мыла нет — и это из-за такой войны, а? Просто что-то потрясающее! А если придется воевать по-настоящему?

— По-настоящему? — Сергей усмехнулся. Зачерпнув меду себе на блюдце, он передал банку Володе. — Придется, так повоюем и без мыла… А вообще, Володька, я тебе дам совет, как другу. Ты поменьше трепись об этих веч щах, понял? У нас на улице один такой докритиковался…

— Что значит «поменьше трепись», я тебя не понимаю, — э, что с тобой? — тревожно спросил Володя, увидев, как Сергей вздрогнул и быстро опустил ложечку с медом, почти уронил ее, едва поднеся к губам. — Тебе что — плохо?

— Ничего… зуб проклятый схватило, — не сразу ответил Сергей, — Все никак выдрать не соберусь, ну его в болото. Слышь, что это у тебя за мед… не гречишный?

Володя пожал плечами:

— А шут его знает, что я — пчеловод… Сильно болит? Погоди, сейчас я тебе дам одно потрясающее средство, как рукой снимет…

Сорвавшись с места, он бросился к стенному шкафчику.

— Брось, Володька, — сказал Сергей. — Не надо, я эту всякую муру не принимаю. Сейчас пройдет, ничего. Курить у вас можно?

— Ясно, что за вопрос, отец мой ведь курит! Вон пепельница, возьми. Ну что, не лучше еще?

— Да, теперь ничего…

Из-за закрытой двери послышался плаксивый зов: «Во-о-ов-ка-а-а!»

— Проснулся на мою голову, — вздохнул Володя, — я сейчас, минутку.

Сергей подальше отодвинул от себя блюдце с медом и несколько раз подряд глубоко затянулся. Так вот оно, оказывается, как устроено… почти три месяца, день за днем, убеждай себя в том, что поступил правильно, а потом такая вот мелочь, и все летит к черту… и тогда хоть плачь — все равно не вернется и не повторится… «…Похоже, будто смотришь на негатив, правда?» И никогда, никогда больше — хоть проживи до ста…

…Он нерешительно поднимался по лестнице, покусывая кожицу на губе, и прикидывал — как бы это так спросить насчет таблиц логарифмов, чтобы она ничего не заподозрила… дескать, не забыл ли здесь прошлый раз. А потом громко, как ему показалось — на весь дом, загремевший звонок, и знакомый летящий перестук легких каблучков, а когда она сама появилась перед ним в светлом прямоугольнике распахнутой двери — в странном, до полу, зелено-золотом платье, делающем ее совсем высокой и тоненькой — зеленая в золоте тростиночка, — то все приготовленные слова оказались ненужными и сразу забылись. «…Ничего, что я в таком виде? Ты не думай, я вовсе еще не собираюсь ложиться, я так рано никогда, а просто я этот халатик ношу дома — это от Дядисаши, из Монголии, правда! А я как раз сейчас думала о тебе — это просто чудесно, что ты пришел, я тут просто умираю от скуки, правда…»

Володя вошел в комнату, осторожно притворив за собою дверь.

— Заснул! — сказал он торжествующе, сел за стол и придвинул свой стакан. — Как твой зуб?

— В порядке вроде…

— Ну, видишь. Так что ты там начал мне говорить насчет критики?

— Насчет чего? — Сергей посмотрел на него непонимающе. — А, да… я тебе говорю, трепаться надо поменьше, вот что. Не маленький уже, сам понимаешь.

— А что я должен понимать? — вспетушился Володя. — Что я, Советскую власть критикую, да? Я тех дураков критикую, которые ее же и дискредитируют, вот кого! Что, у нас в Союзе хлеба не хватает, что ли? Или мыло разучились варить? Ничего подобного: просто сидит где-то дурак, от которого зависит наладить доставку или там производство, не знаю уж что, сидит и в носу ковыряет, а люди должны в очередях стоять! Я понимаю, если бы действительно не было этого, если бы неурожай был или что-нибудь такое… а то просто из-за головотяпства…

— Да ты погоди, чудак человек, чего орешь. Я тебе не говорю, что ты власть критикуешь, понял? Я тебя только предупреждаю, что о таких вещах трепаться нечего…

— Ладно уж… пей свой чай! А ты чего ж без меда?

— Боюсь, ну его в болото, еще опять разболится…

— Ну, смотри. Налить еще?

— Налей, пожалуй. Слышь… ты чем сейчас занимаешься, во внешкольное время?

— Да так, особенно ничем. Читаю, на каток хожу.

— С Земцевой?

— Ага…

Сергей помолчал, щурясь от дыма, бесцельно болтая ложечкой в стакане.

— А Земцева… одна там бывает?

— Ну, как одна? — удивился Володя. — Со мной, я же говорю.

— Ага… — Сергей опять замолчал. — Слышь… а ты с Николаевой не встречался ни разу?

— А ты что, сам с ней каждый день не встречаешься в классе, что ли?

— Да нет, я говорю не в классе…

— А-а, нет. Вне школы не встречался ни разу. На каток ее не пускают, а иначе где же я мог…

— Кто не пускает?

— Люд… то есть Земцева не пускает, и потом эта ее воспитательница — не знаю, кто она там такая, мне Земцева говорила.

— Ага… а из-за чего?

— Из-за ее отставаемости, из-за чего же еще. Ее ведь чуть не исключили, знаешь?

Рука Сергея со стаканом задержалась в воздухе.

— Как то есть?

— А вот так! Ее директор вызывал к себе, такую снял стружку — что-то потрясающее. Мне Людмила рассказывала. Дир ее спросил, зачем она на кросс ходила, а та говорит — из солидарности с теми, кто в Финляндии. Представляешь дуреху? А он ей говорит: ага, говорит, значит, пойти на кросс покрасоваться своей солидарностью вы можете, а хорошо учиться вам представляется скучным делом? А вы подумали, говорит, о том, что ваш дядя дерется сейчас на фронте за то, чтобы вы имели возможность спокойно приобретать знания? Ну и пошел, и пошел. Знаешь нашего дира — он уж сумеет пропесочить так, что будь спокоен! Вышла от него эта дуреха вся зарёванная…

— Ты потише, — буркнул Сергей, — заладил — «дуреха, дуреха»… вовсе она не такая уж…

Володя смутился:

— Да нет, я ведь так, не со зла. Вообще-то Николаева мне очень не нравится, скажу прямо, но, конечно, она девчонка неглупая. Просто сейчас она ведет себя по-дурацки, это ты и сам не станешь отрицать…

— Ничего я не отрицаю… я только говорю, что это еще разобраться надо, почему человек ведет себя так, а не иначе. Со стороны-то оно все просто.

— Да, вообще-то конечно. Послушай, Сергей… а ты что — поссорился с ней? Вы ведь дружили осенью — ребята еще смеялись, что ты всегда ее провожал. Что у вас там такое получилось?

На этот раз Сергей почему-то не разозлился и не оборвал приятеля. Он молча, с угрюмым видом, допил стакан и поболтал оставшиеся на дне чаинки.

— Черт его знает, Володька, — медленно сказал он, глядя в стол. — Сам не знаю, что у нас получилось… может, я и дурака свалял, не знаю… а может, и прав был. Понимаешь… она мне такой казалась… что я на нее смотрел, как… ну, не знаю с чем это сравнить — ну, вроде вот как мамаша моя на икону смотрит. Верил, понимаешь, что в ней вот ни на столечко никакого изъяна быть не должно… а она, наверное, просто человек, как и все… с хорошим, с плохим. Скажи вот, Володька, за что она тебе не нравится? Ведь не нравится ж, говоришь?

— Потрясающе не нравится, — кивнул Володя. — У меня к ней просто антипатия. Какая-то она длинная, нескладная… Знаешь, жеребята такие бывают. Я летом в колхозе видел — дурацкий вид, ноги длинные…

— Ну ладно, при чем тут ноги, — отмахнулся Сергей. — А по-настоящему чем она тебе не нравится?

Володя добросовестно подумал.

— Манерой говорить, голосом, — сказал он наконец. — Невероятно противный голос — картавый какой-то, и все скороговоркой. Да, это, пожалуй, главное.

— И дурак же ты, — с внезапным облегчением вздохнул Сергей. — Ты вот и есть жеребенок, самый форменный. Я тебя про ее характер спрашиваю, а он плетет про ноги да про голос! Характер тебе ее нравится или нет?

— Характер? Ну, характер у нее, кажется, ничего. Но ведь для девушки характер не важен, — Володька пожал плечами с бывалым видом. — Важна внешность, манера держаться и так далее.

— Ишь ты, какой мудрец, — прищурился Сергей. — Хорошую ты себе жинку выберешь, можно заранее поздравить.

— Дурак я, что ли, чтобы жениться, — важно сказал Володя. — Я за свободную любовь, если хочешь знать.

— А Земцева про это знает?

— Не думаю, вряд ли. — Володя смутился. — Мы как-то с ней на эту тему не говорили…

— А ты поговори. Может, схлопочешь по уху, тебе это не помешает. Так ты, выходит, за свободную любовь, вот оно что. А комсомольская твоя совесть против этого не протестует?

— Понимаешь, это вообще очень сложный вопрос, потрясающе сложный. Можешь мне верить на все сто — я, конечно, убежденный комсомолец и все такое, но меня все время тянет к анархии…

— К анархии? — изумленно сказал Сергей. — Вот те раз! Ты что ж это, товарищ Глушко? По Махно соскучился?

— Брось ты, я с тобой серьезно говорю. Я не про такую анархию — что ты, сам не понимаешь? Я говорю об анархии социалистической. Ну, в общем, чтобы за основу взять наше, только немного разбавить анархией.

— А ты потрепись, потрепись побольше. Тебя так разбавят, что мама родная не узнает. Знаешь, мне с тобой даже говорить об этом неохота, все равно ничего умного не скажешь… тоже, анархист нашелся. А что эта Земцева из себя представляет? Толковая дивчина?

— Еще бы! Знаешь, она кажется старше своих лет. Почему бы это, как ты думаешь?

— Вы что с ней, одногодки? Девчата ж вообще раньше умнеют, Володька, это факт.

— Пожалуй, верно, — задумчиво сказал Володя. — Тебе-то хорошо, Николаева моложе тебя на два года…

— А что мне с того… моложе она или старше. — Сергей опять закурил и нервным движением погасил спичку, махнув ею в воздухе. — Все равно это дело конченое, чего там…

— Ничего оно не кончено, — сказал Володя. — Вот увидишь, она тебя еще возьмет на абордаж. Я это не в плохом смысле говорю, сам понимаешь. Я вот сейчас смотрю на тебя и вижу, что непременно возьмет. Могу спорить.

Сергей пожал плечами:

— Да спорь, мне-то что. Я-то знаю, что говорю, мне уж это виднее… ну ладно, довольно об этом. На Западе там какие новости? Я давно не читал.

— А ничего. Разведывательные действия патрулей. Интересно, долго они будут так стоять… как ты думаешь, кто начнет наступление — немцы или французы?

— Кто их знает… Потенциал у союзников, конечно, больше, но немцы вообще действуют более активно…

— Слушай, Сергей, а ведь в Финляндии мы уже два с половиной месяца воюем, а?

— Ну так что?

— Да ничего. Просто как-то странно — страна такая маленькая…

— Маленькая, — хмуро сказал Сергей. — У них там оборона знаешь какая! На линии Маннергейма доты — как на Мажино… те же инженеры строили, что ты хочешь. Да и вообще это одно только название, что Финляндия… А на самом деле мы разве с одними финнами воюем? Слыхал вон, как поется — «белые финны, английские мины», — так оно и есть на самом деле. Разве Финляндия сама решилась бы на такую войну, шутишь! А потом учти, что дерутся они здорово — даже девчата у них на фронте. Ясно, у них там пропаганда тоже работает — будь спокоен, небось говорят своим, что вот, мол, на нас Советский Союз напал, хочет, дескать, захватить. А народ и верит.

— Интересно, разобьют их до весны?..

— Разобьют, факт. Во Дворце пионеров недавно была лекция — один выступал, говорил, что…

— Черт возьми! — всполошился вдруг Глушко. — Подожди, я и забыл совсем… Ты там знаешь завлаба энергетической, черный такой одессит?

— Ну, знаю. А что?

— Он же мне записку для тебя передавал, вот черт — совсем из башки вылетело… куда я ее сунул?

Вскочив, он бросился к своему столу и принялся перерывать книги, бормоча что-то себе под нос.

— Потрох ты, — укоризненно сказал Сергей, подойдя к нему, — черт-те что у тебя в голове делается. Да и на столе не лучше, такой же ералаш. Куда это годится, рабочее место держать в таком виде…

— Это все Олег, холера… а, вот она!

Записка была составлена в знакомом Сергею телеграфном стиле:

«Дорогой Сережка! Чего не заходишь, подозреваю что у тебя не осталось совести. Заходи немедленно есть халтура. Жму пять заходи Поп».

— Когда это он передал? — спросил Сергей, пряча записку.

— Кажется… во вторник.

— Небось в позапрошлый?

— Нет-нет, в этот вторник, что ты. А что, здорово спешное что-нибудь?

— Да нет, так просто…

— Ну, тогда ничего. — Володя раскопал еще одну груду, извлек из-под книг шахматную доску и лихо щелкнул по ней костяшками пальцев. — Ты как насчет того, чтобы сразиться?

Обнадеживающая записка вернула Сергею хорошее настроение — во всяком случае, впереди показался хоть какой-то просвет.

— Давай-давай, — весело сказал он, придвигая стул. — Мы ведь с тобой еще ни разу не играли, а? Погоди, я тебя разделаю под красное дерево… ладно уж, давай левую. А, видишь?

Глушко начал расставлять фигуры.

— Что «видишь»? Я тебя и черными побью, не бойся… Ох, ты не слышал, что твоя Николаева натворила на школьном турнире во время этих каникул? Слушай, это что-то потрясающее! Она после кросса взяла и записалась на участие в турнире… ну, все думали, что она и в самом деле играет, еще удивлялись — единственная девчонка, — а она ходит нос задравши. Ну ладно. Первую партию она проиграла в самом дебюте, но ничего. Я ее в тот день встретил, она говорит: «Ничего, вы все еще обо мне услышите!» А вторую партию она села играть с Димкой Осадчим из девятого «Б» — а он же категорник, сам знаешь, — так он ее как прижал, а она тогда взяла и говорит вдруг: «Ой, Дима, смотри, кто пришел»; он оглянулся, а она украла у него ладью и поставила своего ферзя…

— Иди ты! — засмеялся Сергей.

— У кого хочешь спроси! Скандал вышел классический. Димка орет: «Откуда здесь ферзь, только что ладья стояла!» А она вопит, что никакой ладьи тут никогда и не было. Представляешь? Ну давай, тебе начинать…

4

Во Дворце пионеров все было по-прежнему: те же грудастые кариатиды в подъезде, тот же обшитый панелями вестибюль с высокими резными дверьми — в библиотеку и в зрительный зал; черная классная доска с пришпиленными объявлениями и расписаниями кружковых занятий, волосатые пальмы в кадках, истертая красная дорожка на лестнице на второй этаж… все как в прошлом году, никакой перемены.

Наверху, в холодном коридоре ДТС, Сергея встретил знакомый волнующий запах эмалита и грушевой эссенции. Перед дверью с синей стеклянной табличкой «Энергетическая лаборатория» он остановился. Из-за двери несся высокий напряженный вой механизма, запущенного на большие обороты. «Что-то испытывают», — подумал Сергей. Ему вдруг захотелось оттянуть разговор с Попандопуло. Повинуясь этому необъяснимому, но настойчивому желанию, он медленно прошел дальше, мимо дверей с такими же синими табличками.

Дойдя до окна в конце коридора, он повернулся и еще медленнее пошел назад. Холодно поблескивали таблички, за закрытыми дверьми слышались приглушенные разговоры и разнообразные звуки работы — размеренный скрип напильника, постукиванье, визг ножовки. На третьем этаже, где помещались художественные кружки, медленно играли на рояле и женский голос резко командовал нараспев: «Ра-аз, и два-а, и три-и, че-ты-ре…»

Сергей усмехнулся. Еще три года назад он с такими же отчаянными дружками любил пробраться потихоньку на третий этаж и, подкравшись к двери балетного класса, распахнуть ее неожиданным ударом, заорать пострашнее — и пуститься наутек, топая как можно громче. Вслед несся визг девчонок, ради которого и затевалась вся экспедиция.

В то время он еще не интересовался ни физикой, ни математикой, ни вообще чем-нибудь из того, о чем можно было услышать в классе. Его интересовали только приключения и подвиги, и кружок героев его детства был небольшим, но избранным: Чапаев, Шерлок Холмс, капитан Немо, Чкалов и Человек-невидимка. Позже к ним присоединился еще и Тарас Бульба.

Из всех кружков, существовавших тогда во дворце, Сережкино внимание привлекали только два: балетный — по уже указанной причине и юных натуралистов — потому что там жил в аквариуме роскошный тритон, которого худенький паренек в очках вечно кормил какими-то крошками, взвешивая их на аптечных весах. Полюбовавшись на тритона и попутно совершив очередную вылазку к голоногим девчонкам, Сережка забирался в читальный зал и просиживал там часами.

В «Пионерской правде» печатали тогда из номера в номер «Гиперболоид инженера Гарина» — увлекательнейший роман, который читался с трепетом и потом эпизод за эпизодом пересказывался приятелям из соседних дворов: «…только он поджег, а тут этот Утиный Нос в окно лезет, с финкой в зубах. Ну, он, конечно, сразу за аппарат — и ка-ак урежет его лучом, тот так и развалился напополам…»

В ежемесячниках «Пионер» или «Костер» тоже было много интересного. Там можно было прочитать о Ютландском бое, или о том, как римские рабы восставали против своих буржуев — патрициев, или как молодежь за границей борется с фашистами, — рассказы об этом нравились Сережке больше всего другого, и его мечтой тогда было попасть в Испанию, в Интернациональную бригаду…

Вернувшись к окну в конце коридора, Сергей подышал на заиндевелое стекло и протер рукавом круглую лунку. Внизу во дворе, рядом с занесенным снегом автомобильным шасси, лежало на козлах длинное зеленое крыло планера и двое ребят без шапок и пальто обмеривали его рулеткой. Закончив обмер, один начал писать в блокноте, а другой стоял рядом, приплясывая от мороза и согревая руки дыханием; потом оба о чем-то яростно, судя по жестам, заспорили и снова схватились за рулетку.

«Простынут, дурачье», — подумал Сергей, отходя от окна. Легкая, едва уловимая печаль, охватившая его сегодня здесь во дворце, и это необъяснимое желание повременить с разговором, ради которого он пришел, — все эти неясные ощущения вдруг усилились и сгустились в очень определенную мысль: сам он, Сережка Дежнев, никогда уже не будет таким, как эти двое, выскочившие раздетыми на мороз из своей лаборатории…

Зябко сунув руки в карманы пальто, он медленно спустился по лестнице, постоял в вестибюле, заглянул в библиотеку, в зрительный зал. Со сцены на него повеяло холодом и печальным запахом пыли и декораций. В позапрошлом году здесь на областном смотре самодеятельности выступал Валька Стрелин, читал «Балладу о синем пакете». Читал он хорошо, умело подчеркивая своеобразный ритм тихоновских стихов:


…Ударило в небо

четыре крыла,

И мгла зашаталась,

и мгла — поплыла,

Ни прожектора.

Ни луны.

Ни шороха поля,

ни шума волны…


Сергей вздохнул, притворяя за собой тяжелую дверь, и решительно направился к лестнице.

Попандопуло в окружении своих «африканских тигров» стоял перед столом, на котором шипел маленький спиртовой котел. Соединенная с котлом резиновой трубкой, тут же стояла небольшая металлическая коробка с выпуклой, почти полукруглой крышкой, притянутой болтиками.

— Сергей! — обрадованно завопил завлаб. — Вот здорово, вовремя пришел! Скажи мне прямо: ты такое видал?

Он указал на коробку негодующим жестом.

— Турбинка? — догадался Сергей.

— Где турбинка? — подскочил завлаб. — Не вижу никакой турбинки! Это — я извиняюсь — ночной горшок, а не турбинка!!

Один из тигров виновато покосился на Сергея и шмыгнул носом.

— Всё, ша. Сейчас сам увидишь. Дай пар! — скомандовал Попандопуло, отодвигая модель на середину стола.

Тигр с виноватым взглядом открыл вентиль. Из-под выпуклого кожуха со свистом ударила струйка пара, внутри что-то загудело, будто там сидел большой сердитый шмель. По мере того как турбина набирала ход, звук ее все повышался, достигнув наконец раздражающе высокой, напряженной ноты — это и был тот самый вой, что Сергей слышал полчаса назад.

— Сколько оборотов? — спросил он заинтересованно.

— При чем тут обороты? Ты лучше посмотри, что сейчас будет!

Действительно, с турбинной начало теперь твориться странное — медленно, но упорно она поползла к краю стола, имевшего, по-видимому, небольшой уклон в ту сторону.

— Видал? — иронически спросил Попандопуло. — Да ты рукой попробуй, не бойся!

Сергей положил руку на горячий кожух — сразу щекочуще побежали к плечу мурашки. Модель продолжала ползти. Он с силой прижал ее к столу, и вся ее поверхность загудела, как огромная мембрана.

— Да, вибрация зверская, — сказал он озабоченно, убрав руку. — Плохо сбалансировано, видно…

— Да я балансировал, — тихо, виноватым голосом отозвался тигр.

— Бабушку ты свою балансировал, — уничтожающе сказал Попандопуло. — Ладно, кончай этот цирк! Снимай кожух, вытаскивай ротор. Сейчас я вернусь, тогда увидим, что ты тут набалансировал. — Он напялил пальто с облезлым каракулевым воротником и достал из шкафа что-то похожее на завернутую в газету линейку. — Идем, Сергей!

В знакомой пивной он заказал пива и соленых бубличков.

— Ну, Сергей, рассказывай. Как житуха?

— Да что рассказывать, Поп… поганые у меня дела, — сознался Сергей. Он отпил пива и разломил в пальцах бубличек, шершавый от крупных кристаллов соли. — Сам знаешь… Колю забрали, на что жить теперь — и сам не знаю. Дядька нам трошки помогает, но у него своя семья шесть душ… прямо хоть бросай школу — и на производство…

— Ну вот, — сказал Попандопуло, выслушав его до конца. — Школу тебе бросать нечего, это всякий дурак сумеет. Мне когда от тебя передали насчет работы, то я так понюхал тут и там, но вроде ничего подходящего покамест не намечается. Но тут вот есть такое дело — верь Попандопуло, на этом можно зашибить монету. Гляди-ка сюда…

Он развернул принесенный с собою предмет, оказавшийся полуметровой полоской тонкой латуни, сантиметров в пять шириной. Вдоль полоски шел, повторяясь, сложный сквозной узор в виде звездочки.

— Как по-твоему, что это такое?

— Это, пожалуй… использованная заготовка, из-под штампа?

— Точно. Сразу видать, что голова у тебя работает технически. С этих лент на оптическом штампуют какую-то деталь, но это неважно. Теперь смотри! Ты берешь эту ленту и по одному краю сверлишь дырочки — ну вот так, на расстоянии миллиметров семь одна от другой. После сворачиваешь ее в кольцо и спаиваешь — вот таким манером. Слухай дальше. В аптеках есть такие стеклянные трубочки, через них минеральную воду пьют — знаешь?

— Ну, — кивнул Сергей, все еще ничего не понимая.

— Стекло паять умеешь, на спиртовке?

— Факт что умею, в химкабинете сколько раз паял.

— Ясно, я же всегда говорил, что у тебя золотые руки. Значит, так: в такую стеклянную трубочку, в один конец, ты впаиваешь проволочный крючочек и навешиваешь такие сосульки по всему кольцу, в эти вот дырочки, что насверлил по краю. А после цепляешь сверху три цепки, и что мы теперь имеем? Мы имеем роскошный абажур, который можно загнать за полсотни хрустов.

— Вон что, — изумленно сказал Сергей.

— А ты думал? Ну что, пригодился Попандопуло? — Небритое лицо завлаба светилось простодушным торжеством. — Я ж тебе всегда говорил, за Попандопуло не пропадешь! Видал? Полсотни верных, ну нехай материал тебе обойдется в червонец — трубки там, цепки, потом сама заготовка тоже денег стоит, верно? На улице ее не подберешь, это же надо через проходную вынести, — так что парень рискует, сам понимаешь… Нехай тебе останется сорок целковых чистого заработка с одного абажура, а его же можно за день сделать, и то без отрыва от…

— Подожди, Поп, что-то я не понимаю… — В голосе Сергея было сомнение. — Это что ж — ходить по домам и продавать, что ли?

— Чего ради? Я тебе устрою штук пять заказов, а те расскажут знакомым, те еще своим, так и пойдет. Будешь красиво работать, так у тебя отбою не будет от заказов, верь Попандопуло. У меня корешок в Одессе только этим и живет, верный кусок хлеба имеет. Да еще и с маслом.

Сергей нахмурился, помолчал, допил пиво.

— Нет, Поп… — Он покачал головой. — Не стану я этим заниматься, ну его к черту. Не по мне это, у нас в семье никто сроду не халтурил… да еще если бы дело чистое, а то этот парень заготовки ворует… Не люблю я такого. И Коля бы мне этого не позволил. Я вон, помню, раз попросил его болт с завода принести — позарез нужен был, — так он так на меня глянул, даже не сказал ничего, я потом день ходил как оплеванный. Нет, Поп, за хлопоты тебе спасибо, но лучше не надо. Я сейчас с ребятишками занимаюсь — натаскиваю по алгебре, по физике… может, еще уроков достану, мне обещали. Ничего, не пропаду.

— Удивляюсь на твою детскую невинность, — немного обиженно сказал Попандопуло. — Ну, как знаешь, Сергей, дело твое…


Может, и в самом деле судьба иногда премирует человека за хорошие поступки. Через два дня после разговора с завлабом Архимед устроил Сергею еще троих учеников; теперь он был занят до ночи, но заработок увеличился, и дышать стало легче. А главное — его не оставляло приятное сознание того, что он не поддался искушению, сумел удержаться и поступить так, как подсказывала совесть. Это было самое утешительное.

В начале марта пришли первые оттепели. Над городом ползли низкие разбухшие тучи, сугробы в школьном саду осели в стали ноздреватыми, в вершинах голых каштанов тревожно шумел сырой ветер.

Зима кончалась, и вместе с нею шла на убыль война. Линия Маннергейма была прорвана, бои шли уже на Выборгском направлении. Вечером одиннадцатого сводка сообщила, что части РККА, завершив окружение Выборга, ворвались в город с востока и севера. На следующий день в Москве был подписан мир: военные действия прекращались в полдень тринадцатого марта.

Не дождавшись последнего урока, Сергей убежал домой, чтобы сообщить новость матери, по та уже плакала от радости, узнав об окончании войны от соседок.

Мысль о том, что Коля скоро будет дома, ни на минуту не оставляла Сергея в течение всей недели. После долгих размышлений о подарке, который он приготовит брату, он решил уже сейчас начать откладывать часть своего заработка, а через несколько месяцев купить баян. Баян был всегдашней мечтой Николая, но инструмент стоил очень дорого, а деньги шли на семью. В частности на него, Сережку. «Эх, сволочью я был перед Колей, — думал Сергей, — так и тащил с него каждый рубль… ну, ничего, теперь в лепешку расшибусь, а к Новому году куплю ему баян…»

О подарках думал не он один. Настасья Ильинична — великая рукодельница в прошлом, когда глаза были помоложе, — купила у спекулянта новую полотняную косоворотку, чтобы вспомнить молодость и вышить рубаху необыкновенным, одним ей известным узором. Проводив детей в школу, она садилась за вышиванье, и узор то и дело расплывался в ее глазах от счастливых слез, когда она представляла себе старшего сына в этой рубахе. Даже Зинка и та готовила что-то брату, держа свой подарок в большом секрете.

Восемнадцатого, в День Парижской коммуны, Сергей проснулся под шум дождя — первого в этом году. Матери уже не было дома, Зинка спала. Сергей насвистывал, плескаясь под рукомойником. «Дежневы — письмо!» — крикнул из сеней почтальон и затопал вниз по ступенькам. Сергей выглянул — угол конверта со штемпелем полевой почты торчал из-под входной двери.

— Наконец-то! — радостно заорал он, торопливо вытирая руки. — Зинка!! Вставай, чего спишь — письмо от Коли!

Швырнув в сестренку полотенцем, он выскочил в сени, выдернул из щели конверт и, возвращаясь в комнату, разорвал его, даже не взглянув на лицевую сторону.

Сердце его ударило вдруг глухо и тревожно — раз, другой. Вместо разлинованной тетрадной странички, на каких обычно писал Коля, в конверте оказался маленький — в четвертушку — листок шершавой бумаги. Застыв на пороге, Сергей пробежал глазами написанное чужим почерком — всего несколько строк бледными фиолетовыми чернилами — и почувствовал, как страшно и неправдоподобно начинает мертветь кожа на лице.

— Ну читай же, — закричала торопливо одевавшаяся Зинка, — скоро приезжает? Слышишь, Сережка!

Он посмотрел на нее остановившимися глазами и ничего не увидел. Потом снова впился взглядом в бумажку, которая теперь плясала в его обессилевших пальцах, — в эти шесть строчек, сообщавших о чем-то невообразимом, о чем-то, чего нельзя было ни представить, ни понять, ни осмыслить. Да нет же, нет… это не может быть! Это же просто ошибка. Это ошибка, слышишь, не могло же это случиться за два дня до окончания войны… Не могло, слышишь ты, не могло!!

5

Зиму Таня прожила тихо и незаметно, как мышь в норе. Неудивительно — поневоле станешь мышью, когда с тебя не спускают глаз! В школе — Люся, дома — мать-командирша. Уроки, библиотека и раз в две недели театр, кино или филармония, разумеется с Люсей. Еще бы не стать мышью от такой жизни!

Ее не пускали даже на каток. «Ты небось ходишь сама, — горько упрекала она подругу, — развлекаешься, крутишь романы! Не думай, мне все известно!» Но на Людмилу это не действовало нисколько. Сердце у нее оказалось каменное, теперь-то Таня в этом убедилась. На все упреки Людмила отвечала, что никаких романов она не крутит, а даже если бы и крутила, то ее, Татьяну, это аб-со-лютно не касается. Ей нужно думать о ликвидации своей неуспеваемости, а не о чужих романах. Отговорка хитрющая, еще бы.

Делать нечего — хочешь не хочешь, а приходилось ликвидировать неуспеваемость. Шестнадцатого февраля ее опять вызвал директор.

— Итак, Николаева, — сказал он, приятно улыбнувшись, — вы, я вижу, решили взяться за ум. Очень рад, что наш последний разговор не прошел для вас даром. Надо полагать, так будет и впредь?

— Надеюсь, Геннадий Андреевич, — вежливо ответила Таня, распухая от гордости.

Директор перестал улыбаться и погрозил ей желтым от табака пальцем.

— Меня ваши девичьи надежды не интересуют, вы извольте не надеяться, а быть уверенной. Понимаете?

— Понимаю, Геннадий Андреевич, — вздохнула Таня. — Только это очень трудно, быть в чем-то уверенной…

Улыбка шевельнула прокуренные усы директора.

— Ну-ну, не будьте пессимисткой, это комсомолке не к лицу. Подумаешь, трудно! Запомните раз и навсегда, Николаева, что куда труднее отставать и подтягиваться, нежели поддерживать свою успеваемость на одном уровне. Авральный метод, знаете ли, годится только, чтобы бетон укладывать… да и то не всегда. А знания в голову таким способом не уложишь. Вот так. Советую это хорошенько запомнить, иначе в институте вам придется туго. Ну, а пока я вами доволен, это я и хотел сказать. Спасибо, что не обманули и сдержали свое слово…

Этот разговор да еще коротенькое письмецо от Дядисаши, полученное в начале февраля, — вот и все радостные события за последнее время. А в остальном жизнь была мрачной. Война оказалась гораздо труднее, чем Таня предполагала, в городе появились раненые — участники декабрьских боев под Териоками — и рассказывали даже, что из окрестных колхозов берут на фронт трактористов. Таня догадывалась, что это вызвано потерями в танковых войсках, и страх за Дядюсашу все чаще охватывал ее с такой силой, что она плакала до ночам и утром шла в школу невыспавшаяся, с головной болью.

Впрочем, именно в эти суровые февральские дни Таня как-то приучилась держать себя в руках. Она не пропускала уроков, перестала даже опаздывать, отвечала всегда на «хорошо» и «отлично» и прилежно читала классиков по составленному Людмилой списку. Услыхав от мальчишек, что холодные обливания очень укрепляют нервы в волю, она поспешно — чтобы не передумать — дала себе слово каждое утро, пока не вернется Дядясаша, принимать холодный душ. Чтобы не быть снова обвиненной в «показном героизме» она никому не сказала о своем обете, даже Люсе. Вначале это было очень страшно, и по утрам Таня, дрожа всем телом, шла в ванную комнату, как в застенок до потом немного привыкла и постепенно даже стала находить в этом удовольствие.

Кроме войны было еще много разных других обстоятельств, которые нагромождались в кучу только для того, чтобы сделать ее жизнь как можно сложнее и хуже.

Разрыв с Дежневым все еще оставался для Тани загадкой. В свое время это было настоящим большим горем, потом острота его, казалось, утихла, но время от времени она все-таки зарывалась лицом в подушку и горько плакала — то вспоминая свое незаслуженное унижение при последнем их разговоре, то от мысли, что Сережа, может быть, вовсе не такой плохой, каким тогда показался. Она ведь видела, что он и сам тяжело переживает ссору, и думать об этом было особенно больно.

Мать-командирша опять уехала в Днепропетровск к заболевшей невестке. Без нее Таня чувствовала себя совсем беззащитной перед домработницей, и та, почуяв это, развернулась во всю ширь своего ужасного характера; в конце концов Таня попросту начала бояться, что в один прекрасный день Марья Гавриловна поколотит ее веником.

В довершение всего испортилось центральное отопление и целую неделю в квартире стоял арктический холод. Людмила уговаривала переселиться на это время к ним, Таня каждый день обещала прийти ночевать, а когда наступал вечер, не могла заставить себя уйти из дому: а вдруг телеграмма от Дядисаши…


Людмила опаздывала. До начала сеанса оставалось еще полчаса, во они договорились прийти пораньше — послушать музыку. Вот так с этой Люськой и договаривайся!

Таня стояла на углу, разглядывала прохожих и грызла длинную тонкую сосульку, держа ее в кулаке как кинжал. Очень интересно наблюдать людей и отгадывать, что они собою представляют. Вот эта, в пепельной беличьей шубе и с накрашенными губами, наверное, жена какого-нибудь ответработника. Наверное, у нее под шубой крепдешиновое платье и большая овальная брошка из яшмы, и, наверное, она кричит на свою домработницу, как майорша Пилипенко. Таня вздохнула: ей очень хотелось бы тоже уметь покричать хорошенько на Марью Гавриловну. Этот, в барашковой шапке, ничего интересного, наверно, счетовод или бухгалтер. А вон тот, в очках и шляпе, изобретатель, недаром у него такой толстый портфель. Или диверсант, это тоже возможно. Что-то у него тип лица не совсем русский, даже подозрительно.

Задумчиво сморщив нос, Таня посмотрела вслед изобретателю-диверсанту и, увидев Люсю, поспешно спрятала руки за спину.

— Татьяна! Ты опять грызла сосульку? — строго спросила Люся.

— Какую сосульку? — удивилась Таня, делая большие невинные глаза.

— Пожалуйста, не прикидывайся. Что это лежит позади тебя?

Таня оглянулась через плечо и удивилась еще больше — действительно, сосулька.

— Люсенька, это она, наверное, упала с крыши, только что, — высказала она предположение. — Сейчас всюду падают, утром одна упала мне прямо на…

— Пожалуйста, не выдумывай, я все видела. Ты же ее сама только что выбросила! Дай мне честное слово, что ты ее не грызла.

— Кого не грызла?

— Татьяна!

— Ну хорошо, я ее грызла. — Таня развела руками. — Я успела отъесть только самый-самый кончик. Вот столечко, правда. Что в этом страшного?

— А то, что ты только вчера перестала чихать и кашлять!

— Во-первых, не вчера! А на прошлой неделе! А во-вторых, я чихала и кашляла вовсе не от сосулек, а потому, что у нас не работало отопление, — ты же сама знаешь. Ты вот лучше скажи, почему опоздала. Знаю я тебя: всегда сделаешь гадость и потом первая же и накидываешься, чтобы тебя не ругали. Идем скорее, уже поздно!

— Я слушала радио. Ты уже знаешь?

— О чем? Я пропустила известия. Что-нибудь интересное?

— Так ты ничего не знаешь? Ведь наши взяли Выборг!

Таня замерла посреди тротуара и недоверчиво взглянула на подругу.

— Выборг взяли… Люська!! Ведь это значит, что теперь кончится война! Ну что ты за человек — у тебя такая новость, а ты целый час читаешь мне нотации из-за каких-то несчастных сосулек!

— Пожалуйста, не визжи и веди себя прилично, ты на улице. Откуда это ты взяла, что война теперь кончится? Много ты в этом понимаешь…

— Да не я вовсе, — отмахнулась Таня, — это капитан Петлюк с пятого этажа — знаешь, у которого жена так чудно заплетает косы, — так он мне говорил, что если финны потеряют Выборг, то им крышка. Уж он-то понимает, верно? Тогда уж, говорит, им ничего не останется, как только капитулировать…

— Посмотрим, — сказала Людмила. — Хорошо, если бы твой капитан оказался прав.

На другой день действительно объявили о перемирии с Финляндией. Таня торжествовала так, словно предсказание исходило не от капитана Петлюка, а от нее самой. На радостях она устроила торжественное чаепитие, пригласив Люсю и Аришку Лисиченко. К счастью, Марьи Гавриловны в этот день не было, и они отлично провели время до самого вечера.

Около одиннадцати Людмила с Ирой отправились по домам, Таня вышла проводить их до угла и, возвращаясь, встретила в подъезде рассыльного с телеграфа.

— Николаева? — узнал ее тот. — Распишись-ка, телеграммка тебе есть.

Расписавшись, Таня с тревожно колотящимся сердцем взлетела по лестнице и только у себя в комнате распечатала сложенный вчетверо бланк. Тревога оказалась напрасной — телеграмма была от Дядисаши: «Все отлично зпт скоро увидимся заказывай подарки пиши Ленинград до востребования тчк целую дядька».


Радость ее в эти дни омрачалась только тем, что нельзя было поделиться ею с Сережей. Она уже думала, не подойти ли к нему первой, тем более что для этого имелся хороший предлог: у него ведь брат тоже был в Финляндии, и из всего класса только один он, Сережа, мог вместе с ней по-настоящему порадоваться окончанию войны.

После долгих колебаний она, наконец, решила, что завтра же поговорит с ним на первой переменке; но назавтра Дежнев не пришел в школу. Увидев его пустую парту, Таня едва не расплакалась от огорчения: теперь, когда решение было принято, ей казалось немыслимым отложить разговор хотя бы на сутки.

На другой день, войдя в класс перед самым звонком, она сразу почувствовала, что случилось что-то очень серьезное. Не было обычных криков и шума, и все мальчишки, столпившись вокруг Глушко, слушали его с угрюмыми лицами. Обеспокоенно оглянувшись, Таня направилась было к нему — тоже послушать, о чем он там рассказывает, но в этот момент Людмила, протолкнувшись сквозь толпу, торопливо подошла к ней.

— Танюша, — сказала она негромко, и от интонации ее голоса у Тани мгновенно пересохло во рту, — у Сергея ужасное несчастье, его брат убит под Выборгом…

Таня почувствовала, что колени ее отвратительно слабеют — как в страшном сне, когда хочешь бежать и не можешь.

— Как убит… — прошептала она, опираясь на парту, — не может быть, Люся… ведь война уже кончилась…

— Пойдем сядем на место. — Людмила крепко взяла ее за локоть. — Сейчас придет математик. Да, его убили в последний день или в предпоследний, извещение пришло только вчера… Володя был у них вчера вечером…

Вместе с хмурым преподавателем в класс вошла класрук Елена Марковна. Поздоровавшись, она махнула рукой — садиться — и, кашлянув, сказала своим отчетливым суховатым голосом:

— Товарищи, вы уже, очевидно, знаете о несчастье, постигшем семью вашего товарища. Сегодня я с Кривошеиным пойду к Дежневым, чтобы выразить им соболезнование от комсомольской организации и преподавательского состава. Нужно, чтобы кто-нибудь из вас сделал это же от лица учащихся. Те, кто решит идти вместе с нами, пусть соберутся после шестого урока в пионерской комнате.

Когда дверь закрылась за Еленой Марковной, Людмила обернулась к Тане:

— Ты пойдешь?

Таня отрицательно качнула головой:

— Я не могу, Люся… ты понимаешь — если бы это случилось раньше, когда… когда Дядясаша был еще на фронте… наверное, Глушко уже рассказывал ему про телеграмму, ему теперь будет еще хуже, если я приду…

Математик — высокий лысеющий человек с бледным одутловатым лицом — постучал карандашом по кафедре.

— Не будем терять времени, — сказал он угрюмо. — На сегодня у нас свойства логарифмов чисел при основании, меньшем единицы. Прежде всего, вспомним определение логарифма. Прошу к доске, Николаева. Утрите слезы, когда вы идете отвечать! У вас что, нет платка? Дайте ей платок, Земцева…


Когда Сергей три дня спустя появился в классе, Таня его почти не узнала, так страшно изменилось его лицо. Окаменевшее, с резкими мужскими складками возле рта, это было теперь лицо взрослого человека. Она уже не искала случая с ним поговорить, прекрасно понимая, что сейчас ему не до нее и даже не до ее сочувствия.

Случай пришел сам. Через несколько дней, разыскивая Людмилу во время большой перемены, она забежала в пустой гимнастический зал и увидела Дежнева, который стоял возле окна, ссутулившись и держа руки в карманах. Услышав стук распахнувшейся двери, он быстро обернулся и встретился с Таней глазами, и в ту же секунду она поняла, что повернуться и уйти просто так, молча, уже нельзя.

Притворив за спиною дверь, она быстрыми шагами подошла к Сергею, чувствуя, как замирает и проваливается куда-то сердце.

— Сережа, — начала она торопливо, — я хотела тебе сказать, — я знаю, тебе это все равно, — но я все равно должна тебе сказать: я тебе сочувствую от всего сердца, Сережа, и… я не знаю — это так трудно сказать словами, то, что чувствуешь…

Окончательно сбившись, она беспомощно замолчала. Сергей поднял голову, на мгновение встретившись с ее широко открытым взглядом, в котором дрожали слезы, и снова отвернулся к окну.

— Спасибо… — произнес он безжизненно.

— Сережа… Глушко говорил, что твоя мама плохо себя чувствует… я хочу сказать — нездорова… Это что-нибудь… серьезное?

Сергей кашлянул, не сводя глаз с какой-то точки за окном.

— Лежит она, — ответил он, помолчав. — Она, как про это узнала…

Таня шагнула вперед, став теперь вплотную к Сергею, едва не касаясь его плечом.

— Сережа, — заговорила она опять, и умоляющие нотки непривычно послышались в ее голосе, — ну послушай, Сережа… если ты хочешь, может быть, нужно чем-нибудь помочь… я могу прийти, если нужно… может быть, нужно готовить — я возьму у Люси поваренную книгу, у них есть старая… если ты хочешь, Сережа, ты ведь знаешь…

Она робко дотронулась до его рукава:

— …ты ведь знаешь, Сережа, что…

— Не надо, — отозвался он. — Чего тебе приходить… там соседка одна приходит, помогает… а Зина сейчас у дядьки. Все равно, спасибо за…

Оборвав фразу, он повернулся и, не глядя на нее, вышел из зала.

Таня медленно пошла следом за ним. Не дойдя до двери, она присела на пыльный трамплин и заплакала, уткнувшись лицом в колени.

Несколько человек, стуча каблуками и громко разговаривая, прошли по коридору мимо дверей, и кто-то, дурачась, запел фальшивым ломающимся тенором:


Как много де-е-евушек хоро-о-ших,

Как много ла-а-асковых имен…


Таня подняла мокрое от слез лицо и прислушалась, судорожно всхлипывая. Как раз эту песенку пел тогда Сережкин брат — в тот вечер, когда она обедала у Дежневых… Она вспомнила пожатие его большой шершавой ладони — осторожное, словно он боялся сделать ей больно, — и то сосредоточенно-довольное выражение его добродушного лица, с каким он, наклоняя ухо к грифу, вслушивался в треньканье своей гитары. Все Танино существо противилось чудовищной мысли о том, что этот человек, еще недавно разговаривавший с нею и развлекавший ее своими песенками, лежит сегодня — может быть, страшно и неузнаваемо изуродованный — в братской могиле под Выборгом, в чужой, холодной земле…


В середине апреля вернулась мать-командирша, строго оглядела свою воспитанницу и осталась ею недовольна.

— Ты что же это, мать моя, опять тут без меня за свое принялась? Ишь, хороша — бледная, под глазами синяки, глядеть на тебя тошно. Ну, говори же — что еще случилось?

— Со мной ничего, Зинаида Васильевна, — тихо ответила Таня, стоя перед ней с опущенной головой. — У Сережи брата убили в Финляндии…

— Ну, царствие ему небесное, — просто и печально сказала старуха. — Ты что ж, всерьез его любишь?

Таня еще ниже опустила голову.

— Я ничего не знаю, Зинаида Васильевна… если бы вы знали, как мне его жалко… Сережу… как у меня все болит!.. — Она закусила губы и прижала руки к груди, в этот жест не получился у нее ни надуманным, ни театральным. — У меня сердце останавливается, когда я его вижу!

— Ох, девка, девка, горе ты мое горькое, — покачала головой мать-командирша, обняв ее за талию. — Что мне о тобой делать, и ума теперь не приложу… Угораздило же тебя заневеститься спозаранку, и в кого только ты такая пошла — с молодых, да ранняя…

Таня подняла глаза и посмотрела на нее прямо и печально, без смущения.

— Да, выросла, мать моя, — вздохнула Зинаида Васильевна. — Да что ж, с вашим братом так всегда и бывает — сморгнуть не поспеешь…

Таня и сама чувствовала, что во многом переменилась за этот месяц. Действительно ли она «заневестилась», как определила мать-командирша, или просто стала как-то серьезнее — но действительно, она уже не была прежней.

Ее потрясла гибель Николая Дежнева. Второй раз входила смерть в ее жизнь, и — странно, даже катастрофа с отцом не произвела на нее три года назад такого страшного, ошеломляющего впечатления. По ночам она долго лежала без сна, глядя в потолок, по которому пробегали короткие отсветы автомобильных фар, и думала, думала, думала…

Сергей Митрофанович сказал однажды, что у Пушкина можно найти ответ почти на любой вопрос. Вспомнив это, Таня несколько раз подряд перечитала «Брожу ли я вдоль улиц шумных…», но стихотворение ее не успокоило и ничего ей не объяснило. У Пушкина смерть была простой и почти радостной, как заслуженный отдых после работы. То, о чем писал Пушкин, не имело ничего общего со страшной ледяной могилой под Выборгом, с непостижимым исчезновением живого и веселого человека, внезапно растворившегося в бездонном мраке биологической смерти…

Про эту «биологическую смерть» Таня слышала в классе неоднократно и всякий раз чувствовала в себе протест против того, что, оказывается, она, Татьяна Викторовна Николаева, живет на земле только для того, чтобы через столько-то лет превратиться в определенное, равное весу ее тела в момент смерти количество микроорганизмов, растительной клетчатки и минеральных солей.

Отчасти ей бы даже хотелось, чтобы из нее вырос потом куст роз — как из гроба Изольды. Но ведь вместо розы свободно может вырасти какая-нибудь гадость вроде базаровского лопуха, а главное — куда же денется все остальное: ее мысли, желания, надежды, даже просто привычки и манеры, которые из двух миллиардов людей на земном шаре присущи только ей одной и никому больше? Очевидно, все это исчезнет вместе с нею и никогда больше не повторится. Никогда — ни через тысячу лет, ни через миллион, ни через сто миллиардов!

Людмила ее просто не поняла, когда она решила поделиться с нею своим отчаянием. Нечего об этом думать, сказала она, это у нее просто какой-то психоз: ведь когда человек умирает, то он перестает сознавать и время для него прекращается. Значит, выходит, совершенно все равно — одно мгновение или вечность. И зачем вообще ломать над этим голову?

Если Таня и излечилась постепенно от этого «психоза», то ей помогли не трезвые рассуждения подруги, а ее собственная любовь — нестерпимое, рвущее сердце чувство жалости к Сергею. Когда страдает любимый, не станешь размышлять о том, что ждет тебя после смерти и как будет выглядеть эта самая вечность. Важно не то, что произойдет с нею через миллион лет, а то, что происходит с Сережей сейчас, сегодня…

После разговора в гимнастическом зале их отношения приняли какой-то новый характер. Впрочем, отношения эти существовали только для них самих — посторонние вообще никаких отношений не видели. Они, как и всю эту зиму, никогда не бывали вместе, ни о чем не говорили, не обращались друг к другу. Встречаясь с Таней, Сережа здоровался торопливо и как-то неловко и быстро проходил мимо. До того разговора они вообще не здоровались, так что это было уже много — почти примирение. А большего и нельзя было пока ожидать, Таня это прекрасно понимала.

Наступил май — горячая предэкзаменационная пора. Людмила не давала ей теперь ни минуты отдыха, кроме регулярных ежедневных прогулок в парке. Уж кто-кто, а Людмила умела организовать занятия таким образом, что на посторонние переживания просто не оставалось времени! По вечерам, одурев от зубрежки, Таня заваливалась в постель и засыпала мгновенно, не успев натянуть на себя простыню, а утром снова повторялся замкнутый цикл: школа — обед — занятия — прогулка в парке — занятия — ужин — занятия — холодный душ — сон.

6

В конце мая, за несколько дней до начала экзаменов, Таня проснулась однажды ночью от света и негромкого разговора за портьерой. Не успев даже как следует испугаться, она услышала знакомый хрипловатый голос, звук осторожно притворенной двери и поскрипывание паркета под крадущимися на носках шагами.

— Дядясаша!! — закричала она, выскочив из постели и путаясь в рукавах халатика. — Дядясаша, здравствуй! — И пулей вылетела в соседнюю комнату, прямо в объятия Дядисаши, пахнущие чужим дорожным запахом каменноугольного дыма и дезинфекции.

— Ну вот… ну вот, — повторял Дядясаша, поглаживая ее спину, — ты, Татьяна, оказывается, как была плаксой, так и осталась… сразу в слезы, даже не хочешь толком поздороваться. Ну, здравствуй, сударыня!

Он вскинул Таню на воздух и расцеловал в обе щеки.

— Э, да ты, брат, выросла! — засмеялся он, опуская племянницу на пол. — Мне теперь тебя и не поднять — разве только вот так, на радостях. А ну, ну, покажись…

Держа Таню за локти, он отодвинул ее от себя и изумленно присвистнул.

— Вон ты кака-а-ая… — протянул он. — Теперь-то я, брат, понимаю, что значит год не быть дома! Уезжал — была просто пигалица, а теперь гляди ты! Взрослая ведь девица, и какая… ну, Татьяна, этим ты меня порадовала, молодец, брат. Только вот я не сказал бы, что вид у тебя здоровый… ты не болела?

— Нет, а что?

— Да понимаешь, какая-то ты, э-э-э… — Дядясаша поиграл пальцами, подбирая слово. — Вид у тебя усталый, вот что.

— А я действительно устаю, скоро ведь экзамены…

— Да, это причина веская, — согласился он. — А вообще молодец — выросла и похорошела. Покажись-ка еще раз!

— Ну, Дядясаша! — запротестовала Таня, — Ты лучше сам покажись, я ведь тоже не видела тебя целый год… А ты загорел, и похудел — ужас, и… Дядясаша! — воскликнула она вдруг, увидев его петлицы, — Что это — ты уже…

— Так точно! — смущенно крякнул Дядясаша, вытянувшись и щелкнув каблуками. — Полковник Николаев прибыл в ваше распоряжение.

— Дядясаша, поздравляю! — Таня опять повисла у него на шее. — Ох как я рада! А ты рад?

— Что вижу тебя, — улыбнулся он, щелкнув ее по носу. — А носишко-то не растет, а?

— А ну его, — отмахнулась Таня. — Не-ет, а этому ты рад? — Она провела пальчиком по его новеньким шпалам, отсвечивающим рубиновой эмалью.

— Этому? И этому рад, а как же. Полковник — это, брат, птица важная, — просипел Дядясаша чужим голосом, подмигнув ей и делая мрачное лицо.

— Ой, Дядясаша, а это что? — испуганно спросила Таня, заметив на его щеке небольшой шрам, которого раньше не было. — Ты был ранен? Как это случилось, Дядясаша? Только честно!

— Тебя это так интересует? — Полковник улыбнулся и приподнял ее лицо за подбородок. — Ничего интересного рассказать не могу, уж не обессудь. Машина получила прямое попадание, в башню, а в таких случаях от брони в этом месте — с внутренней стороны — откалываются мелкие кусочки стали, их как бы разбрызгивает. Вот такой штукой меня и царапнуло. Теперь все ясно?

Таня привстала на цыпочки и поцеловала его в беловатый рубец, резко выделявшийся на бурой от ветра и загара коже.

— Дядясаша, бедный! Тебе было очень больно?

— Какая же это боль, что ты. Ну как от пореза, скажем так.

— Ох, сомневаюсь. Это разбрызгивает, если попадает маленький снаряд?

— Именно.

— А если большой?

— Тогда и результаты соответствующие. Хорошо, довольно об этом. Как ты тут жила?

— Ничего, Дядясаша. Меня тоже ранило, осенью. В начале учебного года.

— То есть? — удивленно спросил полковник.

— Ну, на уроке, в химкабинете… Ты понимаешь, меня химик вызвал и дал выкачать воздух из колбы — а у нас там есть такой маленький компрессор, ручной, у него такое колесо и ручка, и нужно крутить. И потом там два краника, всасывающий и нагнетающий, а я их перепутала и подсоединила колбу к нагнетающему — и кручу, и кручу. А химик еще говорит: «Довольно, Николаева, не усердствуйте». И только он это сказал, а колба взяла вдруг да ка-ак лопнет! Я так и села, правда! Вот химик перепугался: он думал, что мне глаза выбило, а меня только всю обсыпало — потом и в волосах были стекла, и на платье, а один кусочек даже сюда воткнулся, в краешек уха. Его вытащили пинцетом.

Полковник пожал плечами:

— Поразительное дело, Татьяна. Я ведь тебе миллион раз говорил, что в обращении с лабораторным оборудованием нужно быть крайне осторожной… еще после того случая, когда ты ухитрилась включить амперметр в штепсельную розетку! Ну подумай сама — что было бы, если бы стекло попало тебе в глаза?

— Было бы плохо, — вздохнула Таня, соглашаясь. — Ой, на меня потом наша класрук так кричала! Ты, говорит, представляешь себе, если бы с тобой случилось несчастье? Ну, ничего, я теперь всегда буду закрывать глаза, если мне еще когда-нибудь придется обращаться с этими штуками…

— Нет уж, сударыня! Я просто пойду в школу и поговорю с твоими преподавателями физики и химии, чтобы они и близко тебя не подпускали к опытам! Не хватает только, чтобы ты и в самом деле начала производить их с закрытыми глазами…

— Да нет, это я так. Вообще-то меня уже не подпускают, так что тебе можно не ходить. Дядясаша, я так по тебе соскучилась! — Таня опять прижалась щекой к его груди, закрыв глаза. — Как я все ждала, что ты вот-вот приедешь, а тут то одна война, то другая… А теперь уже никаких войн больше не будет?

— Теперь уже не будет. Теперь мы с тобой будем отдыхать — а, Татьяна? Какие у тебя планы на лето?

— А у тебя?

— Вот завтра поговорим. Сейчас я прежде всего хочу помыться. Ты писала, что у тебя тут есть ванная… Да, кстати, как тебе вообще нравится квартира? Кажется, ничего?

— Ой, еще бы. Ты будешь купаться? Я сейчас приготовлю, подожди минутку!

Таня выбежала из комнаты. Когда она вернулась, полковник рылся в своем чемодане, поставив его на стул.

— Ты знаешь, есть даже горячая! — весело объявила она. — Как странно, никогда нельзя понять, что с этой водой — то по целым дням только холодная, то вдруг появляется горячая, и тогда уже круглые сутки… даже когда не надо. Ой, а у нас целую неделю в феврале не работало отопление — такой был мороз, ужас! Дядясаша, а это правда, что в Финляндии было сорок градусов?

— Случалось, — ответил тот, доставая из чемодана пакетик. — Случалось и сорок. Вот, Татьяна, тут я тебе кое-что привез… Хотел было не отдавать до окончания экзаменов, ну да уж…

— Дядясаша, я ведь тебе писала, что никаких подарков мне не нужно!

— Да, но ты ставила условием, чтобы я возвращался поскорее… А поскольку мне пришлось задержаться… впрочем, если ты отказываешься… — Он улыбнулся, делая вид, что хочет спрятать пакет обратно.

— Ну-у, нет! Раз уж привез, то теперь поздно. А что это?

— А это вещь сугубо практическая, так что тебе может и не понравиться…

Таня растеребила бумагу.

— Ну… я просто не могу представить себе, что это может быть, — озадаченно прошептала она, разглядывая кожаную коробочку, на крышке которой блестела вытисненная греческая буква, отдаленно ей знакомая. — Что же это за закорючка?.. Кажется, это было в физике — когда проходили электричество… Ах да! Это же единица сопротивления! Ой, — сказала она немного разочарованно, наморщив нос, — знаю… ты привез мне амперметр — вместо того, что я тогда сожгла.

— Нет, — улыбнулся Дядясаша, — этой штукой измеряется не ампераж. Ладно уж, открывай, все равно не догадаешься.

Таня отколопнула крышку, сделала большие глаза и тихо ахнула: в коробке лежали квадратные золотые часики на чешуйчатом браслете. Несколько секунд она смотрела на них, не решаясь тронуть, потом вытащила и с тем же зачарованным видом надела на левую руку. Браслет легко и плотно оковал запястье.

— Дядясаша… — прошептала Таня, поворачивая руку под светом люстры и щурясь на теплые вспышки золотых граней. — Дядясаша, ну зачем такое…

Она счастливо вздохнула и, закрыв глаза, потерлась щекой о полковничьи нашивки на рукаве.

— Ну-ну, — пробормотал он, отстраняясь, — что это еще за кошачьи манеры — человек прямо с дороги, а ты лицом…

— Ничего… Дядясаша, спасибо… спасибо… и спасибо, — проговорила Таня, целуя полковника по очереди в одну щеку, в другую и — в заключение — в кончик носа.

— Ну, отлично. Рад, если тебе понравилось. Я пошел мыться.

— Приготовить чай, Дядясаша? В военторге вчера давали копченую колбасу — как раз твою любимую…

— Отлично, приготовь. Да, Татьяна, там у меня в чемодане какая-то курица, вытащи ты ее, она мне уже две газеты промаслила, будь она неладна…

Через полчаса полковник вернулся, насвистывая куплеты тореадора, довольный, с еще более красным лицом, в свежей гимнастерке с залежавшимися складками. Таня стояла посреди комнаты, вертя в руках его ТТ; широкий ремень с кобурой, съехавший на бедра, был нацеплен поверх ее халатика. Полковник нахмурился и оборвал свист.

— А вот за это, сударыня, вы в следующий раз получите этим самым ремнем, — сказал он, ловко отобрав у нее пистолет. — Тебе миллион раз говорилось — не сметь прикасаться к оружию. Ясно?

— Господи! — Таня капризно сморщила нос, расстегивая пряжку. — Уже и посмотреть нельзя. И потом, что ты грозишься, ты меня и пальцем не тронешь, что я, не знаю…

— Мать-командирша тронет, по моей заявке.

— Она тоже не тронет, — хвастливо заявила Таня. — Уже не тронет, я теперь уже взрослая!

— Вот разве что… нашла себе спасение, — проворчал полковник. — Ну, как там насчет чаю?

— Садись, Дядясаша, все готово. А куру есть будешь?

— Нет, я поужинал в вагоне-ресторане. Мне покрепче, пожалуйста.

— Я знаю, Дядясаша! Этого-то я еще не забыла…

— Довольно, спасибо…

— На здоровье. Так ты не хочешь? А я съем ногу, вот что я сделаю… м-м-м, чудная кура, правда! Ужас, я уже полгода не ела ничего вкусного…

— Что, плохо со снабжением?

— Нет, не в том дело… Вообще-то в городе неважно, но в военторге, кажется, пока ничего. Нет, просто у нас новая домработница. Раечка ведь вышла замуж, я тебе писала? Ну, а эта… словом, ты сам увидишь.

— Скверно стряпает? — улыбнулся полковник. — Поищи другую, в чем дело. А вообще на такие вещи не стоит обращать внимания. Ну, хорошо, расскажи, как ты тут жила. Как школа? По-прежнему опаздываешь? Смотри, Татьяна, ты теперь с часами…

— Нет, Дядясаша, я теперь уже не опаздываю, и вообще я теперь стала такой хорошей — прямо самой не верится! Ты понимаешь… я осенью — вернее в начале зимы — так плохо стала учиться, просто ужас, самой было противно, и тогда директор вызвал меня и сказал, что меня исключат…

— Какое безобразие, Татьяна, — поморщился полковник. — Просто позор — тебе, и еще плохо учиться…

— Ну да, вот и директор то же сказал. Другие девочки, говорит, должны помогать дома, стоять в очередях и все такое, и учатся лучше меня. Мне так стыдно стало, я даже разревелась, правда. Ну, он дал мне месяц сроку, подтянуться. Я и подтянулась. То есть не я сама, конечно… Это меня Люся тянула-тянула, как репку, знаешь? И наконец вытянула.

— Позор, Татьяна, — повторил полковник.

— Был, — поспешно сказала Таня.

— Допустим. А если повторится?

Таня энергично замотала головой, продолжая объедать куриную ногу.

— Честное слово?

— Угу…

— Ну, посмотрим. Как Людмила?

— Хорошо, Дядясаша. Страшно красивая стала, ты представить не можешь…

— «Страшно красивая» — нелепое выражение, Татьяна.

— Ну, это так говорится, а вообще, конечно, нелепое. И потом она такая умная, степенная — знаешь, прямо как взрослая. Я не знаю, что бы со мной было, если бы не Люся, правда.

— Охотно верю. — Полковник улыбнулся и закурил папиросу. — Да, Людмила — замечательная девушка, редкая.

У Тани вдруг загорелись глаза, она даже забыла о своей куре.

— Дядясаша! А почему бы тебе на ней не жениться? Через год, правда! Ой, вот бы мы чудно зажили втроем…

— Блестящая мысль, — кивнул полковник. — Теперь я и в самом деле вижу, что ты выросла и поумнела.

— Тебе все смешно! — с обидой сказала Таня. — А я всерьез! Помнишь «Евгения Онегина»? Почему-то моя тезка могла выйти замуж за Гремина, а между ними тоже была большая разница… в возрасте. Дядясаша!

— Я слушаю.

— Дядясаша, а вообще можно выйти замуж после десятого класса?

Левая бровь полковника полезла кверху.

— А за кого это вы, сударыня, собрались выходить замуж, позвольте вас спросить?

— Ну, Дядясаша! — Неожиданно для самой себя Таня вспыхнула вдруг до самых ушей. — Ну как ты можешь! Я ведь просто спросила, вообще…

— Ах так, так, — кивнул полковник. — «Просто вообще», безотносительно к себе…

— Ну конечно же!

— Я понимаю. Увы, ничего не могу тебе сказать. Это уж тебе придется сбегать навести справки в загсе, мне этими вопросами как-то не случалось заниматься. Пока не случалось!

— Ну вот, — сказала Таня, — чего ради я пойду в загс, очень нужно. Значит, ты не согласен жениться на Люсе. Как жалко! Но такую племянницу, как Люся, ты хотел бы иметь, правда?

— Я просто хотел бы, чтобы моя племянница обладала Людмилиными качествами. Уяснила?

— Так точно. Но только это трудно — обладать Люсиными качествами! Ну ничего, я обладаю другими. И вообще, Дядясаша, ты не думай — я вовсе не такая уж плохая, правда. То есть я, конечно, плохая, но я хорошая уже тем, что сознаю, какая я плохая. Это мне пришло в голову на прошлой неделе.

Полковник засмеялся:

— Ты, Татьяна, становишься казуисткой. Катай-ка ты лучше спать, «плохая-хорошая», уже поздно.

— Спать? Что ты, Дядясаша, скоро уже светает… посмотри, который час!

Таня потерла браслет рукавом халатика.

— Ой, прямо не верится, что это мои, — вздохнула она. — Где ты их достал, Дядясаша? У нас таких нет…

— Купил в Ленинграде.

— Какой ты счастливый, Дядясаша, всюду ездишь, то ты в Монголии, то в Москве, то в Финляндии… а я тут сижу и сижу!

— Ну, моим путешествиям завидовать не стоит, — усмехнулся полковник. — И потом, не все же время ты тут сидишь, вот прошлым летом ездила в Минводы…

— Да, но это совсем неинтересно… Дядясаша, пожалуйста, поговорим сейчас насчет лета, зачем ждать до завтра? Люся — такая счастливица! — уезжает в Ленинград, ее пригласили знакомые. Ты представляешь? Я ей уже сказала, что приду провожать и назло ей лопну от зависти прямо на перроне и отравлю ей все удовольствие…

— Ну, это уже крайняя мера, к таким лучше не прибегать. Чем лопаться, сдавай поскорее экзамены, и махнем с тобой куда-нибудь на побережье — скажем, в Сочи. Согласна?

— Ой, Дядясаша! Еще бы! Надолго у тебя отпуск?

— На месяц.

— У-у, только… — Таня сделала разочарованную гримаску.

— Служба, брат. Мы можем сделать вот что — проведем там июль, потом я вернусь, а ты оставайся на весь август. Если такой вариант тебя устраивает, то я закажу путевки.

— Конечно, Дядясаша! Хотя…

Радость вдруг сбежала с ее лица. Она растерянно взглянула на дядю и, закусив губу, молча опустила голову.

— В чем дело, Татьяна? — удивленно спросил он.

— Не знаю… я сейчас подумала, что, возможно, не смогу поехать, Дядясаша…

Не поднимая головы, Таня сняла с руки браслет и принялась щелкать замочком.

— Дядясаша… я должна рассказать тебе одну вещь…

Полковник, нахмурившись, смотрел на нее с тревогой и недоумением.

— Что… что-нибудь серьезное? — тихо спросил он.

Таня, не глядя на него, закивала головой.

— Ну что ж… я тебя слушаю. — Он кашлянул. — Если ты считаешь нужным рассказать это мне, то… словом, я постараюсь тебя понять, о чем бы ни шла речь.

— Конечно, Дядясаша, — сказала Таня. Она помолчала еще, потом начала рассказывать вполголоса, нервно вертя в пальцах свой браслетик. Полковник молча сидел напротив, курил, за все время не проронив ни одного слова. Когда рассказ был окончен, за неплотно задернутыми шторами уже розовело утро.

— …так что вот, — так же тихо сказала Таня, — и я просто думаю, что с моей стороны это было бы просто нехорошо… уехать сейчас и оставить его одного… А ты как думаешь, Дядясаша?

Полковник раздавил в пепельнице шестой окурок и вздохнул.

— Что-то мне не нравится во всей этой истории, — сказал он, барабаня пальцами по столу и вскинув левую бровь. — Ты так и не выяснила, за что он тогда на тебя обиделся?

— Нет…

— Но все же? Что ты предполагаешь? Он мог тебя ревновать к кому-нибудь?

— Нет…

— Ты не встречалась ни с кем из молодых людей?

Таня посмотрела на него удивленно:

— Ну, в классе… а кроме школы — ни с кем абсолютно, у меня нет ни одного такого знакомого мальчишки, чтобы с ним встречаться. В кино я бывала только с Люсей…

— Д-да…

Он встал, прошелся по комнате и сел на диван, поглаживая расставленные колени.

— Видишь ли, дружище… прежде всего — спасибо тебе за то, что ты нашла возможным рассказать мне все это. Меня это… просто тронуло. Тронуло твое доверие, ты понимаешь. Так вот… если уж доверять друг другу, то говорить надо откровенно. Верно, Татьяна?

— Конечно, Дядясаша… — тихо отозвалась Таня.

— Так вот. Если хочешь мое откровенное мнение, — я бы тебе посоветовал не думать больше об этом… молодом человеке.

— Не думать я не могу, — так же тихо, но твердо сказала Таня.

— Татьяна, тебе ведь еще нет семнадцати.

— Я знаю…

— И у тебя еще впереди минимум шесть лет учебы.

— Я знаю. Но при чем это, Дядясаша?

— Странный вопрос. Ты хочешь выйти за него замуж?

— Не знаю… Я об этом никогда не думала!

— Но в таком случае…

— Дядясаша, я его просто люблю. При чем тут замужество?

— То есть, Татьяна? — Полковник пожал плечами. — Ты понимаешь, что говоришь?

— Ну… конечно…

— Да ничего не «конечно»! Сейчас-то я вижу, что ты еще настоящий ребенок!

— Никакой я не ребенок, — упрямо сказала Таня, крутя бахромку скатерти, — И замуж я никуда не собираюсь, просто я его люблю.

— Человека, который тебя оскорбил?

— Он меня не оскорблял… в общем, это было недоразумение, я уверена.

— Даже не попытавшись выяснить? Ну, что ж, Татьяна… — Полковник развел руками. — Если ты так в нем уверена…

— Конечно, Дядясаша, как же иначе?

— Хорошо, допустим. На эту тему, я вижу, говорить бесполезно.

Таня встала из-за стола и приблизилась к нему.

— Ты на меня сердишься, Дядясаша? — спросила она робко. — Но ведь я же не могу иначе, не стану же я тебе врать…

— Глупое ты существо, кто на тебя сердится? Я просто хочу тебе помочь, Татьяна, раз уж ты решила поделиться со мной своей проблемой. Давай теперь рассуждать логично. Ты уверена, что он достоин твоей любви…

— Я не могу так говорить, я сама хотела бы быть достойной его…

— Хорошо, это, по существу, одно и то же. Значит, этот вопрос отпадает, и обсуждать сейчас качества Сергея нечего. Следовательно, тебе нужно решить, как вести себя в дальнейшем, чтобы с ним примириться. Так?

— Угу…

— Ну что ж, я думаю таким образом… Прежде всего, не нужно торопить события. Пойми одну вещь, Татьяна. Если он тебя любит, он сам с тобою помирится. Сейчас у него семейное горе, ему не до этого, а через несколько месяцев все станет на свои места и вы сможете спокойно разобраться в том, что там у вас произошло. Это, я повторяю, если он тебя действительно любит. Ну, а если нет… Во всяком случае, я надеюсь, что у тебя хватит гордости, Татьяна.

— Конечно, Дядясаша…

— Безусловно. Итак, ты согласна, что пока вам лучше не встречаться?

Таня вздохнула.

— Не вздыхай, это будет лучше и разумнее во всех отношениях. Я все же предлагаю тебе пока уехать, Татьяна. Поверь мне, это лучше. Тебе, я вижу, тоже нужно отдохнуть, а здесь ты, не встречаясь с ним, будешь чувствовать себя совсем скверно и вовсе изведешься. Ему-то ты пока ничем не поможешь, верно? Ни ему, ни себе…

— Это правда, — печально сказала Таня.

— Ну, видишь. Словом, подумай, и давай съездим на море. Подумай об этом хорошо.

— Я подумаю, Дядясаша… Да, пожалуй, так будет лучше…

— Именно лучше, поверь мне. А теперь тебе пора собираться в школу, уже восьмой час.

— Я сегодня не пойду, Дядясаша!

— С какой это радости? Нет уж, брат, перед экзаменами пропускать не годится. Меня ведь все равно целый день тоже не будет дома, наговоримся еще вечером…

Оставшись один, полковник отдернул штору и распахнул окно. Солнечное утро хлынуло в комнату, ветерок шевельнул развернутый лист бумаги на столе, тронул край портьеры. Таня копошилась у себя, хлопала дверцей шифоньера, стучала ящиками письменного стола.

…Такая вот свежая, весенняя зелень мерещилась ему тогда в Монголии, когда бригада совершала свой знаменитый марш-бросок через пустыню. Такая вот зелень, и еще запотевший кувшин с ледяной водой, только что из-под крана. Росистая зелень и холодная чистая вода без лимита. Его водитель умер в полдень на вторые сутки от теплового удара. Человека отодрали от рычагов, обжигаясь о броню, вытащили через узкий люк, и от человека не осталось ничего — ни знака, ни надписи, только песчаный холмик, и рядом — рубчатые следы гусениц, которые исчезнут через час, занесенные тем же песком. А потом — на спинке сиденья еще не успел просохнуть пот погибшего — за рычаги сел другой, и снова, отщелкивая километры, ползли и бежали цифры в черном окошке счетчика, ревел за стальной переборкой готовый расплавиться мотор, нестерпимым жаром полыхала броня, по-госпитальному окрашенная белой масляной краской, снова и снова и снова хрустел на зубах песок и, тяжелая, как жидкий свинец, била в виски кровь…

Полковник стоял у открытого окна. Пронизанная солнечными бликами и празднично убранная белыми пирамидками цветов, перед ним шелестела листва каштанов, но его глаза видели другое — смотровую щель, пыльный зеленоватый триплекс, за которым взлетали и проваливались рыжие барханы под раскаленным добела небом…

— Дядясаша! — крикнула Таня из своей комнаты. — А как тебе понравился шахматный столик? Это ведь мой тебе подарок, я и забыла сказать!

— Отличный столик, Татьяна, я уже обратил внимание. Вот за это спасибо, я о таком давно думал…

Полковник покривил душой: он уже много лет довольствовался разграфленным куском клеенки, который можно было таскать свернутым в планшете.

— Я рада, что тебе понравилось, Дядясаша! Ты знаешь, это ведь настоящая карельская береза, правда! Дядясаша, а как выглядит эта береза, ты же их там видел? Это вроде нашей подмосковной?

— Я, Татьяна, что-то не обратил внимания…

Он подошел к столику и провел пальцем по его полированной доске, инкрустированной темными и светлыми квадратами с прихотливо переплетающимся узловатым узором древесины. Да, красиво. Но там, по правде сказать, было не до березок…

Опустив голову и поигрывая за спиной сцепленными пальцами, полковник прошелся по комнате и остановился перед большой картой Финляндии. Услышав его тяжелые шаги, Таня закричала из своей комнаты паническим голосом:

— Дядясаша, не вздумай ко мне, я голая!

— Такие подробности можно дядьке не сообщать, — отозвался он, вглядываясь в низ карты, густо утыканный булавками с красными флажками. Очевидно, Татьянина работа. Интересно, обозначена ли здесь та деревушка… как ее — Куоккаярви… а, вот она.

…Здесь было единственное танкоопасное направление, и финны это знали. А когда заранее знаешь, с какой стороны пойдут танки противника, то не так трудно их остановить. Разумеется, если есть технические средства. У финнов они были. Противотанковые мины, скорострельная противотанковая артиллерия, бронебойные 37-миллиметровые снаряды с начальной скоростью 700 метров в секунду. У финнов всего этого было много — отличная французская продукция. И каждый квадратный метр заранее пристрелян. Единственным решением там могла быть мощная артподготовка или хотя бы предварительный бомбовый удар с воздуха — хотя бы один. Но ничего этого не было, был только приказ. Танки БТ-7 с противопульным бронированием — 20 миллиметров лобовой брони и по 15 с бортов — и приказ: прорвать оборону в указанном секторе.

…Впрочем, Шеболдаев был весел. Он тогда или не понимал, на что идет, или делал вид, что не понимает. Накануне получил из Смоленска письмо — родился сын, первенец, фотография которого прилагалась. За ужином счастливый отец держал карточку перед собой, прислонив ее к солонке, и показывал каждому входившему в столовую: «Нет, сходство-то какое, сходство, а? Тут уж гарантия на все сто, никаких, братцы, сомнений — нос папин, глаза мамины, так что прошу, братцы, не шутить! Сам Шеболдаев-младший, наследник! И калибр подходящий — три кило четыреста, во как!..»

Утром, за минуту до атаки, он еще раз включился в сеть батальона и вызвал Шеболдаева: «Как самочувствие, комбат?» В шлемофоне запищал голос, забиваемый перекличкой абонентов: «…Выше среднего, я же говорил… всю ночь снился, сегодня подарю… это самое „ярви“ — как это… говорится, на зубок?..» Они обменялись еще несколькими шутливыми фразами, — все серьезные были уже переговорены, оставалось только шутить или ругаться, — а потом в ясное утреннее небо всплыла ракета — и танки пошли, быстро набирая ход, выбрасывая из-под гусениц сверкающие фонтаны снежной пыли. Танк Шеболдаева подорвался первым, и финские артиллеристы расстреляли неподвижную машину аккуратно, как на полигоне, — от первого же попадания сдетонировала боеукладка; а ровно через шесть секунд — он машинально засек время — загорелась машина сержанта Осьмухина, первого в батальоне гармониста. Сержант вместе с заряжающим остались внутри, а водитель выбросился из переднего люка, с ног до головы облитый неярким коптящим пламенем, и стал кататься по снегу, разрывая на себе комбинезон…


Таня стояла перед раскрытым шифоньером, нерешительно теребя бретельку. Ей очень хотелось надеть приготовленную с вечера белую блузочку с короткими рукавами, по оставить часы дома было свыше ее сил, а выставлять их напоказ в первый же день было бы отвратительным хвастовством. Вздохнув, она вытащила синее платье, сшитое к Новому году. Ничего, оно ей тоже идет, это говорят все. Правда, левый накрахмаленный манжет немного помялся, ну да неважно…

Через несколько минут она вышла в соседнюю комнату уже с портфелем под мышкой и шутливо присела перед полковником.

— Ну, и как?

Тот оглядел ее с ног до головы, одобрительно кивая:

— Отлично, отлично…

— Угу. Хорошо, правда? Дядясаша, тот лейтенант, что приезжал от тебя, Виген — а фамилию не помню… Где он сейчас?

— Сароян? Здесь, где же ему быть. Мы приехали вместе.

— О… он страшно симпатичный, правда. А куда ты девал карту, Дядясаша?

— Снял. Зачем она тебе?

— Да так, я хотела, чтобы ты мне все рассказал…

— Это неинтересно, Татьяна. Ну, ступай, опоздаешь.

— Угу. Я побежала, а ты смотри не засиживайся там до самого вечера!

Таня посмотрела на часики, звонко чмокнула полковника в щеку и вылетела из комнаты.

Полковник постоял у окна, увидел, как племянница пересекла бульвар, обернувшись и помахав ему рукой, потом достал из чемодана початую бутылку коньяку и сел за стол. «Так-то, товарищ полковник», — пробормотал он, выплеснув в полоскательницу остатки чая и на треть наполнив стакан коньяком. В конце концов, эти приказы — приказы атаковать танками через минные поля без артподготовки — отдавались не вами. От вас требовалось их выполнять, что вы и делали. Не потому, что хотели поскорее заработать лишнюю шпалу или боялись за свое положение. И даже не потому, что вас всю жизнь — еще со школы прапорщиков — приучали к мысли о том, что боевой приказ подлежит не обсуждению, а выполнению. Их нужно было выполнять во что бы то ни стало, те приказы на перешейке. Да, пусть — Шеболдаев. Пусть — Осьмухин. Пусть еще многие и многие. Но вы-то, полковник, сами понимаете, что означала граница в тридцати километрах от Ленинграда…

Покосившись на скомканную карту в углу, он одним духом опорожнил стакан и, не закусывая, потянулся за папиросой.

Так. Об этом больше Не думать. Теперь нужно думать, что делать с Татьяной. Кто бы мог ожидать… девчушка, совсем еще девчушка — год назад. Да, полковник, это тебе не танки водить…

7

Лето пришло, опередив сроки, жаркое, пыльно-зеленое с толчеей у окошек городской кассы, с колеблющимся зыбким маревом над раскаленным асфальтом и короткими грозами, не успевающими принести прохладу.

Кончились экзамены. Сергей сдал их в среднем на «хорошо», без особого блеска, но и без провалов. Впрочем, в этом году они его не волновали: он был уверен в себе, хотя эта уверенность не доставляла никакой радости, Теперь уже все это было не так важно.

Курс средней школы он, разумеется, все-таки закончит. Уходить сейчас, из девятого, было бы просто глупо. А с институтом придется подождать, — не матери же идти работать! Попробуй прожить на стипендию да на пенсию, да еще живя в разных городах…

Да, все его планы полетели к черту. Все было теперь совсем не так, как он представлял себе еще полгода назад. Тогда все казалось ясным: окончить школу, отслужить свои три года в армии — и в вуз. Таня к тому времени была бы уже на четвертом курсе, и уже никто не сказал бы, что ей, мол, еще рано выходить замуж…

Теперь же все изменилось совершенно. В армию его не возьмут по семейной льготе. В институт он не пойдет сам — нет денег. Значит, придется пока работать. А о Таней…

Да, все это было бы куда проще, если бы не Таня. Диплом — ну что ж, пес с ним, люди становятся инженерами и в тридцать лет, а если до института еще поработать год-другой, так это только лучше. Труднее было примириться с другой потерей. И самое страшное заключалось в том, что всякий раз, вспоминая ссору, Сергей чувствовал свою неправоту. В чем он тогда ошибся, он не знал, но ошибка была совершена. И она была непоправимой. Не станет же он мириться с Таней теперь, после того как сам прогнал ее от себя!

В последний раз они виделись на письменном экзамене по литературе. Тема попалась легкая, и он уже через два часа сдал комиссии свою работу и спустился в сад. На скамейке под гипсовой статуей пионерки с горном сидела Ирка Лисиченко; Сергей сел напротив, поодаль. Минут через пятнадцать вышла и Таня. Лисиченко подозвала ее к себе и стала расспрашивать. Таня, явно волнуясь, отвечала короткими фразами и старательно избегала смотреть в ту сторону, где сидел Сергей. Он же не сводил с нее глаз, не обращая внимания на снующих вокруг одноклассников и не думая о том, что со стороны это должно выглядеть просто смешно — торчать вот так на самом солнцепеке и таращиться на сидевшую напротив девушку. Не все ли ему было равно, что о нем скажут, что о нем подумают…

Таня была в тот день очень печальной и вообще выглядела плохо. Она как-то осунулась за последние месяцы, круглая ее рожица похудела, глаза стали еще больше; Сергею тогда впервые пришло в голову, что ее ведь не назовешь красивой. Не говоря уже о Земцевой — даже беленькая Ирка Лисиченко выглядела рядом с Таней куда более миловидной. Но для него не существовало и не могло существовать в мире ничего прекраснее этого большеглазого личика с выступающими скулами и редкими крапинками веснушек на переносице…

После этого они больше не виделись. Двадцать восьмого июня он встретил Земцеву на площади Урицкого, возле треста «Электромонтаж», куда ходил насчет работы. Людмила несла только что купленный чемодан и рассказала, что едет погостить в Ленинград и что Таня уехала на побережье вместе со своим дядей и еще каким-то лейтенантом с армянской фамилией. Он даже не спросил, куда именно.


Инженер из «Электромонтажа», с которым его познакомил Архимед, и в самом деле оказался замечательным парнем. Все устроилось очень просто и быстро. Двадцать восьмого Сергей побывал в тресте, на следующий день съездил на стройплощадку ТЭЦ к мастеру двенадцатого участка и уже в понедельник, первого, вышел на работу.

Конечно, практически он не знал ни шиша. Если бы не разговор с инженером, во время которого тот ловко прощупал его знания по теории электричества и, видимо, остался доволен, Сергея никогда не взяли бы на должность младшего монтера. Мастер тоже устроил ему небольшой экзамен: начал с закона Ома, а кончил довольно заковыристой задачкой на расчет индуктивного сопротивления цепи. Быстрота, с которой Сергей ее решил, по-видимому, произвела впечатление. Правда, мастер тут же не упустил возможности поставить «мальца» на место, спросив его, чем гнут бергмановские трубки. Когда Сергей чистосердечно сознался в своем невежестве, мастер поднял палец и сказал, что вот то-то и оно, на одних формулах далеко не уедешь.

— Ты что ж это, совсем школу бросил? — спросил он, выписывая Сергею направление в отдел кадров.

— Нет, — ответил тот, — я к вам на два месяца, пока занятия начнутся.

— А-а, вроде, значит, на практику… Что ж, дело хорошее. Деньжат подработаешь, подучишься… А может, понравится у нас, так и вовсе останешься. Работы тут еще года на два верных…

Два года — это, пожалуй, было бы слишком; но что за эти два месяца он не успеет освоиться с электромонтажным делом хотя бы в самых общих чертах, стало для Сергея очевидным уже через неделю работы. Великолепные схемы, на бумаге вызывавшие восхищение своей стройной логикой, здесь — среди котлованов и строительного мусора — превращались в немыслимую путаницу кабелей, тонких и толстых, воздушных и подземных, разных марок и разного сечения; десятки километров кабеля, который нужно было укладывать в траншеи, подвешивать на опорах, протаскивать через бетонированные туннели и колодцы. Работа была тяжелой и грязной, кабельщики, в бригаду которых попал Сергей, ходили в грубых брезентовых спецовках, измазанные, как черти, глиной, суриком, битумом, изоляционным маслом; они вовсе не были похожи на тех монтеров, которых Сергею приходилось видеть в городе. А самое главное — для этой монтажной работы его знания оказались малопригодными. Что толку разбираться в теории трехфазного тока или уметь с закрытыми глазами вычертить схему релейной защиты, если ты не знаешь, скольким диаметрам равен минимальный допустимый радиус изгиба силового кабеля, не умеешь определить на глаз сечение жилы или правильно разогреть битум для заливки в муфту…

Но Сергей был доволен. Его радовала и новизна обстановки, и обилие новых познаний, уносимых каждый вечер с монтажной площадки, и товарищеские отношения в бригаде, и даже самая тяжесть работы, которая отвлекала его от невеселых мыслей.

Огорчало только одно — что нельзя выкроить в рабочее время часок-другой и обойти всю территорию строящейся ТЭЦ. Он работал уже месяц, а общей картины у него в голове еще не сложилось; он знал, где расположена котельная, где агрегатный зал, где подстанции; но интересно было бы увидеть все это своими глазами, самому облазить все закоулки.

Однажды бригадир послал его в кладовую за мегомметром. В кладовой прибора не оказалось, его забрали монтажники главного распределительного устройства, и Сергей, очень довольный, отправился в главный корпус. Здесь, в сердце электростанции, уже можно было угадать, как все это будет выглядеть через несколько месяцев. Панели главного щита, еще оранжевые от сурика, в белых мазках шпаклевки и зияющие круглыми и прямоугольными отверстиями для приборов, плавной дугой охватывали зал. Сергей прошел за щит. Эх, вот бы где поработать! Он с любопытством посматривал на развешенные по стене монтажные схемы, завидуя тем, кто оставил на этих листах следы пальцев и карандашные пометки.

Меггер был еще занят; Сергею велели обождать минут десять, пока закончат проверку. «Ничего, мне не к спеху», — сказал он и прошел дальше, к смонтированным панелям. Здесь уже не было путаницы разноцветных проводов: выглаженные и связанные в аккуратные жгуты и гребенки, изгибающиеся под прямыми углами, нервы электрического мозга в стройном и радующем глаз порядке разбегались к местам будущих приборов, шунтов и трансформаторов. Здесь уже все было понятнее. Да, вот бы поработать в таком месте хотя бы недельку!

Получив наконец свой меггер, Сергей с сожалением ушел из контрольного зала. Бригадир встретил его сдержанным матом и пообещал записать прогул: где его носит, тут нужно муфты заливать, дождь собирается, а кабеля не проверены!

— Я за ним аж на главный щит ходил, — ответил Сергей, откинув крышку прибора и вставляя ручку. — Успеем, Григорий Иваныч, время еще есть…

— Тебе всё есть, — проворчал бригадир. — А про концевую на девятом фидере забыл? Еще и разделывать не начали, холера его забодай… а спрашивать с меня будут, мастер мне уже плешь проел за этот фидер. Ладно, давай крути. Леший его знает, что с ним делать… Просил сегодня Петра на сверхурочные остаться — не может… а я к завтрему обещал сдать вместе с этими и девятый…

Сергей крутил жужжащий индуктор, следя за стрелкой, которая колебалась возле значка «бесконечность»; потом она вдруг упала на ноль, и он сразу почувствовал, как исчезло тугое сопротивление рукоятки.

— Короткое, Григорий Иваныч! — крикнул он. — Вы что, на землю пробуете?

— Иди ты, — испуганно отозвался тот, — у меня сейчас между фазами… А ну, крутани еще, что за черт!

Сергей крутнул ручку — стрелка не двинулась с ноля.

Бригадир замысловато выругался и сшиб кепку на затылок:

— Что за хреновина… мы ж его проверяли перед раскаткой, еще на барабане! Ну-к, Серега, будь другом, сбегай на тот конец — может, там что закоротило!

Сергей убежал. Через пять минут он вернулся и еще издали крикнул:

— Точно, Григорий Иваныч! Там какой-то лопух бросил обрезок швеллера, прямо на выводы!

Григорий Иваныч покрутил головой и опять выругался, на этот раз уже весело. Воспользовавшись моментом, Сергей закинул удочку:

— А знаете, может, разделаем сегодня девятый? Я мог бы остаться с Гавриленко, если Петро не хочет… а, Григорий Иваныч? Мы его часа за четыре распатронили бы, честное слово.

Бригадир посмотрел на него подозрительно:

— Ты бы распатронил… Квалификации у тебя нет на фидерах работать. Кабель на десять киловольт, понимать надо.

— Так я ж не один буду! Разделывать-то все равно будет Гавриленко, мое дело помочь. Ну, да как хотите, Григорий Иваныч… Я думал, вас этот фидер и в самом деле режет.

Тот промолчал, обдумывая предложение. Они закончили проверку изоляции, Сергей отправился греть массу. К пяти часам — дождь так и не собрался — заливка муфт была окончена. Уже перед самым концом работы, когда Сергей собрался отнести мегомметр в кладовую, бригадир остановил его:

— Оставь это, понадобится. Если хочешь, оставайся с Гавриленкой на сверхурочные, будете девятый разделывать.

Сергей торжествовал. Работа интересная — это раз: он еще никогда не имел дела с кабелем, рассчитанным на напряжение в десять тысяч вольт. А главное — ему уже доверяли, ему, пришедшему сюда месяц назад!

Он сбегал в столовку, раздобыл полбуханки хлеба, десяток помидоров, зеленого луку.

— Закусь что надо, — кивнул Гавриленко, подсаживаясь к опрокинутому ящику, на котором Сергей разложил ужин. — Сейчас бы сюда еще за три пятнадцать, и можно было б жить…

Сергей осторожно разломил помидор.

— А я не пью, — сказал он. — Попробовал раз с ребятами… на Первое мая. Голова после болела, ну ее к аллаху…

— Это точно. Нет, я-то тоже не очень чтобы… так, с получки когда зайдешь с приятелями — граммов по двести. А так не употребляю. Это вот наш Григорий Иваныч, этот любит заложить… Но, между прочим, мужик он толковый. Знающий мужик, этого у него не отымешь.

— Вы б на него подействовали насчет ругани, — сказал Сергей, кромсая хлеб монтажным ножом. — Навалились бы всей бригадой — и готово. А то что ни слово, то матюк… Хорошая бригада, работаете стахановскими методами, а от бригадирского языка лошади шарахаются…

— Верно, — согласился Гавриленко. — Ругнуться он любит, это точно.

После ужина Сергей наладил освещение, притащил со склада тяжелую чугунную муфту — плоскую треугольную коробку с растопыренными белыми рожками изоляторов. Гавриленко тем временем размерил кабель, взвалил его на козелки, наложил первый бандаж.

— Значит, так, — сказал он Сергею, — джут сымешь от этих вот пор и начинай резать броню. Напильник достал? Боже тебя упаси ножовкой, в два счета можно свинец запороть. Бандаж только не забудь поставить — так, пальца на два от этого. А я пока за парафином схожу, может, у ребят есть на центральном…

Сергей остался один в пустой, ярко освещенной трансформаторной будке. На монтажной площадке было теперь совсем тихо, строительство затихло; справа, из-за главного корпуса, слышался шипящий треск электросварки и вспыхивали трепещущие фиолетовые зарницы. Напильник был старый, стальная бронелента поддавалась туго, но Сергей трудился, насвистывая от удовольствия. В будке, стены которой еще пахли сырой штукатуркой, было прохладно, никто не стоял над душой, никто не мешал, работать было приятно. И ведь какое ответственное задание ему доверили — шутка сказать, разделку высоковольтного фидера…

К тому времени, когда вернулся напарник, броня была уже снята, двухметровые спирали ленты, черные и блестящие от гудрона, валялись в углу, и Сергей, размотав нижний слой джута, мыл бензином свинцовую опрессовку кабеля.

— Уже? — удивился Гавриленко. — Смотри ты, по-стахановски дал. Свинец-то цел? Ну ладно, сейчас обмоешь и садись перекуривай, пока я землю буду паять. Лампа у тебя далеко?

Он взял паяльную лампу, отошел в угол и стал ее разводить.

— …А я там с одним парнем поговорил… дружок мой, мы с ним еще на оптическом монтировали подстанцию, в тридцать пятом году. Молодой парень, а уже женился… в техникуме учится, на вечернем. Сейчас тоже гонит сверхурочные, зимой-то ему нельзя, вот он летом и наверстывает…

— Трудно, наверное? — спросил Сергей, отдирая прилипшую к свинцу бумагу.

— Да нет, не жалуется… Это же знаешь как — когда человеку чего захочется, так тут уж на трудности не смотришь. Может, оно со стороны и трудно, а тебе одна радость… потому интерес в этом видишь. Мишка-то доволен, еще как! А чего — два года еще поучится, будет техником… Главное — видеть в деле интерес, тогда все легко…

— Это верно, — вздохнул Сергей. — Ну ладно, можно паять, что ли? Давайте, а я пока муфту повешу.

Кронштейн сделали высоким — муфта приходится на уровне груди, заливать будет неудобно. С ящика, что ли, еще обваришься, не ровен час. А Гавриленко прав, конечно. Все можно сделать, если есть цель, — и работать, и учиться по вечерам, и… эх, да разве в этом главная трудность…

Он укрепил муфту на кронштейне, снял переднюю крышку, вынул изоляторы. Потом закурил и подсел к Гавриленко, ловко орудовавшему паяльной лампой и лоскутом кожи, пропитанной парафином. Подчиняясь его движениям, олово ложилось вокруг кабеля ровным кольцевым наплывом, намертво соединяя медный канатик заземления со свинцовой опрессовкой фидера. Золотые руки у человека, жаль только, что он не пошел дальше семи классов. Научиться вот так работать и еще иметь теоретические знания — что может быть лучше! Нет, может, оно и есть самое правильное — поступить на будущий год без отрыва от производства…

К десяти часам кабель был разделан, длинные двухметровые «усы» забинтованы тремя слоями полотняной ленты, муфта закрыта. Сергей развел огонь в переносной печке, поставил разогревать массу. Гавриленко принес из будки ворох пропитанного битумом джута.

— Кидай его туда, — сказал он, присаживаясь возле Сергея, — гореть будет как порох. Ну, вроде всё, сейчас только залить — и по домам. Быстро управились, верно?

— Вторую заливку сделаем утром?

— Ясно. Не ждать же, пока осядет! Ничего, сегодня сухо, не отсыреет. Сколько там набежало?

Сергей достал большие карманные часы, наклонился к огню:

— Четверть одиннадцатого.

— Ну вот, в одиннадцать и пошабашим. Луковица у тебя знатная, откуда такую выкопал?

— От брата остались, — не сразу сказал Сергей. — Брат у меня погиб в Финляндии…

— Вон что-о… — Гавриленко смутился. — Да, оно конечно… У тебя курева не осталось? Ничего, я к сторожам схожу — может, стрельну парочку…

Гавриленко ушел. Сергей затолкал в топку слипшийся комок джута и растянулся на траве, закинув руки под голову.

Где-то далеко — на сортировочной — деловито перекликались маневрирующие паровозы. Из котельной, где монтажники работали в две смены, доносились пронзительный визг электродрели и гулкие удары кувалдой по железу. Да, дождя сегодня не будет — ишь как вызвездило…

Сергей никогда не считал себя чувствительным человеком и даже подсмеивался в свое время над Таниной «сентиментальностью». Но почему-то сейчас эти звезды в эти мирные звуки человеческого труда действовали на него как-то странно успокаивающе, словно близость друга. Даже упоминание о брате не вызвало обычной боли.

Что ж, в конце концов человеческое сердце свыкается со всякой болью и примиряется со всяким несчастьем. А полученное Сергеем воспитание — далеко не сентиментальное — еще больше способствовало тому, что горе его скоро начало постепенно отступать куда-то на задний план, заслоняемое житейскими заботами. Уезжая, Коля дал ему наказ — в случае чего быть главой семьи, крепкой опорой для матери и сестренки; в том, что сумеет выполнить Колино завещание, Сергей ни минуты не сомневался, и эта уверенность помогала ему переносить страшное сознание потери…

К тому же в последнее время воспоминания о брате начали все чаще переплетаться с мыслями о Тане. Может быть, потому, что именно в ту последнюю осень, проведенную Колей дома, сам он переживал удивительное и ни на что не похожее состояние своей первой любви; и кончилось все это тоже вместе, в один день — когда он, поссорившись с Таней, пришел домой и узнал о том, что Коля записался добровольцем.

Невольное это сопоставление иногда казалось ему почти оскорбительным для памяти брата, иногда же он думал, что Николай бы его понял; хуже всего было то, что с гибелью брата он примирялся все больше и больше, а другая рана не заживала и, наоборот, временами становилась как будто еще более мучительной. Сколько он ни убеждал себя в правильности тогдашнего своего поступка, ничто не помогало, уверенности не было. В отчаянных попытках вырвать из сердца эту любовь Сергей доходил иногда до того, что мысленно наделял Таню всеми самыми плохими качествами, всеми пороками — и тотчас же, опомнившись, чувствовал только отвращение к самому себе, сознавая, что окончательно теряет всякое право на примирение с любимой. А то вдруг, как вспомнятся ее золотисто-карие доверчивые глаза, приходила большая и радостная уверенность в том, что Таня все ему простит, простит даже те мысли. Ведь она не может не простить человеку, который любит, по-настоящему любит…

Теплая волна этой уверенности хлынула на него и сейчас. Он лежал на спине, слушал далекие паровозные гудки, и перед его открытыми глазами, обещая счастье, плыл огненный чертеж созвездий.

Послышались шаги, ругательство споткнувшегося человека.

— Сергей! — позвал из темноты Гавриленко. — Как там твоя кухня, не готово еще?

Сергей встал, приподнял крышку и железным прутом помешал расплавленную массу:

— Вроде густовата… пусть погреется еще минут десять.

— Закурить хочешь? — Гавриленко подошел к огню, прихрамывая. — Заразы, понакидали на площадке всякой дряни, пройти нельзя… На, держи, разжился по одной. Так ты давай шуруй, я пойду все приготовлю. Крикнешь тогда, я подсоблю нести.

Сергей подбросил в огонь еще несколько чурок, закурил и снова лег. Он поискал взглядом Полярную звезду, а потом ему вдруг неожиданно ярко и отчетливо, словно распахнули дверцу, представилась Таня на пляже, щедро облитая южным солнцем. Он никогда не видел ее в купальном костюме, но сейчас она стояла перед ним, совсем близко, и была похожа на ту статую, что возле пруда в Парке культуры и отдыха — такое же гибко вытянутое, словно взлетающее тело подростка, сжатые колени и плавная линия узких бедер, несмелое, едва еще намеченное очертание девичьей груди. Она стояла так близко, что он почти чувствовал излучаемое ее кожей тепло и аромат гречишного меда. Нестерпимое желание обожгло его вдруг — дотронуться до этой кожи, ощутить ладонями ее ласкающую упругость, теплую и бархатистую, как кожица спелого персика, — желание настолько острое, что он зажмурился, словно от внезапной вспышки перед глазами, скомкав в кулаке папиросу.

Ожог тотчас же вернул его к действительности. Он вскочил на ноги, сделал несколько шагов в сторону, вернулся. «Черт… ч-черт, этого только не хватало», — шептал он вздрагивающими губами. Так ему никогда еще не думалось о Тане — и в мысли не приходило, — да разве можно думать так о девушке, которую любишь! Чем же она тогда отличается для тебя от всякой, которую увидишь на улице, с которой иногда окажешься вдруг рядом в переполненном трамвае…

«Сволочь, — выругался он сквозь зубы, помешивая прутом расплавленный битум и отворачивая лицо от жара. — Как ты после этого сможешь смотреть ей в глаза, говорить с ней… мордой бы тебя в этот битум за такие вещи…» Не думая, что делает, он выдернул из бачка прут, стряхнул черные тягучие капли и приложил конец к левой руке — повыше запястья. Нестерпимая боль располосовала руку от плеча до кончиков пальцев, отдалась даже где-то в груди; Сергей бросил прут и заморгал, сразу ослепнув от слез. Он еще дул на обожженное место, пританцовывая от боли, когда подошел Гавриленко.

— Ты чего, — испуганно спросил он, — ошпарился? Мать честная…

— Да вот, — сквозь зубы выжал Сергей, — на прут наткнулся…

— Форсишь все, рукавчики подкатываешь! — закричал Гавриленко. — Работать еще не научился, а туда же — фасон давит!

— Ладно… на бюллетень не пойду от этого. Поболит и перестанет, не сдохну… А вы не бойтесь, я завтра с перевязкой приду, а Иванычу скажу, что дома покалечился… Понесли, что ли, готово уже… на себе попробовал, — усмехнулся он, надевая брезентовые рукавицы.

Они продели отрезок трубы через ручку бака и медленно понесли его к трансформаторной будке. Сергей чувствовал себя скверно, мучительно болел ожог, всю руку ломило, а главное — было стыдно за дурацкий мальчишеский поступок. Несмотря на все это, он вдруг фыркнул сквозь зубы. «Ты чего?» — удивленно покосился на него Гавриленко.

— Так… книжку одну вспомнил, — отозвался Сергей.

Точно! Вот уж действительно «отец Сергий» — прямо смех… Нужно уж было палец туда сунуть. Дурак ты, дурак… это в шестом классе пацаны волю себе испытывают — руки прижигают. Тоже мне, первокурсник по возрасту… Вот Таня смеялась бы, если б узнала! Спит уже сейчас, наверное… спит или, наоборот, веселится где-нибудь на танцплощадке… Таня, Танюша…

Как раз в этот момент Таня не спала и не веселилась. Она просто отчаянно скучала — сидела за бамбуковым столиком на террасе маленького приморского ресторанчика, общипывала губами веточку каких-то белых цветов и упорно старалась не слышать разговора между Дядесашей и костлявым, длинным, как жердь, летчиком с изрубцованным ожогами лицом и двумя шпалами на петлицах.

Конечно, два месяца назад все это было интересно. Она и сама, сдав очередной экзамен, не бежала сразу домой набираться сил для следующего, а задерживалась в школе, где перед большой картой Франции постоянно толпились мальчишки и можно было услышать много нового. Но потом Петэн постыдно капитулировал, экзамены кончились и можно было бы забыть обо всем этом. Как бы не так! Попробуй забудь, когда город переполнен отдыхающими военными всех родов оружия, и всюду — на пляже, в любом кафе, не говоря уже о самом доме отдыха, — она слышит одно и то же: Седан — Аббевиль — Дюнкерк — Браухич — Вейган — форт Эбен-Эмаэль — Гудериан — Аббевиль — Дюнкерк, — с ума можно сойти, три недели одно и то же, одно и то же… как будто нет более интересных тем! Таня с сердцем куснула веточку и, бросив ее на стол, принялась лениво доедать мороженое.

— …тут я не могу с тобой согласиться, — говорил Дядясаша. — Гитлер наобум не шел, пора это понять. Если некоторые отдельные операции и были тактически рискованными, то стратегия в целом… не знаю, боюсь, что мы с этой стороны немцев недооцениваем. Давай посмотрим: рискованный сам по себе рывок к морю с рассечением фронта надвое преследовал очень важную политико-стратегическую цель — расколоть англо-французские силы. Удалось это Гудериану? Безусловно. Англичанам в Дюнкерке было уже не до спасения Франции, важнее стало спастись самим. Вторжение в Бельгию — совершенно правильный стратегический шаг, позволивший обойти линию Мажино. Быстрый захват Голландии парашютными десантами — мера необходимая для обеспечения правого фланга бельгийской группировки. Так что, брат, это не просто авантюра. Это, скорее всего, план Шлиффена в новом издании, а Шлиффен далеко не был авантюристом. И потом, ты совершенно напрасно думаешь, что Гитлер не был осведомлен о степени обороноспособности Франции… знал он все это великолепно, будь спокоен. Знал а о продажности правительства, знал и о слабости бомбардировочной авиации, знал и о том, что у французов за все эти годы не было создано ни одного типа современного скоростного танка. Их «рено» и «сомуа» делают по десять километров в час. Ты думаешь, немцы этого не знали?

— Ладно, пускай, — сказал майор. — Допустим, он все это знал. Ты вот говоришь, что гитлеровская стратегия была безупречной…

— Я этого не говорю, — перебил его Дядясаша. — Я только сказал, что французская кампания была проведена немцами по очень продуманному стратегическому плану, — это в ответ на твое утверждение, что они якобы рванули туда очертя голову и победили просто так, случайно. Я не утверждаю, что у них не было ошибок! Мне, например, до сих пор неясно, почему Гудериан не нанес удара от Аббевиля на север. Он бросился к югу. Почему? Непонятно! Действуя одновременно с группой армий фон Бока, он мог бы легко раздавить в клещах всю дюнкеркскую группировку. Почему этого не случилось — мне, повторяю, до сих пор непонятно. Загнать в мышеловку четырехсоттысячную армию и в последний момент не захлопнуть дверцу…

Таня обреченно вздохнула и подперла щеку кулачком. И про мышеловку она уже тоже слышала. И не раз. Про эту самую мышеловку вчера за обедом говорил ее сосед по столу, артиллерист, и отравил ей все удовольствие от пирожного. Кончится тем, что она попросту сойдет с ума и станет бегать по городу босиком и с распущенными волосами, как Офелия. И петь песенку про Аббевиль и про мышеловку, из которой убежало четыреста тысяч англичан.

— …меня вообще очень серьезно беспокоит заметная у нас тенденция недооценивать стратегические способности немцев, — говорил полковник, покручивая в пальцах ножку бокала. — Их стратегические способности, их тактику и вообще… их силу. Хуже всего то, что отсюда один шаг до шапкозакидательских настроений… со всеми вытекающими из них последствиями. Воевать, дескать, будем малой кровью и на чужой территории… сплошное «ура». Как будем воевать — это еще вопрос… «малой кровью» пока еще никто и никогда не воевал. Тем более в наше время! Но воевать мы будем, вот что самое серьезное…

Майор, хмурясь, пил вино. Таня сидела с печальным видом.

Дядюсашу просто страшно слушать, всегда он говорит мрачные вещи. И вообще все складывается очень мрачно. Послезавтра она останется здесь в одиночестве еще на целый месяц. Что Виген тоже уезжает — это в плохо (будет скучно без него и без его приятелей-лейтенантов), и вместе с тем хорошо: очень неприятно себя чувствуешь, когда за тобой ухаживают, а ты ничем не можешь ответить, кроме дружбы. Получается, будто ты невольно обманываешь…

И еще больше месяца остается до встречи с Сережей. Доживет ли она до первого сентября, совершенно не известно. А что будет потом? Как вообще сложатся их отношения после встречи? Просто с ума можно сойти от всего этого. Забраться бы куда-нибудь в глубокую-глубокую порку — и проспать до тридцать первого августа…

8

Энск встретил Людмилу ее любимой погодой — теплым «слепым» дождиком. Было воскресенье. Позвонив на веяний случай в институт и узнав, что доктора Земцевой еще нет, она сдала чемодан в камеру хранения и отправилась домой пешком.

Вспоминая серое небо над мокрыми асфальтами Ленинграда, сумасшедший день в пыльной и раскаленной Москве, Людмила чувствовала желание запеть от радости. Все в родном городе казалось ей чудесным: и мягкое украинское произношение дежурной секретарши, говорившей с нею по телефону, и сверкающие под утренним солнцем лужицы в выбоинах ярко-красного кирпичного тротуара, и омытая дождем лакированная зелень акаций на Пушкинской…

Войдя в прихожую, она прежде всего посмотрела на вешалку — мамина старомодная шляпка с синей лентой была на месте. В картонке, которую Людмила принесла с собой, была новая, купленная в Москве. Прислушавшись, Люда сняла шляпу с вешалки и сунула ее за нагроможденные в углу старые чемоданы; проще всего сделать так, чтобы мама на месте прежней нашла новую — тогда замена пройдет легко. Но распаковать картонку она не успела: с чемоданов свалилась кипа старых газет, и из комнат послышался рассеянный голос доктора Земцевой:

— Кто там?

— Я, мамочка! — крикнула Люда, запихивая картонку под вешалку. — Это я приехала, не пугайся!

Галина Николаевна, как обычно, сидела за заваленным книгами письменным столом. Услышав скрип двери, она подняла голову и с изумлением отложила перо:

— Ты, Люда?

— По-моему, — засмеялась Людмила, — а тебе как кажется? Здравствуй, мамочка.

— Здравствуй, Люда… осторожнее — не сломай пенсне. — Галина Николаевна подставила дочери щеку и в свою очередь коснулась губами ее лба. — Я ничего не понимаю. Какое сегодня число?

— Восемнадцатое. Я знаю, что рано, но я просто ужасно соскучилась…

— Неразумно. До начала учебного года еще две недели, глупо было прерывать отдых из-за эмоций. Какие-нибудь другие причины?

— Никаких, мамочка…

— Сомневаюсь. Во всяком случае, не одобряю. Впрочем, говорить об этом уже поздно. Ну, рассказывай. — Галина Николаевна кивнула дочери на кресло и снова взялась за перо. — Хорошо отдохнула?

— О да! Дача у них в Петергофе, там чудесно. И сам Ленинград… я в него прямо влюбилась! Правда, потом он стал казаться мне каким-то печальным… очень уж там много дождей…

— Влияние моря. В Эрмитаже побывала?

— Еще бы, почти каждый день!

— Каждый день не стоило, но ознакомиться полезно. Как Бахметьевы?

— Ничего, передают приветы. Алексей Аркадьевич сказал, что на днях напишет…

— Это будет через полгода. Тебе у них понравилось?

Людмила поглубже забралась в кресло, поджав под себя ноги, взяла со стола костяной нож и принялась старательно расковыривать лопнувшую обивку на подлокотнике.

— Как сказать, мамочка, — задумчиво отозвалась она. — У них такой странный образ жизни… Когда человек нигде постоянно не работает, это и называется представитель свободной профессии?

— Да. Или бездельник, это короче и гораздо точнее. А в чем дело?

— О, я просто спросила. Понимаешь, у Бахметьевых всегда бывало на даче много народу, особенно по выходным, и это всё люди, которые нигде не работают. То есть они, конечно, что-то делают — один нештатный журналист, другой критик, третий литконсультант, — но постоянного места работы нет почти ни у кого. Как странно, правда?

Галина Николаевна пробежала глазами исписанную страницу и промакнула ее стареньким деревянным пресс-папье.

— Что же тут странного. Было бы странно, если бы эти Алексеевы приятели где-то работали.

— Ну, в общем-то они работают, — возразила Люда. — Они работают у себя дома. Разве писатели тоже бездельники?

— Убеждена, что в большинстве случаев это так.

Людмила вздохнула и погладила себя по щеке костяным ножом.

— Ну да, если не признавать за литературой вообще никакой ценности… Но это неправильно, по-моему. Ты-то, я знаю, вообще не признаешь искусства. В этом я просто не понимаю тебя… сколько уже раз мы об этом говорили, и я все-таки не понимаю.

— Чего же тут не понимать? Одни любят искусство, другие — нет.

— Правильно, мама. Но нелюбовь к искусству обычно объясняется просто отсутствием культуры. А как это у тебя — я не понимаю.

Пожав плечами, Людмила вытащила из-под обивки длинный пучок конского волоса. Галина Николаевна вздохнула и покачала головой:

— Беда мне с тобой, Люда. К чему запутывать простой вопрос? Есть люди, склонные — фигурально выражаясь — к метафизике. И есть люди, ум которых прежде всего и во всяких случаях требует предельной точности и ясности во всем. Ум, не терпящий никакой дымки, ничего не принимающий на веру и не способный мириться ни с какой недоговоренностью. Могу сказать, что я принадлежу к числу таких людей. И в этом не раскаиваюсь, хотя многие убеждены, что женщине такой склад ума не может принести ничего хорошего. Не знаю, Люда, лично я благодарю судьбу за то, что она создала меня именно такой. И думаю, что всякая нормальная женщина на моем месте скажет то же. Подчеркиваю — нормальная женщина, а не наседка… что?

— Ничего, мамочка, я только вспомнила, — вздохнула Людмила. — Софья Ковалевская не была наседкой, а в своей личной жизни она была очень несчастна. Как раз из-за этого. Наверное, ей хотелось быть просто женщиной… а не первой в мире женщиной-профессором. Не знаю, всегда ли она это чувствовала, но такие периоды у нее были. Я сама читала отрывок из ее письма в одном старом журнале.

— Да? Не знаю, возможно. Дай бог всякому сделать для науки столько, сколько сделала Ковалевская. Ради этого можно заплатить минутами хандры. Так вот, Люда. Очевидно, это свойство моего ума заставляет меня очень и очень критически относиться к искусству и к его объективной полезности. Тебе вот показалась интересной и необычной жизнь Бахметьевых и вообще их круга, а я тебе сейчас расскажу любопытную вещь. Когда Алексей был у нас зимой, он однажды стал мне жаловаться: «Сумбурная у меня работа, литературоведение у нас как-то не отстоялось, твердых критериев нет, сегодня мы хвалим одно, завтра другое, послезавтра начнем ругать то, что еще вчера казалось незыблемым эталоном», и далее в том же духе. Как это тебе нравится? А ведь Алексей Бахметьев — это не какой-нибудь начинающий критик, он посвятил этому всю жизнь, его ценят, это человек большой и разносторонней культуры! И вдруг оказывается, что его любимая работа — часто блуждание на ощупь. А сама литература? А само искусство как таковое? Да ведь оно прежде всего условно с начала до конца! Это как опера, — я нарочно беру крайний пример, — знаешь, что так в жизни не бывает, а все-таки слушаешь. «Нас возвышающий обман», что ж делать! Нет, Люда, я невысокого мнения об искусстве…

Галина Николаевна покачала толовой и снова взялась за перо.

— Я тебе мешаю, мамочка? — помолчав, спросила Людмила.

— Я бы тебе сказала. Сиди, это просто письма. Ну, а твое мнение на этот счет?

— Об искусстве?

— Люда, не задавай глупых вопросов. Насколько я понимаю, мы говорили об искусстве.

— Это очень трудно — спорить с тобой… — задумчиво сказала Людмила. — Все, что ты говоришь, в отдельности правильно… но в чем-то ты ошибаешься. Ну и что из того, что в искусстве много условного? Не знаю… меня, например, это вовсе не отталкивает. По-моему, это нужно принимать как неизбежное…

— Неизбежное зло? — улыбнулась Галина Николаевна, пробегая глазами написанное.

— Ну, почему… просто неизбежное условие. Может быть, это даже так нужно? Ведь смотри, мамочка, если, например, литература должна учить людей чему-то хорошему, то в книгах обязательно будет больше хороших героев, чем плохих… вернее даже, не то что больше или меньше, а просто герои будут всегда немножко лучше, чем в жизни, — более благородные, с более сильными чувствами, даже внешностью герой или героиня всегда выделяются. В жизни это не совсем так, мне кажется. Но это и правильно! Иначе книги были бы невероятно скучными, ведь правда? Вот у Бахметьевых часто об этом говорили — ну вообще о том, должна ли литература отражать жизнь такой, как она есть, или такой, как она должна быть. Ты понимаешь? Не то чтобы ее искажать, это нет, но просто… как бы это точнее выразиться…

— Я тебя понимаю. Но это бесплодный спор, Люда. Насколько я понимаю, литература и не может — органически не может — отображать жизнь с фотографической точностью, иначе это не было бы искусством. Значит, остается все же условность. Большая или меньшая — это уже зависит от автора. А вообще, Люда, я советовала бы тебе поменьше думать о таких вещах. Какое тебе до этого дело? Подобные размышления о ненужном я вообще считаю просто умственной недисциплинированностью, разболтанностью. И это опасно, это может вообще убить в тебе способность к концентрации мысли, сделать тебя неспособной к научной деятельности.

— Мамочка, я совершенно не уверена, что гожусь для нее, — тихо сказала Людмила.

Галина Николаевна подняла брови и молча посмотрела на дочь, нашаривая на столе папиросную коробку. Закурив, она помахала горящей спичкой и, бросив ее в пепельницу, снова пожала плечами:

— Час от часу не легче. Для чего же ты, в таком случае, годишься?

— Я? Не знаю… мне очень хотелось бы воспитывать детей, по-моему это лучшее занятие в мире…

— Воспитывать детей и жить согласно формуле «трех К», — иронически сказала Галина Николаевна. — Могу тебя поздравить, Люда, это блестящая жизненная программа.

— По-твоему, посвятить себя воспитанию детей — мещанство?

— Почему мещанство? Мещанкой можно быть не имея детей. Это не мещанство, а ограниченность.

— Я с тобой не согласна. Лучше хорошо воспитывать детей, чем кое-как заниматься наукой…

— Безусловно, — кивнула Галина Николаевна. — Я и не хочу, чтобы ты занималась наукой кое-как. Я хочу, чтобы ты посвятила ей жизнь.

— Ради чего? — почти выкрикнула Людмила. — Мамочка, ну как ты не понимаешь — если у меня нет склонности к научной работе!

— Люда, прошу тебя. Не нужно кричать, учись разговаривать спокойно. Тебе кажется, что я не права? Отлично! Я ни к чему тебя не принуждаю, ты это знаешь. Решать свою собственную судьбу будешь, в конечном счете, ты сама, а я могу лишь советовать, всецело оставляя за тобой последнее слово. И поверь, у меня много причин советовать тебе именно научную деятельность. Не работать человек не может — ты согласна? А если уж ему нужно работать, то естественно стремиться к тому, чтобы твоя работа приносила максимальную пользу людям и максимальное удовлетворение тебе самой. Согласна? Ну вот, а наука — в данном случае физика — полностью отвечает этим двум основным требованиям, которые человек может предъявить к своей профессии. Будем рассуждать трезво. Чем вообще ты могла бы заняться в будущем? Воспитанием детей? Ну, — Галина Николаевна улыбнулась, — я все же не могу верить, что у тебя всерьез могут быть такие планы на жизнь. Есть две прекрасные благородные профессии — медицина и педагогика, но для обеих нужно особое призвание. Этого призвания у тебя нет. Призвания к искусству — тоже. Значит — повторяю, будем рассуждать трезво, — тебе остается либо наука, либо одна из бесчисленных технических профессий. Едва ли тебя заинтересует последнее: инженер редко бывает творческим работником. По большей части он лишь исполнитель. Знаешь, Люда, я очень не люблю ученого чванства и надеюсь, что у меня никогда и тени его не было, но, при всем моем уважении к производственникам, я все же никогда не сравню лабораторию с заводом или конструкторским бюро. Когда-нибудь ты сама поймешь, какую творческую радость может дать человеку наука, и тебе покажутся смешными все твои прошлые сомнения. Думаю, что ты испытаешь эту радость. У тебя, Люда, есть необходимые задатки — ясный ум, выдержанность и внутренняя дисциплина. Разумеется, пока еще рано судить о том, обладаешь ли ты главным — той искрой таланта, без которой не бывает настоящего ученого… но это не всегда проявляется сразу. Единственное, что меня в тебе беспокоит, — это внешность… пожалуйста, не смейся — для женщины-ученого привлекательная внешность часто оказывается, как это ни странно, очень большим препятствием. Если не ошибаюсь, за лето ты умудрилась похорошеть еще больше?

Поправив пенсне, Галина Николаевна внимательно посмотрела на дочь и с неодобрением покачала головой:

— Просто не понимаю, что с тобой делается… Ты меня просто огорчаешь! И в кого только ты могла пойти? Отец твой далеко не был Аполлоном… и сама я, скажу не хвастая, никогда не блистала красотой…

Людмила, рассмеявшись еще громче, соскочила с кресла и, подойдя к матери, обняла ее и поцеловала в макушку:

— Мамочка, ну ты у меня просто прелесть!

— Бог с тобой, Люда, ты меня задушишь… Ты всегда выражаешь свои восторги как-то неумеренно, учись быть сдержанной…

— Да вовсе я не хочу быть сдержанной! И так уже Танюша называет меня деревяшкой…

— Эта Танюша… — Галина Николаевна вздохнула и покачала головой. — Если я никогда не протестовала против вашей дружбы, то только потому, что надеялась, что ты будешь на нее влиять. Получается, кажется, наоборот: ты начинаешь перенимать от этой пустышки все ее манеры.

— Неправда, Таня вовсе никакая не пустышка!

— Предоставь мне разбираться в людях, у меня для этого больше опыта. Таня, может быть, и не плохая девочка, но это воплощенная женственность в самом чистом виде…

— Ну и что плохого быть женственной?

— …а женственность часто проявляется в худших человеческих качествах — кокетстве, нелогичности, способности к необдуманным действиям. Она несовместима со сколько бы то ни было серьезной деятельностью, помни это. Ну иди, иди, ты не даешь мне писать.

Людмила уселась на место и снова принялась за добывание конского волоса из-под обивки.

— Как твое здоровье, Люда? — спросила через минуту Галина Николаевна, продолжая быстро писать и придерживая бумагу левой рукой с дымящейся папиросой, зажатой между средним и указательным пальцами. — Все нормально?

— Все нормально, мамочка.

— Ты соблюдаешь все мои инструкции?

— Ага…

— Тебе стоило бы поговорить с Таней.

— Я уже говорила…

Некоторое время в комнате было тихо — слышались только чириканье воробьев за открытым окном, торопливый шорох бегающего по бумаге пера и поскрипывание кресла.

— А знаешь, — сказала Людмила, — я тебе купила новую шляпу.

— Какую шляпу? — удивилась Галина Николаевна.

— Очень красивую, английского стиля — немножко похожа на твою, но только модная. Такая с небольшими полями, так, так, и потом спереди немного вот так — знаешь, немного примято. Ты в нее влюбишься с первого взгляда, вот увидишь…

Галина Николаевна улыбнулась:

— Спасибо за внимание, Люда, но вряд ли я стану ее носить, говорю сразу.

— Но почему?!

— Странное дело! Во-первых, я привыкла к старой. А во-вторых, я и в твоем возрасте не была кокеткой, не меняться же мне теперь, на старости лет.

— Господи, ну какое в этом кокетство? — горячо запротестовала Люда. — Твоя старая — это уже просто гриб! И вообще ее больше нет, понимаешь? Ее просто нет, так что тебе волей-неволей придется носить новую…

Она соскочила с кресла и направилась к двери.

— Люда! — строго сказала Галина Николаевна. — Что случилось с моей шляпой?

— Со старой? — Людмила, уже стоя на пороге, задумалась. — Я ее отдала нищенке. Не веришь? Правда, отдала, нищенка подошла к калитке вместе со мной, и я ей сразу вынесла. Подожди, сейчас я покажу новую…

Галина Николаевна пожала плечами и подозрительно прислушалась к шуршанию бумаги в прихожей.

Вернулась Людмила, с торжественным выражением неся шляпку на вытянутой руке.

— И у тебя хватит духу сказать, что не нравится? Мамочка, это создано специально для тебя! Надень, сейчас увидим. Ну, надень!

— И не подумаю, — решительно сказала Галина Николаевна, бросив взгляд на подарок и снова пожав плечами. — Я не хочу стать посмешищем для всего института. Тоже, скажут, старая дура, еще пытается соблазнять.

— Ну знаешь, мамочка! Ты просто сошла с ума!

— Отнюдь. Когда ты, наконец, научишься элементарной вежливости?

Людмила пропустила замечание мимо ушей.

— По-твоему, надеть новую шляпку — это значит кого-то соблазнять? — спросила она тем же возмущенным тоном.

— Боюсь, что да, — подумав, сказала Галина Николаевна. — Шляпка — это наряд. А функция всякого наряда общеизвестна.

— Мамочка! Но это же зависит от того, кто его носит! Неужели ты считаешь, что я тоже одеваюсь с этой целью?

— Люда, Люда, — примирительно заговорила Галина Николаевна, — это недостойный и демагогический прием… Ты отлично знаешь, что я не имела в виду тебя. Ступай мыться, сейчас пойдем завтракать.

— Так, значит, это правило относится не ко всем? — торжествующе спросила Люда. — Вот и к тебе никто его не применит. А если ты откажешься от моего подарка, то я обижусь совершенно серьезно, так и знай!

Люда водрузила злополучный подарок прямо на загромождающие стол книги и отправилась умываться. Когда она вернулась в кабинет матери, та сидела за столом в новой шляпке и задумчиво разглядывала свое отражение в застекленной дверце книжного шкафа.

— Ага, мамочка! Ведь идет?

— Гм… не знаю, идет ли. Но я готова признать, что легкомысленным это и в самом деле не назовешь. Когда это я успела стать старухой? Странно. Ты готова? Идем, уже поздно, неудобно заставлять ждать официанток…


На следующий день Людмила отправилась в дом комсостава, разузнать о Тане. Полковника, как и следовало ожидать, дома не оказалось, и она зашла к матери-командирше. Та встретила ее со своим обычным грубоватым радушием, распекла за раннее возвращение и усадила есть арбуз. Пока Людмила ела, мать-командирша сидела напротив и ругательски ругала все на свете — жару, базарные цены, немцев, которые продолжают бомбить английские города, коменданта, вторую неделю не присылающего водопроводчика починить кран в кухне, Татьяну, от которой не дождешься писем, и «старого дурня» полковника, которого черти умудрили оставить девку одну-одинешеньку в чужом городе.

— Мне она тоже не пишет, — сказала Людмила, нарезая аккуратными столбиками истекающую соком крупитчатую арбузную мякоть. — То есть я получила всего одно письмо. А что рассказывает Александр Семенович?

— А что он будет рассказывать, — отозвалась мать-командирша, сердито обмахиваясь сложенной вчетверо газетой. — Чуть, слышь ты, не потопла наша Татьяна, вот что он рассказывает…

— Каким образом?

— А шут ее знает каким… плавать вздумала, поганка! Не знаю уж, куда ее нечистая сила понесла… а только заплыть сумела, а назад стала ворочаться — только пузыри и пошли…

— Господи, — со страхом сказала Людмила, отложив вилку. — Ну, и что?

— Что… вытащили, ясно дело. Кавалеры всем скопом и вытаскивали… небось еще передрались, кому первому. После оживляли, дыхание какое-то делали. А он, слышь ты, после этого и уехал, оставил ее там. Господи прости, и дурень же этот Семеныч… до седых волос дожил, четыре шпалы таскает, а ума ни на грош… Она, говорит, мне обещала далеко не плавать!

— Ну… в конце концов, Таня уже взрослая девушка.

— Какая там она, к шутам, взрослая! Ты не гляди, что вы с ней одногодки. Ты-то, может, и разумная девка, а Татьяну эту учить еще и учить… И вот что я тебе скажу: что Семеныч в ней души не чает, это ладно, потому она и мне все равно как родная дочь, а вот что он потакает ей во всем — так к этому, прямо тебе говорю, Людмила, не лежит у меня сердце и не лежит. Что она ему — кукла какая, чтобы с ней только и знать что цацкаться? А что он ее еще в люди должен вывести — про это он думает? Ты вот гляди, ей через какой месяц восемнадцатый год пойдет, такие в мое время уже к венцу шли, домом своим обзаводились… а эта? Как была дитем, так и осталась — только и есть на уме, что шкоды разные да кино, да книжку какую позанятнее прочесть… вот и все ее заботы. А все потому, что живет как у Христа за пазушкой… и, главное дело, привыкла, что ей все с рук сходит…

Идя домой по тенистой стороне улицы, Людмила думала о Тане и о словах матери-командирши. Отчасти верно — в Танюше действительно еще слишком много детского. С другой стороны, этот ее роман с Дежневым… Она чувствовала, что эта история нисколько не похожа на обычные школьные влюбленности. Сама она, например, была влюблена в Володю Глушко почти месяц, но от этого ничего не осталось. Было немного забавно вспоминать, и только. Они «разлюбили» друг друга как-то сразу, и никто не страдал, и отношения между ними остались самые товарищеские.

Конечно, Володя еще мальчишка, самый настоящий щенок с горячими ушами. Дежнев не только старше его на два года — он вообще производит впечатление совершенно взрослого юноши. Может быть, дело объясняется именно этим? Но в их с Таней любви есть что-то очень серьезное… В школах такого обычно не бывает, о таком пишут в книгах со взрослыми героями. А с Танюшой это случилось в девятом классе. Какой же она после этого ребенок? Но и Зинаида Васильевна тоже права — кое в чем (и очень во многом) Таня действительно осталась самым настоящим «дитем». Интересно будет с ней встретиться — наверное, изменилась за лето, повзрослела…


Вот теперь-то она отдыхала по-настоящему! Строго говоря, ее путешествие в Ленинград вовсе не было отдыхом — это была скорее экспедиция в жизнь, интересная, но утомительная. Теперь же Людмила отдыхала в полном смысле слова.

Вставала она рано, вместе с Галиной Николаевной, делала обязательную пятиминутную зарядку, готовила чай, убирала в комнатах. После завтрака и ухода мамы она доставала из тайничка томик Платона и отправлялась в сад — в самый его тенистый угол, где возле заросших лопухами развалин дедушкиной оранжереи был вкопан в землю покосившийся одноногий стол и висел гамак. Здесь она проводила целые дни, выходя из дому только на обед в институтскую столовую.

Интерес к Платону появился у нее в Ленинграде. Однажды за обедом у Бахметьевых, как обычно многолюдным, зашел разговор о теории любви, изложенной в одной из работ этого философа. Людмила слушала с интересом, мало что понимая, и очень боялась, чтобы не спросили ее мнения, — она никогда и в глаза не видела ни одной строчки Платона. К счастью, ее так и не спросили; но ей очень запомнилось неприятное чувство стыда за свое невежество. Вернувшись домой, она на другой же день дождалась ухода Галины Николаевны и принялась рыться в книжных шкафах. Не может быть, чтобы Платон отсутствовал в дедушкиной библиотеке! Действительно, ей удалось отыскать один потрепанный томик «Диалогов» — «Тимей» и «Критий». Она решила тайком от мамы проштудировать хотя бы это. Тайком, поточу что можно себе представить, как отнеслась бы к такому занятию Галина Николаевна.

Теперь она раскачивалась в гамаке и упорно грызла страницу за страницей. Втайне она была разочарована, но боялась в этом сознаться. Что ж, Платон был забавен, но никакой особенной мудрости, которую так превозносили у Бахметьевых, она в нем пока не открыла. «Критий» был интереснее — там, по крайней мере, рассказывалось про Атлантиду; а в «Тимее» Платон решил, по-видимому, просто изложить все знания того времени. Там говорилось и об астрономии, и о геометрии, и о происхождении Земли, и об анатомии и физиологии человека, и о том, откуда берутся разные животные. Оказалось, это просто-напросто души умерших людей, принявшие тот образ, которому больше всего соответствовал характер человека при его жизни. Людмилу очень развеселило утверждение, что птицы, «покрытые перьями вместо шерсти», получаются из людей незлых, но легкомысленных и легковерных. «Вот что ждет Танюшку», — думала она, поглядывая на купающихся в пыли воробьев.

Когда надоедало читать, она просто лежала, закинув руки под голову, и глядела в сияющее сквозь листву небо, от яркой синевы которого успела отвыкнуть на севере; иногда, устав от бездействия, отправлялась под громадный старый орешник за домом и, вооружившись жердью, сбивала орехи с нижних ветвей. Орехи еще не совсем созрели, и их приходилось очищать от зеленой кожуры. От этой работы пальцы ее были теперь несмываемо окрашены в коричневый цвет. Каждый день, обедая в столовой НИИ, Людмила стыдилась своих рук и при малейшей возможности прятала их под стол, — ей казалось, что все смотрят на ее пальцы, коричневые от орехового сока.

Двадцать седьмого, придя на обед, она столкнулась с матерью в дверях столовой. Галина Николаевна коротко поцеловала ее в лоб, осведомилась, не было ли писем, и сказала:

— Чтобы не забыть — сегодня мне звонил Николаев…

— Александр Семенович?

— Разумеется, Люда, никакого другого знакомого с этой фамилией у нас нет! Он получил от Тани телеграмму, но сам должен уехать на несколько дней и просит тебя встретить ее завтра в пятнадцать тридцать, она приезжает сочинским скорым. Номера вагона она, разумеется, не сообщила, тебе придется поискать ее вдоль поезда. Я просто отказываюсь понять, что у этой девочки в голове…

Людмила не ожидала, что Таня приедет раньше тридцатого. Она очень обрадовалась новости, хотя и было обидно, что подруга не подумала известить ее о своем приезде. За обедом, нехотя цепляя на вилку кружочки жареного картофеля, — жара отбивала всякий аппетит, — она окончательно обиделась и уже придумывала всякие колючие фразы, чтобы распечь Татьяну за невнимание. Прислать за все время одно письмо и даже не потрудиться отправить телеграмму! Свинство со стороны этой Таньки, просто свинство. Еще неизвестно, действительно ли ей суждено превратиться в птицу. Если так будет продолжаться, то она запросто превратится в поросенка. Именно в поросенка, «покрытого щетиной вместо перьев». Так ей и надо!

Дома Людмиле пришлось убедиться в своей несправедливости: соседка принесла полученную в ее отсутствие «молнию» из Сочи. Телеграмма была длинной и очень бестолковой и кончалась вполне в Танюшином духе: «Целую зпт целую зпт не сердись страшно по тебе соскучилась зпт люсенька тчк татьяна тчк». Нет, все же из нее получится птица!

9

На следующий день Людмила опоздала, не рассчитав время, и примчалась на вокзал в двадцать семь минут четвертого. Но оказалось, что сочинений скорый поезд опоздал еще больше. Почти полчаса, изнывая от жары, встречающие бродили по перрону и привычно поругивали порядки на транспорте. Наконец закаркал громкоговоритель, возвещая о прибытии долгожданного поезда — почему-то не на второй путь, как было объявлено раньше, а на пятый. Обгоняя других, Людмила спустилась вниз и побежала по прохладному подземному коридору. Когда она снова выбралась на поверхность, скорый уже вкатывался в вокзал.

Мимо нее, сотрясая перрон и медленно, словно усталый бегун, двигая стальными локтями, прогрохотал окутанный паром локомотив. Заслонив ладонью лицо от обдавшей ее волны горячих машинных запахов, Людмила всматривалась в плывущие навстречу запыленные в долгом пути вагоны, из окон которых уже торчали цветы, головы и жестикулирующие руки. Началось шумное столпотворение; Людмила со страхом подумала, как ей разыскать Танюшу в толчее.

В этот момент мимо нее торжественно проплыл международный вагон, тускло отсвечивая золотом букв и широкими окнами, наглухо закрытыми в отличие от шумных — душа нараспашку — остальных вагонов состава. Увидев за пыльным зеркальным стеклом знакомую рожицу с озабоченно сморщенным носом, Людмила сначала не поверила своим глазам, но сомнения тотчас же рассеялись — Таня, тоже увидев ее, просияла и отчаянно замахала рукой.

Возле международного образовалось пустое место — какая-то девушка в очках, трое военных и Людмила, больше никого. Первым важно сошел некто в орденах и ромбах — трое на перроне вытянулись и взяли под козырек; потом, пересмеиваясь и гомоня, высыпала кучка иностранцев, человек пять. Девушка в очках, очевидно переводчица из «Интуриста», подошла к ним и заговорила на незнакомом языке. За иностранцами показался человек с толстым портфелем и, наконец, Таня — какая-то совсем не похожая на себя, очень стройная и очень длинноногая, в белом платье, по-модному узком и коротком. Было в ней и еще что-то незнакомое, но Людмила не успела определить, что именно, — прямо с подножки Таня бросилась ей на шею, торопливо поцеловала и зашептала трагически, делая большие глаза:

— Люсенька, я в кошмарном положении. У тебя есть какие-нибудь деньги?

— Деньги? — удивилась Людмила. — Не знаю, рублей пять… А что такое?

— Ой, я тебе сейчас все объясню, подожди…

Таня схватила деньги и вернулась к двери, из которой проводник уже выносил ее чемодан. «Не извольте беспокоиться, — говорил тот, — я вам сейчас найду носильщика…» — «Нет, нет, пожалуйста», — бормотала Таня, почти насильно отбирая у него чемодан. Проводник сдался, она сунула ему деньги и стала пожимать руку: «…Очень вас благодарю, правда… так обо мне заботились… очень приятно…» Кончив прощаться, она по-мальчишески поклонилась проводнику и, подхватив чемодан, с помощью Людмилы поволокла его к выходу.

— А где же Дядясаша?

— Его сейчас нет в городе, он приедет завтра или послезавтра. Слушай, ты сошла с ума — ездить в международных…

— Господи, что я, виновата, если так получилось… Идем тогда, сдадим его на хранение. Я тебе все расскажу…

— Татьяна! — воскликнула вдруг Людмила, только сейчас заметив главное новшество в облике подруги. — Где твои косы?

— Ой, Люсенька, я их обрезала, правда… только ты не сердись. Так ведь лучше, правда?

Людмила выразительно пожала плечами. Они сдали чемодан, потом Таня долго причесывалась в туалетной комнате, поглядывая на себя то справа, то слева.

— …Это кошмар, ты понимаешь — не было никаких билетов, я два дня проторчала на городской станции… Наконец какой-то тип предложил мне достать, я дала деньги, и он на другой день приносит — в международный вагон… Ну ладно, я даже обрадовалась — все-таки интересно, ни разу не ездила в международных… ну, и больше не поеду никогда в жизни! Не знаю уж, за кого этот проводник меня принял — или за интуристку, или за дочь наркома, не знаю… Он меня терзал всю дорогу — то принесет чаю, то букет цветов… и за все нужно платить, правда? Неудобно, ведь международный… кошмар! У меня в конце концов не осталось денег даже выпить фруктовой воды! Люсенька, как я выгляжу?

— Как на картинке, — улыбнулась Людмила.

— Правда?

Таня порозовела от удовольствия и, в свою очередь, выразила восхищение внешностью Людмилы, которая за лето «стала гораздо красивее и совсем взрослая».

— Ну ладно, это уже получается кукушка и петух. Идем, довольно тебе любоваться…

Выйдя из вокзала, Таня задумчиво сморщила нос, оглядывая залитую солнцем площадь.

— Значит, Дядисаши нет? — спросила она глубокомысленно.

— Нет, он собирался вернуться завтра.

— А мать-командирша есть?

— Мать-командирша есть, — улыбнулась Людмила.

— Хм… ох и достанется мне сейчас. Знаешь, поедем немножко позже. Вечером она добрее, когда не так жарко…

— За что же тебе достанется?

— Так… — ответила Таня уклончиво. — Ну, вот за косы… этого она мне никогда не простит.

Людмила сочувственно покачала головой:

— Да, Танюша, я тебе не завидую.

— Мне никак нельзя завидовать, — согласилась Таня. — У меня просто кошмарное положение, правда. Косы — это еще ничего… я там немножко тонула и забыла сказать Дядесаше, чтобы он не рассказывал. Если он рассказал матери-командирше, то…

— Он рассказал, это я знаю точно, — улыбнулась Людмила.

— Правда? О нет, я не еду. Я лучше пересижу до вечера у тебя, а потом приду жалкая и несчастная. Скажу, что у меня болит голова, — она разжалобится. А сейчас пойдем, мне страшно пить хочется… У тебя еще осталось что-нибудь?

Людмила пересчитала деньги:

— Осталось, хватит даже на мороженое. Хочешь мороженого?

— Угу…

Усевшись за столиком на веранде знакомого кафе, подружки заказали мороженое и, переглянувшись, рассмеялись как по команде.

— Почему ты смеешься?

— А ты почему?

— Я просто так.

— И я тоже.

— Неправда, ты на меня посмотрела особенным образом. Скажи-и-и, Люся…

— Я тобой любуюсь. Понимаешь?

— Ну конечно. Вечно ты издеваешься!

— Ничего я не издеваюсь. Знаешь, Танюша, ты очень загорела. И потом у тебя томные глаза, честное слово.

— Ничего подобного. У меня появились веснушки, несколько штук. Вот здесь на переносице, и еще немножко около глаз — видишь? Ровно одиннадцать штук, я считала.

— Это-то и забавно, — засмеялась Людмила. — Веснушки и томные глаза, вот так сочетание. Но тебе идет, честное слово!

— Если томные, то это от жары, — вздохнула Таня. — А платье?

— Очень хорошо… — Таня действительно очень хорошо выглядела в своем новом платье, гладком, с рукавами выше локтей и нагрудным карманом, из которого торчал платочек. — Это ты там шила?

— Да, мне посоветовали хорошую портниху. Я сшила это и еще костюм — тоже белый, летний, из такого же материала. Это вроде рогожки, да? Понимаешь, такой жакетик с широкими отворотами и большими накладными карманами — так сейчас шьют в мужских пиджаках — и плечи чуть-чуть на вате. А сзади вместо хлястика присобрано изнутри на резинке. В общем, такого спортивного вида, немного мужского.

— Тебе пойдет, — одобрила Людмила.

— Ты думаешь? Портниха тоже сказала. А прическа?

— Мне-то больше нравятся косы. Но вообще хорошо… Только, может быть, слишком коротко?

— Коротко? Нет, что ты, не думаю. Как тебе отдыхалось, Люсенька?

— Не очень. Я тебе расскажу потом — это долгая история. Кстати, спасибо за письма.

Таня покраснела.

— Люсенька, я…

— Я знаю, что «ты». За все время прислать одно письмо — это называется подруга, да? И еще с кляксой. У тебя совершенно нет стыда: мало того, что посадила кляксу, так еще пририсовала к ней лапки…

— Лапки — это чтобы ты не сердилась, — быстро сказала Таня. — Смотри, нам несут мороженое.

— Ты не изворачивайся, пожалуйста.

— Я не изворачиваюсь, Люсенька. Понимаешь… мне нужно было очень много тебе сказать, а в письме этого не скажешь. Поэтому я и не писала… А Сережа так мне и не написал, ни разу…

Людмила промолчала. Официантка поставила перед ними две запотевшие вазочки.

— Ешь, Танюша. А ты перед отъездом заходила на почту?

— Еще бы…

— Ну, ничего. Мало ли почему люди не пишут…

— Ты уверена, что он получил адрес?

— Должен был получить. Ну, как ты себя в общем чувствовала все это время?

— Очень плохо…

— Ну, ничего, — повторила Людмила. — Через четыре дня вы уже увидитесь.

— Нет, не только из-за этого… вообще. Из-за этого тоже, конечно. Но вообще все очень плохо…

— Что же именно, Танюша? Ты говоришь это таким тоном, будто с тобой стряслось что-нибудь страшное. А вид у тебя такой цветущий, что никак не скажешь…

— Что я могу поделать со своим видом? Не говори глупости, — сердито сказала Таня. — При чем тут мой дурацкий вид?.. Если бы меня вели на расстрел, он бы, наверное, все равно оставался таким же «цветущим»… Ну, давай уплетать, а то растает.

— Давай. Но ты все-таки расскажи, что это у тебя «все очень плохо»?

— Все, буквально все. Во-первых, Виген, по-моему, окончательно ко мне неравнодушен. Это очень приятно, да? Он был с Дядесашей до начала августа, потом уехал. Я просто не знаю — он буквально угадывал каждое мое желание. Один раз начали говорить про Кубачи, — знаешь, это такой аул, в Дагестане, что ли, он славится своими серебряными изделиями — ну, вроде нашего Палеха, старинное кустарное производство… кавказское серебро с чернью… Так вот, я сдуру и скажи, что мне очень нравятся кубачинские изделия! А он на следующий день дарит мне серебряный блокнотик — вот такой маленький, чуть побольше ладони, настоящий кубачи… переплет серебряный, весь в черной насечке, а внутри вставляются листки, их можно менять. И внутри на переплете — выгравированы мои инициалы. Я тебе завтра покажу, он у меня где-то в чемодане. Ну как это тебе нравится? Знаешь, как неприятно! За тобой ухаживают, а ты сама… ну просто хорошо относишься, по-товарищески. И что я ему скажу?

— Да, это неприятно… а ты бы поговорила с Александром Семеновичем…

— Мне просто как-то стыдно даже говорить об этом, Люся! Я скажу, а Дядясаша вдруг начнет смеяться: откуда это ты взяла, скажет, что он в тебя влюбился? Может, это вообще так принято — оказывать девушке знаки внимания… Не знаю, меня это просто измучило. Хорошо еще, что он очень скромный человек и никогда не намекнул ни о чем, ни одним словом… И потом еще, там были два других лейтенанта — я тебе про них писала, — и мы как-то всегда бывали вместе. А когда вдруг останешься с Вигеном вдвоем, так я просто не знала куда деваться… хотя он держался совершенно спокойно. Просто иногда чувствуется, что ли…

Таня вздохнула и принялась скоблить ложечкой уже начавший обтаивать розовый шарик.

— Это, значит, первая причина твоего плохого настроения, — сказала Людмила.

Таня помотала головой. Проглотив мороженое, она возразила:

— Это вторая. Первую ты знаешь.

— Ну хорошо. А другие?

— Ой, их так много…

— Например?

— Лучше как-нибудь потом, — уклончиво ответила Таня. Людмиле показалось, что в ее глазах промелькнуло смущение.

— Татьяна, ты от меня что-то скрываешь.

— Нет, что ты… Знаешь, мне расхотелось мороженого, правда.

Таня отодвинула от себя вазочку, упорно избегая Людмилиного взгляда.

— Ну что ж, — сказала та. — Как хочешь. Теперь я, по крайней мере, буду знать, какая ты подруга. Тебя никто не просит откровенничать, но тогда люди молчат вообще и не делают многозначительных намеков!

Таня покраснела.

— Ну хорошо, я делала намеки… я ведь все равно собиралась тебе сказать, Люся! Просто я хотела немного потом, но… я дала слово, что расскажу тебе, так что все равно…

Она сделала паузу, словно не решаясь продолжать, и посмотрела на Людмилу с выражением почти испуганным.

— Понимаешь, Люся, я обнаружила страшную вещь. Я боюсь, что… что из меня получится совершенно развратная женщина, правда…

Людмила едва не выронила из пальцев ложечку.

— А повышенной температуры ты у себя не обнаружила? — спокойно спросила она через несколько секунд.

— У меня нет никакой температуры, и вообще ты совершенно напрасно относишься к этому так иронически! Если я это говорю, то у меня есть основания…

— Какие же это основания?

— Всякие! Всякие мысли…

— Слушай, Татьяна. Если ты решила рассказывать, то говори и не заставляй тянуть из тебя каждое слово!

— Люся, я тебе все расскажу, я дала слово. Ты вот сама увидишь, что это серьезно. Ты веришь, что я люблю Сережу?

— Верю.

— А что я не люблю Вигена — тоже веришь?

— Ну, допустим.

— Так вот, я тебе сейчас расскажу страшную вещь… подожди, я все-таки съем это мороженое. А в общем, оно уже растаяло… Ты понимаешь, Люся… мы там несколько раз бывали на танцплощадке, с Вигеном и этими двумя лейтенантами. Ты знаешь, я больше всего люблю вальс… Фокстрот мне никогда не нравился, он какой-то дурацкий…

Рассказывая, Таня уже дважды поправила волосы каким-то нервным жестом, который, по-видимому, уже вошел у нее в привычку и которого раньше Людмила никогда не замечала.

— …ну, и… я всегда танцевала вальс. А другим вальс не особенно нравился, и они раз начали протестовать, чтобы вальс больше не играли. Тогда оркестр стал играть западные танцы — фокстрот, румбу, танго…

Таня говорила теперь непривычно медленно, словно с трудом подыскивая слова, глядя куда-то мимо Людмилы.

— Я должна рассказать все — я себе дала слово, в наказание… В общем, мы танцевали танго — лейтенанты меня учили, я ведь раньше почти не умела. Я очень быстро его освоила, правда… А ты знаешь, когда танцуешь танго, то партнер держит тебя не так, как в вальсе… ну, гораздо ближе. И когда мы танцевали с Вигеном Сарояном… то я вдруг почувствовала, что мне очень хочется, чтобы он прижал меня к себе еще крепче… Люся, мне даже захотелось тогда, чтобы он меня поцеловал… ты понимаешь? Ведь я его не люблю, это… это так страшно унизительно! Я сразу ушла с танцев, сказала, что плохо себя чувствую… Мне было так стыдно — казалось, что мои мысли видны всем. Потом это не повторялось, я уже как-то сумела… ну, перебороть это, что ли. Но все равно — это было. Почему именно со мной? Люся, неужели у меня такая испорченная натура? Или что? Ведь с тобой никогда не было такого, ведь никогда?

Людмила долго молчала, обдумывая ответ.

— Знаешь, — сказала она наконец, — я думаю, что тебе этого совершенно не нужно пугаться… тут, по-моему, дело вовсе не в испорченности натуры, а в чем-то другом. Ведь ты же сразу это заметила, верно? И это тебя испугало. А если бы у тебя была испорченная натура, то ты отнеслась бы к этому иначе… Я так думаю.

— Ну хорошо, а книги? Когда уехал Дядясаша — Виген тоже вместе с ним уехал, — то я сняла комнатку у двух таких старушек. У них было много книг, целый шкаф. Больше стихи, старые, еще дореволюционные — ну, перед самой революцией. Я много их читала. Ты вот скажи, Люся, ты можешь управлять своими мыслями? Или своим… ну, воображением, что ли? Понимаешь, там были такие стихи… не то что неприличные, а просто — какие-то соблазнительные. Я потом не могла спать. Ну что это такое, Люся? Почему я такая развратница, ну скажи?

— Глупости! — оборвала ее Людмила. — А читать всякую гадость тебе не нужно было, это ясно. Погоди, теперь ты у меня ни одной книжки не прочтешь без моего ведома.

— Хорошо, Люсенька, я тебе даю честное слово…

— И все у тебя из головы выветрится сразу, не беспокойся. Ты никакая не развратница, а просто глупая, вот что…

— Ты думаешь? — с надеждой спросила Таня.

— Конечно!

Таня подперла кулачком щеку, печально глядя на Людмилу, которая с задумчивым видом рассматривала свои коричневые пальцы. Мороженое таяло в вазочках, превращаясь в бело-розовую жидкость.

— Орехи уже ничего? — грустно спросила Таня.

— Ничего, уже можно есть… немного еще терпкие.

— Сейчас придем к тебе — я полезу. Я за все лето не влезла ни на одно дерево, правда. А лето уже прошло… Слушай, Люся, а как же мы теперь будем заниматься — тоже шесть дней в неделю? И выходной по воскресеньям? Страшно неудобно как-то…

— Почему неудобно?

— Ну, раньше выходные дни были известны заранее — шестого, двенадцатого, восемнадцатого, а теперь заглядывай каждый раз в календарь. И потом, заниматься лишний день!

— Ах ты лентяйка. Ты и в десятом классе собираешься бездельничать?

— Какое уж теперь безделье, с семидневной неделей… — Таня вздохнула. — Да, а лето уже кончилось. Люся, я просто не могу представить себе, что через четыре дня я его увижу…

— Слушай, Татьяна. Ты хорошо проанализировала свое чувство? Мы ведь договорились, что за лето ты это сделаешь.

— Ничего я не проанализировала… И ничего не хочу анализировать! Я просто хочу видеть его и быть с ним… если бы только я знала, что и он…

Таня не договорила и низко опустила голову, пряча лицо.

— Я тебя очень прошу, — встревоженно сказала Людмила. — Нечего демонстрировать свои переживания перед всеми…

— А я их вовсе не демонстрирую, — обиженно отозвалась Таня, по-детски — кулачком — утирая слезы. — У меня просто уже рефлекс, как у павловской собаки… плакать, когда подумаешь о Сереже. Никаких анализов я не делала, я только знаю, что сейчас я люблю его еще больше, чем тогда…

— Хорошо, идем. Об этом можно поговорить дома.

Они вышли из кафе, перешли на теневую сторону улицы. В своих белых сандалетках на полувысоком каблучке Таня была теперь заметно выше подруги. Людмила уже раза два заметила взгляды, которыми прохожие окидывали высокую загорелую девушку с короткой прической цвета начищенной красной меди.

— Танюша, — сказала она, — тебе не кажется, что у тебя платье переужено?

Таня посмотрела на нее рассеянно:

— Что? А, платье… да, оно немного неудобное, мне трудно было войти в вагон по ступенькам. Не знаю, она сказала, что так носят. Я попрошу Сарру Иосифовну немножко расширить юбку… Ты знаешь, о чем я сейчас думала, Люся?

— Нет, не знаю.

— Я сейчас смотрю на эту улицу, и она какая-то совсем не такая, как была раньше. Или я не такая, не знаю. У меня впечатление, что все сейчас меняется, что нет ничего-ничего определенного… У тебя нет такого чувства?

— Не знаю, Танюша… пожалуй, нет.

— А у меня есть. Понимаешь — всё… как будто все чего-то ждут. Я заметила еще в Сочи… так, из всяких разговоров. Как будто что-то должно случиться… А может быть, это просто потому, что я сама жду? Ты понимаешь, Люся, это как если бы ты шла до сих пор по ровной улице… по такой знакомой, где ты знаешь каждую витрину, каждый дом… а теперь у тебя впереди перекресток — и ты совершенно не знаешь, что за ним будет, куда ты повернешь, что окажется на твоем новом пути… это какое-то очень странное чувство, правда.

— Ну… — Людмила пожала плечами. — Всегда, каждый день случается что-то новое…

— Да нет же, я говорю совсем про другое! Что-то совершенно новое, понимаешь? Такое, чего до сих пор не было…

— Это у тебя предчувствие, — улыбнулась Людмила.

— Да, но чего?

— Может быть, любви?

Таня посмотрела на нее очень серьезно и опять поправила волосы своим новым жестом.

— Не знаю, Люся… может быть. Но это не только у меня. Я говорю про то, что сейчас чувствуется в воздухе. Дядясаша встретил там одного своего старого друга — летчика, он получил какой-то испанский орден за Барселону… Мы часто бывали вместе. Один раз он что-то сказал насчет будущего отпуска, а Дядясаша так задумался и говорит: «Да, что еще с нами будет к тому времени…» Ты понимаешь, меня это прямо поразило — значит, он чувствует то же самое!

— Почему же, так вообще часто говорят. Человека приглашают в гости, а он отвечает — спасибо, приду, если буду жив.

— Нет, Люся! Дядясаша сказал это совсем по-другому. В общем, я не знаю… это очень трудно передать. Как будто все меняется и должно измениться еще больше, как будто мы все подходим к незнакомому перекрестку…

10

Сергей притворил за собой калитку и огляделся. Усадьба Глушко имела теперь совсем обжитой вид: высаженная вдоль ограды сирень принялась и окрепла, а последнее Володькино изобретение — легкий навес из жердей, прикрывающий всю площадку перед домом, — уже густо затянулось повителью, в тени которой было приятно посидеть в такую жару.

— Володька! — крикнул Сергей, не видя вокруг признаков жизни.

На крыльцо, щурясь от солнца, вышла Лена Глушко, босиком и в выцветшем сарафанчике.

— Здравствуйте, — сказала она по-взрослому. — Вы к Володьке? Он сейчас вернется, пошел к соседям за укропом. Заходите!

В комнате с прикрытыми ставнями было прохладно, приятно пахло недавно вымытыми полами. Сергей бросил кепку на подоконник, с удовольствием сел, вытянул ноги.

— Ты что же это, Елена, — сказал он. — Старшего брата гонять за укропом не годится, сама бы сбегала.

— А он сам вызвался, — ответила Лена и нерешительно замолчала. — Сказать вам одну вещь? Только по секрету, и Володьке не говорите, что я вам сказала!

— Ну, валяй.

— Он влюбился, — таинственно понижая голос, сказала Лена с заблестевшими от любопытства глазами. — Там есть одна девочка, куда он пошел за укропом, и он в нее влюблен — так я думаю…

— Одна девочка? — рассеянно переспросил Сергей.

— Ну да, то есть она уже совсем взрослая, она перешла в девятый… и она в него тоже, в Володьку.

— Что ж, правильно делает, — одобрительно кивнул Сергей, думая о своем.

— Только вы ему не скажете, ладно?

— Не скажу, не бойся…

— Ленка-a! Получай свой укроп! — послышался со двора Володькин вопль.

Лена выскочила из комнаты, на прощанье еще раз знаком напомнив Сергею о молчании.

— Раньше не мог вернуться? — закричала она за дверьми. — Там тебя Сережа уже целый час ждет!

— Здорово, Сергей! — виноватым голосом воскликнул Володя, входя в комнату. — Давно ждешь, да? А я, понимаешь, задержался там с проклятым укропом — пока нарвали…

— Да нет, это тебя сестренка подначивает, я только пришел. Пяти минут нет. Как живешь-то?

— Да ничего, вот через два дня начинаем трудиться. Десятый класс! Ты как, рассчитался уже на своей стройке?

— Уже всё. Я до двадцать пятого поработал и взял расчет… Хотел дотянуть до конца месяца — до тридцать первого, как раз суббота, — да мамаша шуметь начала. Как это, говорит, прямо не отдохнувши — и в школу. Ну ладно, я спорить не стал…

— Черт, завидую я тебе, — сказал Володя, присаживаясь к столу и вынув из кармана пачку «Красной звезды». — Все-таки проработать все лето на монтаже…

— Кто же тебе самому мешал, чудак, — усмехнулся Сергей. — А ты уже, я вижу, и дым пускать научился?

Володя небрежно пожал плечами, скрывая смущение.

— Кто мешал… Никто не мешал, конечно, просто как-то не собрался… Ну как — ничего уже? — спросил он, кивнув на Сергееву руку, наискось перехваченную широким розовым шрамом. — Ты тогда так и не рассказал, как это тебя угораздило?

Сергей нахмурился:

— Чего рассказывать… ну, обварился массой, я ж тебе говорил.

— Какой массой?

— Смола такая — битумный компаунд для заливки кабельных муфт. У нее температура зверская. Плеснуло на руку, так лоскут кожи и слез…

— Черт, для меня все это как китайская азбука, — вздохнул Володя. — Кабельные муфты, компаунд… черт его знает, как нас учат, — физику проходим, а потом пробку заменить не умеем. Ну ничего, один год остался. А здорово, Сергей, а? Представляешь — летом сорок первого мы уже свободный народ! Аттестат в зубы и хвост трубой. Здорово? Обидно только, что в вуз сразу нельзя. Ну ничего, что ж делать. В армии, если в технические войска попасть, тоже кое-чему можно научиться. Тебя-то по семейной льготе теперь не возьмут…

— Меня не возьмут, — задумчиво подтвердил Сергей, глядя в окно. — Но в вуз я все равно раньше вас вряд ли попаду… жить-то надо, Володька, зарабатывать надо, вот какое дело. Я вот только не знаю, что лучше… или вообще отложить все это на какой-то срок, или сразу поступать на заочное, без отрыва… Так вроде скорее, а что-то не хочется… все думается, что заочное — это что-то ненастоящее.

— Ерунда, по-моему, — сказал Володя. — Почему это ненастоящее? Наоборот, это, может, даже удобнее — поступишь куда-нибудь на монтаж, вот тебе и получится одновременно теория и практика…

— Так-то это так, — вздохнул Сергей. — Ну что, смотаемся в школу, посмотрим списки? Говорят, уже вывесили.

— Идем. Я только матери скажу, что уходим.

Сергей вышел на крыльцо, нахлобучил кепку. Эх, жарит-то как! На Архиерейские бы пруды сейчас… Так за все лето и не собрался. Пролетели каникулы — и оглянуться не успел. Через два дня…

Ольга Ивановна Глушко — полная моложавая блондинка с раскрасневшимся от жары миловидным лицом — вышла из-под навеса летней кухоньки, вытирая руки передником.

— День добрый, Сережа, — приветливо сказала она, произнося слова с сильным украинским акцентом. — Извините, не вышла к вам — завозилась тут с обедом. Как дома у вас — здоровы?

— Здоровы, Ольга Ивановна, спасибо…

— Маме привет от меня не забудьте. Вы куда это с Володей собрались? И не выдумывайте, Сережа, мы обедать сейчас будем…

— Спасибо, Ольга Ивановна, я, пожалуй, не буду, очень уж жарко.

— А у меня сегодня окрошечка — холодная, с погреба. Оставайтесь, все равно я вас не пущу, и не думайте. Ленусь, накрывай-ка на стол, живенько!

— Придется остаться, — сказал Володя, — приказ есть приказ. Пошли, я тебе на руки полью…


В просторном вестибюле 46-й школы было жарко от бьющего в окна послеобеденного солнца и пахло свежей олифой, побелкой и мастикой для натирания полов. Ребята толпились перед доской объявлений, бродили по заду, переходя от одной группы к другой, шумно приветствуя приятелей, обмениваясь новостями и летними впечатлениями.

Протиснувшись к доске вместе с Володей, Сергей затаил дыхание, обегая глазами длинные отпечатанные на машинке листы списков. Восьмые, девятые… десятый «А»… а, вот оно, десятый «Б»: Абрамович, Андрющенко, Арутюнова… и Бердников Володька тоже здесь — переполз-таки, прямо не верится.

— Значит, мы теперь в «Б», — разочарованно заметил рядом Володя. — Плохо наше дело. Во второй смене заниматься, весь день пропадает…

— Какая разница, — отозвался Сергей, — зато утро свободно…

Он все еще перечитывал первый десяток фамилий, не решаясь опуститься ниже. Глушко, Дежнев. Это все правильно. А вдруг она теперь в параллельном? Скажем, не хочет заниматься во второй смене… взяла и перевелась, — простое дело… Нет, Земцева здесь — тогда все в порядке! Ну конечно…

— Ты, Глухарь, ничего не понимаешь, — раздался из-за плеча ехидный голос Женьки Косыгина, — во второй заниматься — самое хорошее дело… Скажем, проводить кой-кого в темноте лучше, чем среди бела дня. А, Дежнев здесь! Здорово, ты чего ж это старых друзей не узнаешь?

— Здорово, — обернулся Сергей. — На этот счет можешь не беспокоиться, тебя за километр узнаешь. Как был трепачом, так и остался — извилин за лето, видно, не прибавилось?

— А на шиша мне извилины? Жил без них и проживу. Ну, а ты как? Как там делишки насчет… того самого которого?

— А ну, точнее, — прищурился Сергей.

— Во, ему еще растолкуй! — Косыгин заржал. — Как там твоя капитанская дочка поживает — опять под ручку ходите? Или еще не помирились?

— Слушай, ты, трепло! Если хочешь получить по морде, то скажи прямо, не стесняйся. Я тебе это дело устрою по блату, вне очереди. А трепаться довольно. Понял?

— Подумаешь, герой, — обиделся Женька, но Сергей уже отвернулся от него к доске.

Никифорова Зоя… Никодимов Степан… Николаева Татьяна! Сергей едва сдержал вздох облегчения.

— Ну, пошли! — заявил он радостно, с размаху хлопнув Володю по плечу — тот даже присел. — Какого еще рожна вынюхиваешь?

— Погоди ты, — рассеянно отмахнулся тот, — я новеньких ищу… Вот, интересно, кто такая Вернадская Инна? Может быть, родственница?

— Еще чего! — решительно возразил Сергей, Его возмутила мысль, что в классе, кроме Тани, может появиться родственница еще какой-нибудь знаменитости.

— А что, может быть… фамилия довольно редкая…

— Ладно тебе… редкая фамилия! Небось уж примериваешься, как бы это влюбиться. Смотри, Володька, станешь как Сашка Лихтенфельд…

Они вышли на крыльцо. В саду Володя задержался возле группы одноклассников. Сергей, кивнув в ответ на их приветствия, отошел к калитке и стал закуривать, присев на низкий цоколь ограды.

Трудно было привыкнуть к мысли, что еще два дня — и он увидит ее наяву. После семидесяти пяти дней разлуки. Шутка сказать — семьдесят пять дней… и столько же ночей, с такими снами, что наутро не знаешь — то ли смеяться от радости, что можно пережить это хотя бы во сне, то ли плакать от того, что этого нет на самом деле…

Таня, Танюша… нелепая долговязая девчонка, давним весенним вечером шумно вломившаяся в его жизнь и перевернувшая все вверх дном. Как странно это получается… Его самого сделала за год другим человеком, а сама превратилась в… трудно даже определить, во что именно. Во что-то такое, что даже не посмеешь поцеловать, а просто хочется взять на руки, укрыть собою от ветра и непогоды и нести далеко-далеко — через горе, через трудности, через годы, через всю жизнь…

С озабоченным видом подошел Володя.

— Понимаешь, — сказал он, — потрясающая новость… У одного Витькиного друга батька в облоно служит, так он говорил, что на днях будет опубликован новый указ о введении платы за обучение, начиная с восьмого… Но это ерунда, там этой платы всего рублей сто в год, что ли, а вот хуже то, что стипендии в вузах, кажется, накроются…

— Иди ты, — сказал Сергей, вставая на ноги. — Ты что, серьезно?

— Ну не знаю, Витька говорит — точно. Вроде какие-то будут персональные — только для отличников, что ли…

Сергей долго молчал.

— Да… ну ладно, идем, Володька. Поживем — увидим…

— Конечно, может, еще и трепня все это, — поспешно согласился Володя, увидев, как огорчила приятеля эта новость. — Я лично думаю, что это трепня. Слушай, не махнуть ли нам с тобой на выставку моделизма, а? Послезавтра она закрывается, а там, говорят, есть интересные вещи. Ты же вроде увлекался раньше, даже сам участвовал…

— Пойдем, что ж, — хмуро сказал Сергей.


После выставки Володя предложил ехать к нему — играть в шахматы. На трамвайной остановке приятели обсуждали достоинства заинтересовавшей их модели реактивного глиссера, потом заспорили о будущем ракетного двигателя вообще. Глушко оказался большим энтузиастом и знатоком этого дела: заваливая Сергея цифрами, фактами и именами — Циолковский, Оберт, Годдард, — он стал доказывать, что еще в наше время ракетный двигатель проявит себя самым потрясающим образом. Сергей только посмеивался — что взять с романтика…

— Смотри, на Луну не улети, — подмигнул он приятелю. — Буза все это, Володька. Будущее техники — в электричестве. Автоматика, телемеханика — это да. А твои ракеты… пока это игрушки. Может, через сто лет что и будет, не знаю.

— Через сто лет?! — завопил Володя. — Да ты после этого темная личность, реакционер ты, вот кто ты такой! Через пятьдесят — да что через пятьдесят, через двадцать пять лет! — в авиации вообще не будет другого двигателя!..

Они так увлеклись спором, что не заметили, как из подошедшего трамвая выскочила Людмила Земцева и остановилась в двух шагах от приятелей, выжидая, пока те отвлекутся от своей высокой темы. Так и не дождавшись, Людмила засмеялась и окликнула их сама.

— А-а, Земцева… — растерялся Сергей. — Ну, здорово… Когда приехала?

— О, я уже давно, восемнадцатого. А Таня — позавчера, — добавила она не без лукавства, успев перехватить настороженный взгляд, которым Сергей окинул толпу. Очевидно, он подумал, что Таня, как всегда, должна находиться рядом с подругой. — Я сейчас еду к ней — мы договорились идти сегодня в кино, на «Большой вальс». Хотите вместе? Пойдемте, правда — вчетвером веселее!

Сергей окончательно пришел в смятение. Увидеть ее сейчас, через десять минут! Но нет — что за удовольствие встретиться в компании, когда и поговорить-то нельзя…

— Нет, Земцева, я не пойду… Неудобно как-то в таком виде. — Он указал на свои старые, вытянутые на коленях брюки и одетые на босу ногу тапочки.

— Господи, какой ты чудак! Ведь лето же, да и потом…

— Нет, нет, Людмила, мы не пойдем, — тоном арбитра заявил Володя. — В конце концов, у нас есть дела поважнее, чем таскаться по кино. И потом, «Большой вальс» я уже видел два раза.

— Мужская логика! — засмеялась Людмила. — Ну, как хотите. А хороший фильм?

— Ничего, смотреть можно. Там поет эта Милица Корьюс — эффектная особа, ничего не скажешь. А в общем рассчитано на уровень женского ума.

— Спасибо, ты очень любезен. А о чем это вы тут так спорили? Я стояла около вас целые две минуты. Какие-нибудь мировые вопросы, Дежнев?

— Да нет… Володька тут разные фантазии разводил, насчет ракет и межпланетных полетов.

Людмила снова засмеялась:

— Опять? Ой, Володенька, а ты помнишь, как обещал прокатить меня на Марс?

— А, да что там с вами говорить, — пренебрежительно бросил Володя. — Прав был Ницше: женщина — это игрушка мужчины, и ничего больше. Сергей, наш трамвай! Пока, Людмила, увидимся в классе. Пошли, Сергей…

Работая локтями, он стал проталкиваться поближе к рельсам. Людмила сразу стала серьезной.

— Погоди, Дежнев! — Она поймала Сергея за рукав и понизила голос: — Останься на пять минут — нужно поговорить… очень серьезно…

Сергей побагровел:

— Может, после…

— Господи, я тебе говорю, это важно!

— Ну, ладно… Володька! — крикнул он приятелю, уже взобравшемуся на площадку. — Езжай сам, жди меня дома — я подъеду следующим!

— Да какого дьявола!.. — заорал тот, но трамвай уже тронулся, увозя возмущенного романтика.

— Хорошо, — улыбнулась Людмила, посмотрев на часики, — у меня есть ровно пятнадцать минут. Давай сядем там на скамейке…

— Да ну, чего на скамейке, — буркнул Сергей. Только и не хватало — сидеть с девушкой на глазах у всех! — Пошли лучше выпьем чего-нибудь, вон напротив…

Людмила согласилась. Они зашли в магазинчик «Соки — воды».

— Тебе чего заказать? — хмуро спросил Сергей.

— Давай выпьем помидорного соку, я к нему так привыкла в Ленинграде, теперь всех агитирую. Холодный, с солью, очень вкусно. Ты не пробовал?

Сергей взял два сока. Они сели в углу, за маленьким круглым столиком.

— Верно, приятная штука, — сказал он, отпив из стакана. — И придумают же…

— Ну, хорошо, — решительно прервала его Людмила. — Ты догадываешься, о чем я хочу с тобой говорить?

Сергей опять мучительно покраснел.

— Да собственно… — пробормотал он.

— Догадываешься, — кивнула Людмила. — Так вот, Дежнев. Ты, конечно, извини, что я вмешиваюсь в твои дела, но… это дело также и Танино, понимаешь? А Таня для меня не просто подруга, она мне больше чем сестра. И я не могу больше видеть, как она страдает. Послушай, неужели ты до сих пор не понял, что она тебя любит?

Щеки Сергея, за секунду до этого почти не отличавшиеся цветом от стоящего перед ним стакана, вдруг побелели.

— Ты брось, Земцева, — сказал он глухо, — такими вещами не шутят…

— Господи, — вздохнула Людмила, — ну что это за человек! Слушай, Сергей, я тебе даю честное слово — понимаешь? — честное слово, что она тебя любит. Клянусь моим комсомольским билетом. Неужели ты считаешь меня способной сказать такую вещь, не имея на это оснований? Я повторяю: Таня тебя любит, и она до сих пор не понимает, за что ты мог тогда на нее обидеться, и ей это очень больно. Она хочет с тобой помириться. Не думай только, что я говорю это по ее поручению, у нее хватит смелости объясниться самой, не думай! Но, конечно, если ты опять встретишь ее ежом, то из вашего примирения ничего не получится. И уже окончательно. У всякой девушки есть свое самолюбие, верно? И вообще, гораздо приличнее именно тебе, а не ей, сделать первый шаг. Тем более что ты ее оскорбил незаслуженно. Ты ведь начал ссору? Так вот, я тебе советую — пойди к ней домой, завтра или послезавтра. Понимаешь? Поговори попросту, объясни, за что именно ты на нее обиделся. Ведь даже если она и в самом деле чем-то провинилась, то нужно ей об этом сказать! Я тебе даю слово, что она даже не догадывается, за что ты мог на нее обидеться… А дуться молча — это уж совсем глупо и не по-мужски. Как Танюша может понять свою ошибку, если она даже не знает, в чем дело? Подумай сам! Приди к ней — можешь даже придумать какой-нибудь предлог, хотя это и не нужно, — и я уверена, что вся эта ваша ссора окажется недоразумением…

Сергей кашлянул, все еще избегая смотреть на Людмилу.

— Так ведь все равно, — начал он нерешительно, — мы через два дня увидимся в школе…

— Я тебе говорю, — настойчиво повторила та, — иди к ней завтра или послезавтра! В школе мы все увидимся, а если ты придешь сам, раньше, то это будет выглядеть совершенно иначе. Пойдешь завтра?

— Лучше уж послезавтра… А она будет дома — скажем, вечером?

— Вечером? Хорошо, будет — я это устрою. Значит, послезавтра вечером?

— Да, но только… ты ей лучше не говори про этот наш разговор, знаешь…

— Разумеется, не скажу! Кстати, как тебе не стыдно, неужели ты ни разу не мог ей написать за все лето? Она, бедная, каждый день бегала на почту…

— Да ты сдурела! — Сергей изумленно вытаращил глаза. — Куда бы я ей стал писать, если ты мне даже адреса не сказала? Ты же помнишь, мы с тобой тогда виделись возле «Динамо», — ты только и сказала, что она уехала…

— Знаю! Адрес я перед своим отъездом оставила Володе, чтобы он передал тебе. В тот день я и сама еще его не знала — Таня прислала позже…

— Вон оно что-о-о… — ошеломленно протянул Сергей. — Так это значит он, псиша лохматая… Ты и в самом деле оставила ему адрес?!

— Он что, ничего тебе не говорил? — Людмила пожала плечами. — Ну, знаешь, действительно… А я еще на него понадеялась!

— Так разве ж на такого можно! — с отчаяньем сказал Сергей. — Это же неимоверный лопух… Ну что мне теперь с ним сделать, ну скажи? Навешать ему по шее? Так он же и драться по-человечески не умеет, чертов романтик! Тоже мне звездоплаватель, о ракетных двигателях толкует…

— Ну ничего, — засмеялась Людмила, — ты только не вздумай и в самом деле с ним подраться, с тебя станет. Ничего, я Тане объясню, как это вышло. А еще лучше — если ты сам, послезавтра. Договорились? Ну, а теперь я побежала, Танюша мне голову оторвет за опоздание…

— До свиданья. — Сергей крепко пожал Людмиле руку, она даже сморщилась. — Спасибо, Земцева…

— Тебе спасибо — за Танюшу… заранее!

Романтик явился к нему чуть ли не на рассвете и яростно забарабанил кулаком по раме окна.

— Ишак ты!! — заорал он, когда окно распахнулось, показав взъерошенную со сна голову Сергея. — Кто ж такие вещи делает: ждешь его, как дурак, шахматы расставлены, а он так и не приходит! Три часа тебя вчера ждал, спать не ложился! Потрох ты самый настоящий, в жизни тебе этого не прощу!

— Ах ты лопух, — зловеще сказал Сергей, усевшись на подоконник и свесив наружу босые ноги. — Ах ты звездоплаватель, куриная твоя голова. Это ты-то собираешься мне прощать?

— Как раз наоборот — не собираюсь!

— Так, так…

Сергей задумчиво улыбнулся, почесывая ступню о ступню.

— Послушайте, гражданин Глушко, а куда это вы задевали адресок, который два месяца назад был передан вам свидетельницей Земцевой? Не помните? Может, вам мозги прочистить?

Романтик оторопело смотрел на него снизу вверх, разинув рот. Потом вдруг сморщился и схватился за лоб растопыренной пятерней.

— Черт возьми, Сергей! — простонал он. — Я ведь и в самом деле… черт возьми!

— Да, да, ты в самом деле, так оно и есть.

— Слушай, Сергей, — убитым тоном сказал Володя. — Ты так ей ни разу и не написал?

— А куда мне было писать? На деревню дедушке?

— Сергей, ну я не знаю… ну вот что хочешь со мной теперь сделай — ну хочешь, морду набей?

— На что мне твоя морда, — вздохнул Сергей, — ты ж от этого все равно не поумнеешь…

Володя в отчаянии сел на камень под акацией, положив рядом удочки.

— Ну хочешь… хочешь, я сам к ней схожу и объясню всё, как было?

— Ну, ну, — нахмурился Сергей, — тебя только там и не хватало! Без тебя объяснят. Ты что, на рыбалку собрался?

— Ага… Может, вместе пойдем? — нерешительно предложил окончательно убитый романтик.

— Нет, я рыбалку не люблю. Плюнь, идем лучше на Архиерейские пруды раков ловить.

— Понимаешь, Сергей, я еще позавчера с ребятами договорился… Они меня там ждут, а черви все у меня. А завтра за раками не хочешь?

— Завтра?.. что ж, можно и завтра. Только чтоб к шести часам вернуться, у меня вечером дела.

— Идет. Где встретимся?

— Могу к тебе зайти, от тебя ближе. В это время, как сейчас.

— Ясно…

Володя встал и подобрал свою снасть.

— Слушай, Сергей… так ты на меня не очень в обиде?

— Ладно уж, — снисходительно сказал тот. — Что толку на тебя обижаться… Так я завтра к тебе зайду. У вас там чувала покрепче не найдется? У меня есть, только дырявый, все к чертям повылазят. Ты поищи, слышь?


Сразу после чая мать уехала к Зинке в лагерь, расположенный под городом, в Казенном лесу, — там сегодня устраивался прощальный праздник, и родители были приглашены с утра.

Оставшись дома, Сергей очень скоро пожалел, что не пошел с Володькой на рыбалку. Промаявшись до обеда, он разогрел суп, нехотя поел, вымыл посуду, сходил за водой. Вспомнив, что мать жаловалась на ходики, которые взяли вдруг привычку останавливаться ни с того ни с сего, он обрадовался — все-таки занятие!

Ходики были сняты со стены, выпотрошены, продуты, промыты бензином и смазаны костяным маслом. Теперь они снова бодро затикали, но минутная стрелка двигалась с той же проклятой неторопливостью, что и стрелка будильника. Было всего два часа. Черт, напрасно он не пошел хотя бы на рыбалку…

В который раз взявшись за чтение, Сергей бросил книгу, так и не одолев первой страницы, и, нахлобучив кепку, выскочил из квартиры.

Куда убежать от этой лихорадочной тревоги ожидания, которая с каждым часом растет в сердце, грозя разорвать грудную клетку? Как научиться ждать? Сергей долго бродил по сонным, притихшим от зноя окраинным улочкам, каждые десять минут доставая из кармана большие Колины часы. Когда впереди показался мороженщик со своим голубым фанерным возком, он обрадовался этому как большому и интересному событию.

Сняв крышку с луженого цилиндра, мороженщик почти по плечо засунул туда руку и долго орудовал ложкой, извлекая свой товар и запрессовывая его в круглую жестяную формочку. Рукав белой куртки был далеко не первой свежести, но Сергей отнесся к этому просто — рабочий человек, чего там. Наполнив формочку, рабочий человек припечатал мороженое клетчатой вафельной облаткой, выдавил и протянул Сергею.

— Ну и жарынь, — покачал он головой, смахнув мелочь в ящичек. — Давно такой не было… а все, слыхать, потому, что земля сместилась.

— Как сместилась? — не понял Сергей.

— А так вот и сместилась, — повторил мороженщик, рукавом утирая со лба пот. — По всей Европе небось днем и ночью бомбы кидают — вот она от сотрясений-то и того… сместилась, стал быть. В газете давеча было, что на полюсе и то лёду почитай что не осталось, во как.

— Невозможно это, — покачал головой Сергей.

— В наши времена, гражданин, все возможно, — зловеще возразил мороженщик. — Моррожена-а-а! — затянул он ленивым голосом, покатив дальше громыхающий по булыжникам возок.

Сергей, посмеиваясь, перешел на теневую сторону улицы. Доев мороженое, он выбросил облатки и, сполоснув пальцы у водоразборной колонки на углу, снова достал часы.

Что за черт — всего пятнадцать минут?.. Ему казалось, что прошел уже целый час. Горячий ветер гнал по мостовой пыль и сухие листья, закручивая свою добычу в тощие смерчи. Сергей смотрел на них, вертя в пальцах истертый часовой ремешок, и думал о том, что непременно нужно его сменить, этот ремешок, иначе потеряются Колины часы. Вдруг он сообразил, что нечего и думать — прождать так до завтрашнего вечера. Еще целые сутки? Да он просто сойдет с ума! Еще раз взглянув на часы, Сергей спрятал их в карман и почти бегом направился к дому.

Надев чистую рубаху и заботливо разутюженные матерью брюки, Сергей долго наводил глянец на ботинки, поплевывая на щетку. Его охватило вдруг буйное веселье. «Эх, хорошо в стране советской жить! Эх, хорошо свою страну любить!» — запел он во весь голос, размахивая щеткой. Правильно, брат, не откладывай на завтра того, что можно сделать сегодня!

По пути он избегал думать о предстоящей встрече. Как войдет, что будет говорить… все эти предварительные размышления ни к чему не приводят, он это уже знал по опыту. Когда нужно, слова сами приходят в голову — как раз те, что нужно…

Защитного цвета «эмка» стояла перед знакомым подъездом. Сергей озабоченно поглядел на ничего не говорящие цифры, белой краской отпечатанные на дверце машины. Военная, это видно. Но чья? Ему вспомнилось: Таня рассказывала, что дядька любит ездить без шофера. Неужели это его машина?

Возможность застать дома самого Николаева до сих пор как-то не приходила ему в голову. «Как же быть?» — подумал он, охваченный внезапным смятением. Не объясняться же при дядьке… А зайти и, в случае чего, отделаться выдуманным предлогом — слишком уж глупо. Вот черт, как неудачно… Впрочем, может быть, он скоро уедет — иначе не оставил бы машину перед подъездом.

Решив немного выждать и заодно обдумать, как поступить в том или ином случае, Сергей перешел на бульвар и сел на скамейку — так, чтобы видеть машину и подъезд в просвете между деревьями.

Им опять овладела мучительная нерешительность. Как все-таки войти, как заговорить? Он слишком долго и слишком жадно ждал этой минуты, чтобы теперь, когда она наступила, сохранить ясность мыслей. Сердце его колотилось неистово, так оно никогда еще не билось. Чтобы немного успокоиться, он закурил и несколько раз подряд глубоко затянулся, в этот момент из подъезда послышался так хорошо знакомый ему смех.

Таня, вся в белом, вышла из дому в сопровождении двух военных. Того, кто шел справа, Сергей сразу узнал по фотографиям. Кроме того, он видел полковника два года назад на школьном вечере — память на лица у него была хорошая. Другой Танин спутник, шедший слева на полшага за ее плечом, — высокий молодой человек в такой же серой форме танкиста, затянутый широким блестящим поясом, — был Сергею незнаком. Всмотревшись в его смуглое лицо с резкими кавказскими чертами, он подумал, что это, наверное, и есть тот самый «Дядисашин лейтенант», что приезжал к ней в лагерь в прошлом году.

Полковник негромко что-то говорил, удивленно пожимая плечами, лейтенант сдержанно улыбался. Таня смеялась, закидывая голову. Потом все трое остановились, и теперь говорила Таня, давясь смехом и оживленно жестикулируя. До Сергея долетели ее слова, торопливый картавый говорок: «…ты меня неправильно понял, правда, я вовсе не про это…» Полковник, добродушно рассмеявшись, махнул рукой в пошел к машине. Лейтенант опередил Таню и распахнул перед ней заднюю дверцу. «А он сам куда?» — с ревнивым уколом в сердце подумал Сергей, но лейтенант устроился на переднем сиденье, рядом с севшим за руль полковником.

Сергей слышал, как заскрежетал стартер, потом мягко взвыл мотор, и машина, присев на задние колеса, рванула с места, словно выброшенная из катапульта, тускло блеснув защитной окраской. Перед подъездом осталось тающее облачко голубого дыма.

Ну, вот и все. Собственно говоря, теперь можно было попросту встать и уйти, но Сергей не трогался с места, испытывая почти блаженное состояние покоя, которым сменилось вдруг лихорадочное напряжение последних часов. Покой и огромную усталость.

Он откинулся на спинку скамьи и закрыл глаза, просидев так довольно долго. Что ж, в общем, ничего не случилось, — не удалось поговорить, но это еще впереди, зато он видел ее, слышал ее смех и голос…

Конечно, она не виновата, что он сидел в этот момент здесь за деревьями. Откуда ей было знать, что он надумает прийти именно сегодня… Земцева ведь должна была задержать ее дома завтра вечером — не сегодня. Но завтра он уже не пойдет. Нет, конечно. Потому что от такой встречи тоже ничего не выйдет — придешь, а тут дядька или этот лейтенант.

Нет уж, проще подождать еще один день…

Черт возьми, сегодня ведь уже тридцать первое. Проклятый календарь виноват в том, что они не увидятся завтра, — в этом году первое сентября падает на воскресенье. Если бы не это, то уже завтра…

Да, завтра начинается сентябрь. А потом начнут желтеть и осыпаться каштаны, воздух по утрам станет холодным и тонким, будто разреженным, и в парке установится хмельной аромат прелых листьев и тумана, смешанного с горьковатым осенним дымком дворничьих костров. «Когда будет туман, нарочно пойдем с тобой в парк, понюхаем… на тот год, правда? Только ты мне напомни, если я забуду…» Сергей крепко зажмурился и стиснул зубы, весь вздрогнув от рванувшейся в груди спазмы.

11

Кончив одеваться, Таня осмотрела себя в зеркале и осталась довольна, но потом вспомнила вдруг Сережины слова, сказанные однажды про какую-то девушку во всем белом: «Вот не люблю такое, ходит как докторша в халате…»

Она торопливо стащила с себя жакетик, сняла белую блузку и достала из шифоньера другую, бледно-зеленую. Может быть, так будет лучше — белое с зеленым, не так однообразно… А вдруг ему не нравится зеленый цвет? Но что же делать, ей так идет…

Господи, просто не верится, что это уже сегодня, что перечеркнута последняя клеточка в ее секретном календаре… что через какой-нибудь час произойдет то самое, о чем она каждую ночь мечтала в Сочи, лежа без сна в своей наполненной шумом прибоя комнатке.

— Татьяна, мы опаздываем, — позвал из соседней комнаты Дядясаша. — Поторопись, если ты хочешь ехать со мной.

— Я сейчас…

Расстегнув верхнюю кнопку, Таня расправила воротничок блузки, отложив его поверх жакета, потом подошла к столу, выбрала в букете маленькую полураспустившуюся белую розу и срезала ее вместе с верхней парой листочков. Да, так хорошо — тоже белое и зеленое… пожалуй, вот так, чуть наискось… Приколов розу к петлице, она сунула в карман вечное перо и вышла из комнаты, мимоходом еще раз оглядев себя в зеркале.

— Ничего так, Дядясаша? — спросила она жалобным голосом.

Полковник пожал плечами:

— По-моему, ничего. Я в таких делах не знаток. Садись за стол, иначе опоздаешь, да и я не могу тебя ждать.

Таня присела на стул и с отвращением посмотрела в тарелку:

— Дядясаша, я ничего не хочу…

— Позволь, Татьяна, — полковник возмущенно положил вилку. — Что это, в конце-то концов, за безобразие? Ты утром завтракала?

— Нет, Дядясаша…

— Отлично! Сейчас ты тоже отказываешься. Вокруг глаз у тебя уже синие круги. Я хочу знать — до каких пор будет продолжаться эта история?

— Откуда я знаю, до каких пор она будет продолжаться. — У Тани задрожали губы. — Ты думаешь, мне самой…

В комнату вошла домработница — новая, взятая на место дракона.

— Опять не кушаете? — укоризненно обратилась она к Тане.

— Нет, Анна Прокофьевна… пожалуйста, налейте мне чаю, только очень крепкого…

Полковник, хмурясь, покосился на племянницу и свирепо крякнул.

— Не знаю, как нужно было тебя воспитывать, — сказал он, когда домработница вышла, — но, очевидно, не так, как это делалось до сих пор. Ты потеряла всякое представление о том, что прилично и что неприлично для девушки… в твоем возрасте. Так вести себя из-за какой-то ссоры, из-за глупого школьного романа…

— Для меня это не «глупый школьный роман»! — воскликнула Таня уже почти со слезами. — Почему никто не хочет это понять!

— Ну хорошо, хорошо, — забормотал полковник, — я не хотел сказать ничего такого… э-э-э… обидного для тебя и для твоих чувств… Но ты слишком рано даешь им волю, этим своим переживаниям! — снова вспылил он и встал из-за стола, резко отодвинув стул. — Вчера мне попались твои прошлогодние черновики по тригонометрии — просто позор! Вот чем нужно заниматься, а не… всякими глупостями…

Таня низко опустила голову, часто моргая. Полковник покосился на нее и зашагал по комнате, сцепив за спиной пальцы.

— Ну ладно, ладно, — сказал он примирительно. — Успокойся, Татьяна. Допивай свой чай, и едем. Или ты и в первый день собираешься опоздать?


За квартал до школы полковник протянул руку и молча тронул шофера за плечо — машина замерла как вкопанная, резко клюнув радиатором. Перегнувшись через Танины колени, он сильным толчком распахнул дверцу:

— Прошу… Подождите здесь, Лядов.

— Слушаю, товарищ полковник.

Выйдя из машины, полковник молча прошел несколько шагов и взял Таню под руку.

— Ты на меня сердишься, Дядясаша? — робко спросила она, подняв к нему ресницы.

— За то, что ты объявила голодовку, — ответил он деланно шутливым тоном.

— Нет, правда… Я ведь чувствую…

— Ничего, ничего. — Он успокаивающе похлопал ее по запястью. — Ты сама должна понимать, что меня тревожит вся эта история.

Возле угла школьной ограды они остановились.

— Ну вот. Надеюсь, ты обдумала… э-э-э… линию своего поведения?

Таня, вдруг побледнев, жалко улыбнулась:

— Я столько об этом думала, что сейчас уже ничего не соображаю…

Полковник помолчал, потом сказал решительно:

— Ну, катай. Сегодня я вернусь поздно.

Таня привстала на цыпочки и поцеловала его в щеку.

— Я, может быть, тоже, Дядясаша… так что ты не беспокойся…

— Ну-ну.

Поглядев вслед племяннице, полковник опустил голову и пошел к машине несвойственной ему усталой походкой. Да, трудно все это… как там сказано: «Что за комиссия, создатель…»


В калитке она остановилась и, справившись с мимолетным приступом головокружения, посмотрела на часики. До звонка оставалось пятнадцать минут. Шум голосов доходил до нее как-то странно — волнами, то оглушая, то становясь едва различимым, словно ей на голову опускали звуконепроницаемый шлем. Нет, Дядясаша прав, нужно было есть вовремя. Превозмогая неприятную слабость в коленях, Таня медленно шла по выложенной бетонными шестиугольниками дорожке, не поднимая глаз.

…Эти плитки ей определенно что-то напоминают. Нет, не соты. Что-то именно такое — серое, из бетона… ах да, конечно — взлетная дорожка Тушинского аэродрома. Или Внуковского? Только там они больше. Намного больше — раз в десять или в сто. А как вычисляется площадь многоугольника, она не помнит. Дядясаша сказал бы: просто позор, Татьяна. Конечно… именно позор… зато она помнит греческие названия многоугольников. Тригон — отсюда тригонометрия, — потом тетрагон, Пентагон, гексагон… значит, это вот гексагоны. И потом еще есть какой-то гексоген… интересно, что значит это слово. Про это говорил что-то тот артиллерист в Сочи. Как давно это было, сто лет назад…

— На горизонте Танечка Николаева! Музыка, туш!! — неистово завопил кто-то совсем рядом.

Таня вздрогнула и оглянулась: в нескольких шагах от нее стоял Сергей вместе с Глушко, Анатолием Гнатюком и Сашкой Лихтенфельдом. Тоже, по-видимому, испуганный неожиданным Сашкиным выкриком, Сергей рывком повернул голову и, встретившись с нею глазами, стиснул зубы так, что на скулах у него проступили сквозь загар красные пятна. Секунду или две они молча смотрели друг на друга — внешнего мира для них не было.

— Здорово, Николаева! — удивленно сказал Гнатюк, — Чего это ты — не хочешь здороваться, что ли?

— Да, конечно, — опомнилась наконец Таня. — Я очень рада вас видеть, правда…

Она подошла к группе и обменялась рукопожатиями с Володей, Анатолием и Сашкой. Последний, пожав ей руку, дурашливо поклонился в пояс, приложив ладони к груди:

— Салям, о прекраснейшая из учениц средней школы, выражаясь языком великого ибн Хоттаба… Нет, вы только посмотрите на нее! Модная прическа, костюмчик по последнему крику, каблучки — прямо звезда экрана! На мой взгляд, куда лучше Зои Федоровой!

— Да, конечно… — опять подтвердила Таня полуобморочным голосом. — Ты что-то сказал, Лихтенфельд?

— Ладно, хлопцы, — решительно сказал Глушко, — чего тут торчать на солнце. Пошли, надо хоть глянуть, что там у нас теперь за класс…

Гнатюк и Лихтенфельд ушли вместе с ним. Теперь они были, наконец, вдвоем.

— Ну, мы с тобой даже поздороваться забыли, — криво улыбнулся Сергей. — Как дела-то?

— Сережа…

Таня мучительно старалась теперь припомнить то главное, что нужно было сказать в самом начале, самое важное из всех тех воображаемых разговоров, которые она вела с ним на протяжении всего этого последнего месяца. Может быть, именно потому, что их было так много, ни одно из самых важных слов не приходило сейчас на ум.

— Сережа… я хотела сказать… ты не знаешь, что такое гексоген?

Сергей удивленно поднял брови:

— Гексоген? Ну, это такая взрывчатка, вроде гремучей ртути… для детонаторов. А что?

— Нет, я просто… Сережа…

Одна из одноклассниц, проходя мимо, поздоровалась с Таней и спросила что-то насчет Люси. Таня посмотрела на нее непонимающими глазами и, ничего не ответив, снова повернулась к Сергею. Тот стоял хмурясь и безуспешно пытался приладить на место полуоторванный металлический уголок своего портфеля.

— Сережа… — Таня закусила губу и тыльной стороной приложила руку к пылающей щеке. — Я хотела сказать… если бы ты хоть немножко знал, как я по тебе соскучилась… я никогда не думала, что можно за два месяца… за два с половиной…

У нее прервался голос и на ресницах заблестели слезы. Быстро взглянув на нее, Сергей еще ниже опустил голову. Он оторвал уголок, повертел его и сунул в карман.

— Ты думаешь, мне легко было… — сказал он глухо.

— Сережа, я знаю, — заторопилась Таня, еще сильнее картавя от волнения, — я прекрасно знаю, что тебе было очень трудно, правда… Если бы я знала все это время, что ты хорошо себя чувствуешь, то мне было бы совсем не так тяжело… понимаешь — это было бы совсем другое, а то ведь когда знаешь, что человек, которого ты… что твой самый-самый лучший друг в это время страдает и ты ничем не можешь помочь — это самое страшное, правда! Сережа, я все время ждала, что ты мне напишешь, — но только ты не думай, что я на тебя за это обиделась… что ты не писал. И вообще, Сережа, если ты думаешь, что я тогда на тебя обиделась, в декабре… то есть я очень обиделась вначале, правда, а потом нет — потому что я все время верила, что ты не мог сделать это просто так и что я действительно перед тобой чем-то виновата… только я думаю, что было бы лучше, если бы ты мне сказал, в чем дело, потому что…

Сергей кашлянул и погладил ладонью залохматившуюся от ветхости кожу портфеля.

— Да нет, чего там, — сказал он таким же глухим, словно сдавленным голосом. — Я вот насчет этого и хотел с тобой поговорить… понимаешь, я тогда просто дурака свалял. Я потому и молчал потом, что нечего было сказать. Думаю, как я пойду после такого… с какими-то объяснениями… на черта, думаю, я ей теперь сдался. Ну, а после — когда погиб Коля, — так мне, правду сказать, не до того было. Я уж потом — когда припомнил, как ты ко мне тогда подошла в спортзале, — ну да ладно, что об этом… Ты лучше расскажи, как там на море? Плавать не научилась? Вид у тебя просто…

Откровенно любуясь, он посмотрел на Таню и улыбнулся — в первый раз с момента встречи — широкой восхищенной улыбкой.

— И одеваться стала… верно Сашка сказал — прямо артистка. И волосы так лучше…

Таня покраснела еще больше.

— Я очень рада… если тебе нравится… Сережа, но только как ты мог подумать, что я… что я оттолкнула бы тебя, если бы ты пришел мириться… Неужели ты считаешь, что я могла бы — после того, что было…

Звонок не дал ей окончить фразу.

— Уже? Как же это, — сразу растерявшись, сказал Сергей. — Мы ведь и поговорить не успели…

— Сережа, слушай — я думаю, нам не удастся на переменках, в первый день всегда такое сумасшествие… Ты можешь проводить меня сегодня домой?

— Ладно… — не сразу ответил Сергей.


Таня с Людмилой, по-кошачьи привыкнув к месту возле окна, и теперь заняли третью парту крайнего ряда; Сергей и Глушко устроились на четвертой, в среднем. Это совсем близко. Стоит ему повернуть голову, и в каких-нибудь полутора метрах от него — мягкий извив медно-каштановой волны волос, зеленый на белом воротничок, краешек нежно очерченной загорелой щеки. Нужно обладать большой силой воли, чтобы сидеть вот так — упрямо не поднимая глаз от черного зеркала заново отлакированной парты.

Тригонометрия, украинский, история, физика — ради первого дня и урок физики проводится тут же, в классе. Вообще, занятий, по существу, сегодня еще нет, каждый преподаватель ограничивается своего рода вступительным словом, пытаясь внушить слушателям страх перед ответственностью положения десятиклассников. Все это не ново, все это давно известно и только наводит скуку. Сорок пять минут тянутся нескончаемо долго, и чем чаще поглядываешь под партой на часы, тем медленнее движутся стрелки. На переменках — скорее в уборную, покурить. Если затягиваться не торопясь, то папиросы хватает минут на десять, а оставшиеся пять проходят совсем быстро, если задержаться с кем-нибудь в коридоре — ругнуть фашистов или высказать свои соображения насчет плохих дел Англии, оставшейся без союзников…

На пятом уроке — литературы — Сергей сидел уже в невменяемом состоянии, машинально рисуя овалы на выдранном из тетради листе и заштриховывая их жирными косыми линиями. Из речи Сергея Митрофановича, по своему обыкновению расхаживающего в проходе между партами, до него не доходило ни слова.

За четыре с половиной часа он так и не успел разобраться в своих мыслях. С чувствами — другое дело, тут нечего было даже разбираться; чувства эти — вернее, одно-единственное — образовали в его душе огромный сияющий фон, ослепительный, как утренняя заря летам в степи. Копошащиеся на этом фоне темные мысли тонули в его спокойном торжественном сиянии, и, может быть, поэтому так трудно было рассмотреть их поодиночке. Но и не замечать их нельзя, они все равно здесь, и они бегают и ползают, словно большие мухи на стекле залитого утренним солнцем окна.

Собственно, это даже не мухи, а какие-то другие насекомые — назойливые и опасные. Хорошо еще, что их немного и что они кажутся тем мельче, чем выше встает и разливается золотое сияние… то самое, которое тогда, после дурацкого Сашкиного выкрика, вдруг затопило его, хлынув из ее глаз… Но как глупо все это получилось!..

Сергей даже зубами скрипнул, вспомнив свое сегодняшнее поведение с Таней и свои слова. Что-то плел, пытался объяснять, а толком даже не извинился, хотя начать нужно было именно с этого. Хотя конечно — увидеть вдруг такие глаза, это… тут потеряешь всякое равновесие, еще бы.

Сергей покосился на третью парту слева и, очертив еще один овал, принялся штриховать его в обратном направлении.

Да, и это вот тоже… все одно к одному. Небось тот герой, что дверцу перед ней распахнул, — уж он-то, наверное, за словом в карман не лезет. Такие говорить умеют, этот, видать, из тех, что больше по штабам околачиваются. А ты? Встретился с девушкой и не сумел связать двух слов… Хорошо — она тебя полюбила, неизвестно за что. Но надолго ли хватит такой любви, если она постоянно будет замечать разницу между тобой и такими вот своими знакомыми?

Сергей подавил вздох и осторожно обмакнул, перо в чернильницу-неразливайку, вставленную в гнездо парты.

Черные мухи выросли и оживились, они мелькали теперь так часто, что почти затмевали золотое сияние. В этом-то все и дело, что с какой стороны на это ни посмотришь — а она все-таки не для таких, как ты. «Хороша Маша, да не наша», — подумалось вдруг ему пошлой фразой. Позавчера на бульваре он просто не успел ее рассмотреть, но зато сегодня насмотрелся за все время разлуки.

От него не укрылась ни одна деталь происшедшей с Таней разительной перемены. За одно это лето из нескладного и забавного даже в своей миловидности долговязого подростка она превратилась в почти взрослую девушку, окруженную победным сиянием расцветающей юности. Исчезла прежняя мальчишеская угловатость: движения, хотя и не утратив своей всегдашней порывистости, приобрели какой-то неуловимый оттенок женственности и стали чуть сдержаннее, словно Таня сама втайне стыдилась своего нового облика, смущенная его непривычной прелестью. Волосы ее, раньше всегда убранные кое-как, были теперь тщательно, по-новому причесаны, оставляя слева аккуратный пробор, а ногти — Сергей всегда помнил их вымазанными в чернилах и коротко, небрежно обрезанными, — ногти эти выглядели теперь совсем необыкновенно: миндалевидные и хорошо обработанные пилочкой, они сохраняли свой естественный цвет и в то же время блестели, как лакированные…

И вся она была какая-то чистенькая, блестящая, словно новенькая игрушка в целлофане. Он вдруг представил себе ее, в таком вот до блеска отглаженном белоснежной костюме, входящей в его квартиру, где нельзя повернуться, не задев за рукомойник, за покосившуюся, с треснувшими конфорками плиту, за потемневший от жара и копоти кухонный шкафчик, — тут, пожалуй, как ни люби, а невольно мелькнет в голове мысль: «В каких условиях он живет? Куда я попала?»

Сергей закусил губу и скомкал исчерченный лист. Преподаватель, оказавшийся рядом в этот момент, поправил старомодное с дужкой и шнурочком — как у Чехова — пенсне и удивленно уставился на Сергея, нагнув голову, словно собираясь боднуть, — но ничего не сказал.

Через минуту раздался звонок. Сергей Митрофанович неторопливо собрал книги и, выйдя из класса, величественным шагом отправился по коридору, выставив живот. В тот момент, когда Сергей пробегал мимо него, он, не оборачиваясь, протянул руку и неожиданно ловко ухватил его за локоть.

— Нервы, нервы, мой друг, — пробормотал он, с любопытством разглядывая свежую побелку потолка. — А чего ради? Нервничать полагается перед экзаменами, а с первого дня не стоит… н-да-а… странно, что у тебя нервы не в порядке — никогда не сказал бы по внешнему виду. Замечательный у тебя вид, Дежнев, скажу без лести. Ты очень возмужал за это лето. Мне говорили — ты работал? Ах да, на строительстве электроцентрали… так, так… это заметно. Возмужал, очень возмужал. И лицо у тебя стало такое… хорошее, мужественное, лицо волевого человека. Да-а, Дежнев, ты теперь держись — девушкам нравятся такие лица, вот в чем беда… боюсь, что ты окончательно забросишь литературу. Кстати вот, о девушках…

Он доверительно покосился на Сергея, продолжая крепко держать его за локоть, и рассмеялся коротким хитрым смешком:

— …Ты никогда не замечал, Дежнев, на какие ухищрения они иногда пускаются? Любопытно, друг мой, очень иногда любопытно за ними понаблюдать. Дома она тебе бегает в линялом сарафанчике, в тапочках на босу ногу… так, попросту… Но уж зато если ей, голубушке, предстоит встреча с кем-нибудь, кому она хочет понравиться, да еще, скажем, после известного перерыва, — то уж тут, братец ты мой, разоденется принцесса принцессой… смотришь на нее и робеешь подойти ближе. Ну что ж, Дежнев… это тоже понятно — любовь, друг мой, любовь…

Сергей Митрофанович извиняющим жестом наклонил голову и отвел от тела пачку книг, которую нес в левой руке.

— Поразительные вещи делает иногда с людьми эта любовь, — помолчав, заговорил он негромко, словно думая вслух. — Ты вот не читал у Толстого… Алексея Константиновича… был такой простой викинг — Гаральд Гардрад… Да-а… Влюбился он в киевскую княжну Ярославну, но девица оказалась слишком разборчивой. Другой на его месте отступился бы: шутка ли сказать — дочь великого князя Ярослава Киевского! Но Гаральд был настоящим мужчиной, поэтому он решил иначе. Собрал дружину, отправился в поход — и наделал переполоху по всей Европе, прославляя имя любимой девушки. Он дошел до Пирея и там своим мечом насек имя Ярославны на знаменитом изваянии льва… А все для того, чтобы добиться взаимности…

— И добился? — заинтересованно спросил Сергей.

Преподаватель пожал плечами:

— А ты как думаешь? Когда он вернулся в Киев, там уже гремела слава о великом воине Гаральде Гардраде. Где уж тут было устоять этой княжне! Вот, Дежнев, что делает любовь. Если это, разумеется, любовь настоящего мужчины… а не тряпичного воздыхателя. Те-то никогда ничего не добиваются, и поделом. Впрочем, что это я с тобой заболтался — даже учительскую миновал… увы, становлюсь стар и болтлив. До свиданья, Дежнев…

— До свиданья, Сергей Митрофанович…

Преподаватель скрылся за дверью учительской. Сергей задумчиво постоял на месте, потом нащупал в кармане папиросы и отправился покурить в последний раз. Почти следом за ним в уборную ворвался Женька Косыгин.

— Что ж ты делаешь, жлоб ты несчастный, — зашептал он, отозвав Сергея в сторонку, — ты сам знаешь — я к бабам отношусь отрицательно, но в данном случае ты просто жлоб! Николаева там сидит одна, вот с такими глазами, а он из курилки не вылазит! Дурак, иди к ней, а мне дай докурить…

Не дожидаясь ответа, Женька выхватил папиросу из его пальцев.

— А где она? — нахмурился Сергей. — Без Земцевой, что ли?

— Земцеву класрук увел, — кивнул Косыгин, торопливо затягиваясь. — А капитанская дочка сидит в верхнем коридоре, в самом конце… вид у нее такой — вот-вот разревется, иди к ней, я тебе говорю…


Таня и в самом деле была уже на волосок от истерики. На первом же уроке она, как могла, пересказала Людмиле свой разговор с Сергеем, и Людмила не сумела в первый момент скрыть недовольства странным поведением Дежнева. Правда, она тут же спохватилась и стала уверять, что это совершенно нормально, но было уже поздно. Таня заметила ее первую реакцию; еще раз вспомнив весь разговор, она ужаснулась Сережиной холодности и объяснила ее только одним: он ее больше не любит, а выслушивал просто из вежливости. Недаром он не писал, недаром он даже не сразу согласился проводить ее домой…

Людмила утешала ее, говоря о всем известной неловкости влюбленных, и ссылалась на многочисленные литературные примеры; но Таня с каждым уроком все глубже погружалась в пучину отчаяния. От предстоящего разговора она уже не ждала ничего хорошего — весь ее запас храбрости был уже израсходован; на уроке литературы она объявила Людмиле, что жить больше не стоит. Неизвестно, дошел ли до стоявшего неподалеку преподавателя мрачный смысл ее шепота, но он сердито посмотрел на Таню и погрозил ей пальцем. Таня ответила ему отчаянным взглядом утопающей.

Сейчас, увидев идущего по коридору Сергея, она побледнела и вцепилась в края подоконника, словно боясь упасть. Губы ее вздрагивали, во всем ее виде было столько самого неподдельного отчаяния, что Сергей сам с трудом проглотил подступивший к горлу комок. Не думая уже о том, как нужно себя вести и как сложатся их отношения в будущем, он шагнул к Тане и положил руку на ее пальцы, судорожно стиснутые на доске подоконника.

— Таня… — сказал он негромко, в первый раз произнося вслух ее имя. — Что с тобой — тебе что, нехорошо?

Вместо ответа она часто заморгала и вдруг, выдернув пальцы из-под его руки, закрыла ладонями лицо и затряслась в беззвучных рыданиях.

В этот момент звонок известил о начале последнего урока. На лестницах послышался топот ног. Сергей беспомощно оглянулся, кусая губы. На свою репутацию ему было наплевать, но если Таню увидят в таком состоянии… Схватив за локти, он почти грубо толкнул ее в дверь напротив — в кладовую завхоза, где хранились швабры, тряпки, мел и бутылки с чернилами.

— Обожди здесь, — шепнул он, — я сейчас…

У двери в класс он поймал Володю:

— Слушай, Володька, скажешь Земцевой, я Таню увел, ей нужно уйти, слышишь? Книги мои забери, а она пусть возьмет ее…

Глушко вытаращился на него изумленно, но Сергей уже убежал.

Таня, все еще судорожно всхлипывая, сидела на опрокинутом ящике. При виде Сергея она утерла слезы и несмело улыбнулась.

— Кто-то чуть не вошел… — сказала она вздрагивающим еще голоском. — Я так испугалась…

— Сейчас выйдем, погоди, — озабоченно сказал Сергей, прислушиваясь к шуму в коридоре. — Сейчас все разойдутся…

Когда стало тихо, он вывел ее из убежища. Едва удерживая желание бежать, они прошли вдоль дверей классов, спустились вниз и вышли через черный ход — подальше от окон учительской. Только на боковой тенистой улочке они почувствовали себя в безопасности.

Некоторое время постояв молча, Сергей широко улыбнулся и взглянул на Таню:

— Ну, так как же? Куда теперь?

— Все равно, Сережа… — Она еще раз по-детски всхлипнула, и Сергею показалось, что непросохшие слезы на Таниных ресницах засияли от ее улыбки, словно капли росы на солнце. — Мне ведь совершенно все равно, правда… куда ты хочешь…

12

Они долго ходили по улицам — молча, словно каждый боялся произнести первое слово, — потом очутились в воротах парка. Шумно толпились люди, неистово гремел танцевальной музыкой рупор громкоговорителя, но они были одни — совсем одни вдвоем.

Пройдя по центральной аллее, они молча переглянулись и свернули в одну из боковых, уже наполненную сумерками летнего вечера. Сергей шел рядом с Таней; вспомнив позавчерашнего лейтенанта, он смутился и придержал шаги, пропустив ее чуть вперед — на полшага.

Скамеек было много, но людей — еще больше. Уже совсем стемнело, когда им удалось наконец отыскать свободную скамью в самом глухом и безлюдном уголке парка.

— Хочешь — сядем здесь? — смущенно предложил Сергей.

Таня молча кивнула головой.

Неловко опустившись на скамью, он оказался слишком близко от Тани, коснувшись ее плечом и ногой, и тотчас же подумал, что нужно отодвинуться. Но что-то приковало его к месту. Он остался сидеть, боясь шевельнуться и утратив все внешние ощущения, кроме одного — милого и доверчивого тепла, исходящего от той, что сейчас (вопреки всякой логике и всякому здравому смыслу) сидит рядом с ним и тоже не отодвигается.

Таня не отодвигалась, хотя слева от нее было много свободного места, но она продолжала молчать, и Сергей вдруг испугался этого несвойственного ей молчания. Очевидно, она все же обиделась на него за сегодняшнее…

— Таня… — тихо сказал он, кашлянув от сухости в горле. — Скажи правду — ты очень на меня сердишься? Я действительно сегодня так себя повел… да и вообще — за прошлое… ты меня прости, если можешь… я не знаю, что сейчас дал бы, чтобы этого не было…

— Этого уже нет, Сережа, — еще тише отозвалась Таня. — И я на тебя совсем не сержусь… я ведь тебе уже говорила…

Она искоса посмотрела на него, чуть повернув голову, и едва слышно вздохнула.

Далеко, на главных аллеях, светляками мелькали сквозь заросли огни фонарей, от танцевальной площадки иногда доносило какую-то развеселую музыку, но вокруг них было все так же тихо и безлюдно.

— Сережа, — продолжала Таня окрепшим вдруг голосом, почти строго. — Я тебе уже все сказала, но я думаю, что я еще должна сказать… я думаю, это так принято говорить — иначе это не настоящее объяснение. Сережа, я тебя люблю, и я думаю, что ты тоже меня любишь, иначе ты вел бы себя совсем по-другому… Ведь правда, ты меня любишь?

— А ты разве не видишь сама? — шепнул Сергей. — Я ведь тебя так люблю, что…

Он беспомощно замолчал, не находя нужных слов. Да и какими словами можно было передать то, что он сейчас чувствовал?

Нерешительно, словно ребенок, оробевший при виде неожиданно подаренной долгожданной игрушки, он обнял Таню за плечи и привлек к себе, и она прижалась к нему с доверчивой и нежной покорностью. И он опять сидел, боясь пошевелиться, отказываясь верить тому, что с ним происходит. Любимая, только что признавшаяся ему в своей любви, была с ним, и его ладони ощущали тепло ее тела, и ее теплое дыхание он чувствовал сквозь рубашку на своем плече. Прошло какое-то время, прежде чем он наконец понял, что все это не во сне, что все это происходит наяву, в действительности; и только тогда — смывая все преграды — в сердце его хлынул вышедший из берегов поток счастья.

Испытывая легкое головокружение и странное чувство невесомости и одновременно сжатой до предела энергии во всем теле, он нагнулся к Тане, зная, что уже следующее мгновение переломит его жизнь навсегда — навечно…

Их первый поцелуй получился неловким и торопливым, но они не заметили этого, оба одинаково перепуганные. Боясь открыть глаза и взглянуть на Сергея, Таня уткнулась лицом ему в грудь; он сидел растерянный и оглушенный мимолетным прикосновением любимых губ, вздрагивающей рукой робко приглаживая ее волосы.

— Сережа… — еле слышным шепотом позвала Таня.

— Что, Танюша?

— Ничего… я просто хотела услышать твой голос…

Помолчав еще, она опять спросила:

— Сережа… ты, наверное, очень добрый, правда?

— Добрый? Да нет… я думаю — не очень… А что?

— Неправда, ты добрый… Я это сразу поняла по тому, как ты меня сейчас назвал… Знаешь, меня никто так не называет — только Люся… и теперь — ты…

Приподняв голову и немного отстранившись, она несколько секунд смотрела на Сергея без улыбки, с серьезным и почти строгим выражением — потом легко вздохнула и, опуская ресницы, обняла его за шею…

— …я очень испугалась в первый раз, — медленным шепотом говорила она через минуту, лежа головой на его плече и широко открытыми глазами глядя на звезды в просветах между темными кронами тополей. — Я иногда думала раньше… старалась представить себе, что чувствуешь, когда тебя целуют… Я почувствовала страх и еще большое-большое доверие… к тебе… правда — как странно, что это можно чувствовать вместе, страх и доверие… Сережа, по-твоему, что такое любовь? По-моему, это — доверие, правда?

Сергей долго молчал, осторожно перебирая Танины пальцы.

— Не знаю… — покачал он наконец головой. — Я, правду сказать, никогда об этом не думал…

Он поднес ее руку к лицу и стал медленно гладить себя по щеке отполированными ноготками.

— …Как-то не приходило в голову… ну, искать определение, что ли… любовь — это и есть просто любовь, я так думаю. Когда любишь, когда хочешь все сделать так, чтобы тому, кого любишь, было хорошо… когда защитить хочешь — от всего, что может случиться. Вот это, пожалуй, и есть любовь, кто ее знает…

Таня прижалась к нему еще теснее и, счастливо улыбаясь, закрыла глаза.

— Сережа, я хочу спросить у тебя одну вещь… Скажи, когда ты заметил в первый раз, что ты меня полюбил?

Сергей подумал.

— А я и сам не знаю… я и сам вот недавно как-то думал: когда это все вдруг началось? Пожалуй, что еще в тот раз — в энергетической… только я сначала не понял, а полюбил, пожалуй, сразу… Но только и злился же я тогда на тебя!

— И я тоже думаю, что полюбила тебя с самого начала… ты мне тогда страшно понравился, — чуть меня не поколотил, помнишь?

Она засмеялась тихим счастливым смехом и потерлась щекой о его щеку. Их губы опять встретились и на этот раз задержались дольше, и Сергей вдруг почувствовал, как ее тело на мгновение обессилело в его руках, и тотчас же она, словно испугавшись чего-то, уперлась ладонями в его грудь.

— Танюша… ты меня боишься?

— Тебя — нет… Понимаешь, Сережа, иногда вдруг почувствуешь такое, что… чего никогда до сих пор не чувствовала… такое, о чем пишется в книгах… и тогда становится очень страшно, но сейчас — нет, потому что это с тобой, и я тебя люблю. Ничего нельзя бояться, когда ты с человеком, которого любишь…

Она подняла руку и нежно — кончиками пальцев — провела по его щеке.

— …только ты обними меня еще крепче… изо всех сил. Как мне сейчас хорошо… я хотела бы пробыть так целую вечность. Я всегда этого боялась — вечности… а теперь с тобой мне не страшно даже это. Я не понимаю — я читала, что когда очень любишь, то бывает страшно за то, чтобы эта любовь вдруг не исчезла… Я этого не понимаю: разве можно бояться, если любишь по-настоящему? Ты ведь не боишься, что я тебя разлюблю? Я совсем не боюсь, что ты меня разлюбишь…

— Танюша, я тебе клянусь, что всегда, что бы о нами ни случилось…

Фраза осталась недоговоренной, потому что Таня быстро прикрыла ему губы теплой ладошкой, которую он так же быстро поцеловал.

— Нет! С нами ничего не может случиться, Сережа. Ничего не может случиться с теми, кто любит…


Полковник хмурился, медленно поднимаясь по лестнице. Подходя к дому, он первым делом посмотрел на окна третьего этажа — света не было. Если в одиннадцать Татьяна уже спит, значит, дела обстоят неважно. Он отлично знал ее особенность — терять сон от радости а мгновенно, как сурок, засыпать от огорчения. Неужели она могла так ошибиться?

Войдя в квартиру, он на носках прошел к письменному столу и включил лампу. Бедная девчушка, пережить неудачную любовь в таком возрасте…

Покачав головой, полковник отогнул край портьеры и, всмотревшись в темноту, громко и изумленно свистнул. Вот оно что… Он сразу повеселел. Так, так, все понятно… ну что ж, значит, судьба!

Насвистывая куплеты тореадора, он прошелся по комнате, закурил. Стукнув в дверь и не дожидаясь ответа, вошла мать-командирша:

— Это ты, Семеныч? А я услыхала — думаю, может, разбойница наша пришла…

— Заходите, Васильевна, заходите. Татьяна, оказывается, еще не вернулась. Я тоже думал, что она уже дома.

— Дома, — добродушно усмехнулась старуха. — Дома, Семеныч, она теперь к завтрему утру будет.

— Ну, что вы, — нахмурился полковник. — В ее возрасте…

— Самый как раз и возраст до петухов гулять… Я вот помню: идешь, бывало, с гулянки, а уж дома папаша покойный с вожжами дожидается. А мне все нипочем — вечером опять гармонику как заслышу — куда там, разве меня удержишь… я ж и бедовая была в девках, не приведи господи! Идем-ка ко мне, Семеныч, чайком побалуемся. Тебе нынче все одно не спать…


Ночь, звезды, шорох сонного ветра в облитых серебром тополях, звенящая тишина. Или, может быть, это звенит счастье?

— …а знаешь, мое счастье все-таки больше твоего…

— Нет, Танюша… мое больше. Дай мне руку…

— Возьми обе, они же все равно твои…

— Это ведь для нас никогда не кончится, верно?

— Конечно нет! Знаешь, Сережа… мне кажется, что скоро будет война — просто я слышала всякие такие разговоры летом… Дядясаша разговаривал с другими военными, я иногда слышала. Они так прямо не говорят, но все думают об этом, я заметила. Так вот, сейчас мне не страшно даже это… хотя это самое страшное, что может быть… но любовь — это сильнее всего, ведь правда, Сережа? Если любить так, как мы, то тогда ничего не страшно… даже война…

— Танюша… скажи мне совсем серьезно… ты будешь меня любить, что бы ни случилось?

— Ну как тебе не стыдно, как ты можешь спрашивать такие вещи!..

На Дальнем Востоке уже утро. Из рыбачьих поселков на берегах Японского и Охотского морей, деловито тарахтя моторами и болтаясь на свежей волне, выходят навстречу восходящему солнцу флотилии кунгасов. Лучи, уже озарившие кряжи Сихотэ-Алиня, миллионами проснувшихся птичьих голосов оглашают тайгу, тесня предрассветный сумрак дальше на запад — к Байкалу. Но девять десятых необъятной страны еще погружены в ночь, багровое зарево полыхает над бессонными домнами Магнитки и уральскими мартенами, в темных молчаливых берегах плывут по Волге сияющие огнями белые пароходы, и над Москвой — портом пяти морей — широко разлито шестое — холодное голубое море электричества. На Спасской башне размеренно бьют куранты.

На Украине тоже ночь, огромная и тихая под мерцающими южными звездами. Переливая в себе лунный свет, струится старый Днипро, в селах лениво перебрехиваются собаки, начинают редеть россыпи городских огней. Одно за другим гаснут окна — желтые, голубые, оранжевые. На танцплощадке энского парка уже не играет музыка, из рупоров мощно гремит облетающая земной шар мелодия «Интернационала». Девушка в белом удивленно поднимает голову, прислушивается и снова наклоняется к уху юноши с ласковым шепотом:

— Слышишь, Сережа… уже двенадцать, подумай. А мне все кажется, что еще так рано…

— Танюша, а тебе дома не влетит?

— Конечно, влетит, — счастливо смеется она. — Еще как влетит, прямо хоть не возвращайся домой… но мы знаешь что можем сделать? Можно ведь вообще не возвращаться, правда? Мы просто уйдем в Казенный лес и там потеряемся. Как Тристан и Изольда, понимаешь? Питаться будем грибами и ягодами, это очень вкусно. И никто-никто нас не найдет…

— Найдут! — смеется он. — От твоего дяди так просто не удерешь — подымет бригаду по боевой тревоге, окружит лес и начнет прочесывать квадрат за квадратом. Нет, с этим мы пока подождем. Танюша, а кто были эти… ну, ты вот сейчас назвала…

— Тристан и Изольда? Ты не знаешь? Ну как же, это один такой французский роман, средневековый. Страшно интересно, правда… я так плакала! Хочешь, я тебе расскажу?


— …Все это так, Васильевна… все это так. Но думать — одно, а чувствовать — это уже труднее…

Мать-командирша сочувственно вздохнула:

— Не говори, Семеныч… это уж я по себе знаю. Только что ж, тебе-то еще рано печалиться… как-никак, а пару годков посидит еще с тобой твоя разбойница. Ну, а уж там…

— Да, все это так… ну что ж, Васильевна, спасибо за чаек, пойду спать.

— Да полно те брехать, Семеныч… спать он пойдет! До свету небось сидеть будешь, разбойницу поджидать…

В комнате племянницы полковник включил свет и опустился в качалку, задумчиво поглядывая по сторонам и барабаня пальцами по подлокотнику.

Что ж, время идет. В твоем возрасте это не так заметно, но оно идет. Еще совсем недавно Татьяна была смешной курносой девчушкой, — кто бы мог подумать, что пройдет всего каких-нибудь полтора года, и… что ж, в этом есть своя печальная закономерность. Для кого печальная, а для кого счастливая… глупо же было думать, что племянница так и останется для тебя чем-то вроде домашнего котенка. Всему свое время.

Тяжело поднявшись, он прошел к себе, сел за письменный стол и вынул из портфеля тонкую зеленую папку.


— …и их похоронили возле капеллы — это такая маленькая церковь, — по обеим сторонам, чтобы не вместе. А на другой же день из ее могилы вырос куст роз, а из могилы Тристана — куст шиповника, и они росли все выше и выше, очень быстро, пока не доросли до крыши и там переплелись ветвями. Их приказали срезать, но они сразу опять выросли, и так повторялось два раза, а на третий раз король Марк приказал больше не трогать, и так они и остались, сплетенные вместе… и круглый год были покрыты цветами, даже зимой. Вот такой должна быть настоящая любовь, правда, Сережа?

— Да… — задумчиво произнес Сергей. — Красиво… Ты смотри, а я ведь и не слыхал никогда про такую книгу. Где ее можно достать, Танюша?

— Она есть у Люси, я тебе достану.

— Ага, достань. Мне вообще, понимаешь, побольше всяких таких вещей читать… а то я до сих пор больше технические читал, а они человеку мало культуры дают. Да вообще никакой. Я вот по себе знаю — сколько я этих технических книг перечитал, а сказать что-нибудь такое — и язык не ворочается. Чувствуешь, а слов не хватает. Я, Танюша, если правду сказать, за классиков серьезно только этим летом и принялся… Толстого вот читал, Тургенева. Я в городскую библиотеку запишусь, вот что.

— Угу. Будем ходить вместе, я там беру на два абонемента — свой и Дядисашин. Не знаю, я без книг просто не могла бы жить… ой, Сережа, знаешь, что мне сказал Сергей Митрофанович? Я его встретила позавчера в городе, он меня начал спрашивать, куда я собираюсь поступать после окончания, что думаю делать, а потом говорит: «Я тебе советую идти в университет, на филфак. Имей в виду, что у тебя вообще есть литературные способности, я это давно понял еще по твоим сочинениям. Даже если ты не будешь писать сама, что вообще я считаю возможным, то, во всяком случае, филологическое образование тебе получить не мешает, из тебя может получиться литературовед или редакционный работник». Так и сказал, представляешь? Я как-то никогда об этом не думала, а теперь вижу: конечно, что может быть интереснее литературы! Сережа, а вдруг из меня получится писательница, какая-нибудь такая знаменитая! Вроде Ольги Форш, правда?

Сергей, улыбаясь, прижал ее ладони к своим щекам.

— Конечно, Танюша…

— Ой, мы с тобой будем когда-нибудь такой знаменитой парой! Ты изобретешь что-нибудь такое, что все ахнут, а я возьму и напишу книгу… Представляешь — вдруг мы идем по улице, и в витрине выставлена книга, а на обложке стоит: «Татьяна Дежнева»…

Сергей крепко зажмурился, по одному целуя теплые пальчики с отполированными ноготками.


Полковник вздрогнул и рывком поднял голову. Положив на стол очки, каким-то чудом не свалившиеся с носа, он потер лицо ладонями, сгоняя дремоту, и глянул на часы. Что ни говори, а это уже переходит всякие границы…

Сдунув с разложенных перед ним листов табачный пепел, он собрал их в папку, встал из-за стола и принялся шагать из угла в угол. Ну хорошо, можно засидеться, опоздать на часок-другой, но не так же… В конце концов, кто его знает, этого Сергея… что он за человек…

Постепенно им начала овладевать тревога.


— …И потом есть другие, очень тоже красивые… он вообще чудесно писал. Я не понимаю, почему его у нас теперь не печатают? Мне еще страшно понравилась такая строчка: «Ведь отрадней пения птиц, благодатней ангельских труб нам дрожанье милых ресниц и улыбка любимых губ»… Как хорошо, правда?

— Правда. У тебя тоже «милые ресницы». Дай я их поцелую, можно?

— Конечно!


«…Внимательное и всестороннее изучение боевого опыта финской кампании поможет бойцам и командирам в кратчайший срок по-большевистски овладеть могучей боевой техникой, которой наша промышленность, неуклонно растущая под руководством великого Сталина, в изобилии снабжает доблестную Красную Армию, оплот…»

Бросив газету, полковник сцепил за спиною пальцы в снова принялся вышагивать комнату по диагонали.


— …Танюша… ты не спишь?

— Нет… мне просто хорошо…

— Смотри — уже светает…

— Непра-а-авда…

— Ну правда же, открой глаза и увидишь…

— Нет.

— Серьезно, Танюша… Я думаю, нам уже пора. Тебе ведь еще нужно немного поспать…

— Нет…

— А уроки? Нам ведь уже задали что-то прочитать…

— Не хочу никаких уроков…

— А если вызовут?

— Ну и пускай… Сережа, я тебя очень люблю.

— Так ведь и я тоже люблю, но только нам пора. Серьезно, Танюша, пора идти. Я ведь теперь за тебя отвечаю…

— Ох какой ты ску-у-ушный… Ну хорошо, ладно, сейчас пойдем! Только ты поцелуй меня еще раз…


Широкий и пустынный проспект Фрунзе, голубоватый свет начинающегося дня. Они брели медленно, держась за руки, часто останавливаясь, чтобы поглядеть — то на какого-нибудь лохматого симпатичного пса, деликатно лакающего из прибитой к дереву жестяной поилки, то на красивую рекламу Главликерводки — рюмочка на высокой ножке и брошенная возле нее чайная роза, отраженные в зеркальной поверхности стола. Удовлетворив любопытство, они обменивались понимающими взглядами и двигались дальше. Перед ликерной рекламой Таня вдруг вспомнила про свою розу и забеспокоилась, но оказалось, что розу спрятал Сергей в нагрудный карман своей ковбойки. «А-а, это хорошо, — кивнула Таня, — тогда оставь у себя. Я потому и испугалась, что хотела подарить ее тебе. А ты не забудь принести мне сегодня в школу цветок шиповника, только обязательно…»

Мимо проскрежетал первый трамвай с прицепом — как странно видеть в городе пустой трамвай! Потом прокатился зеленый фанерный возок хлебозавода. Таня вдохнула вкусный запах только что выпеченного хлеба и капризно сморщила нос: «Сережа, если бы ты знал, как мне хочется есть… я просто умира-а-аю…»

В подъезде дома комсостава они долго оглядывались по сторонам, долго прислушивались, нет ли кого на лестнице, в наконец еще раз торопливо поцеловались.

— Ну вот, Сережа… теперь ты иди. Я сегодня приду в школу раньше, к часу. Встретимся на углу, хорошо?

— Хорошо, Танюша. На углу, в час. Только я ведь сейчас подымусь с тобой — надо же объяснить, в чем дело…

— Ой нет, лучше не надо, — пускай уж лучше достанется мне одной…

— Да нет, ну как это так — привел тебя, а сам удрал! Идем.

Когда дверь открылась, Таня впервые в жизни увидена своего Дядюсашу небритым. Впрочем, услыхав робкий звонок, полковник сразу же напустил на себя всегдашнее невозмутимое спокойствие и сейчас поклонился молодым людям с большим достоинством.

Сергей выступил вперед и оттеснил Таню плечом.

— Добрый вечер, товарищ полковник… — произнес он, багровея.

Полковник вскинул левую бровь:

— Во-первых, в данном случае уместнее сказать «доброе утро», а во-вторых, меня зовут Александр Семенович. Ну что ж, рад с вами познакомиться. Если не ошибаюсь — Сергей? Прошу заходить.

— Да нет… Александр Семенович… я ведь, собственно, только сказать, чтобы вы не очень на Таню… Понимаете — это все я… Она — Таня то есть — много раз собиралась домой…

— Я — собиралась? — возмущенно воскликнула Таня. — Как не стыдно!

Полковник, посмеиваясь, поднял руку:

— Хватит, друзья. Виноваты — совершенно явно — обе стороны, так что спорить ни к чему. Вы все же заходите, Сергей.

— Да нет, Александр Семеныч, я, если можно, в другой раз… Я ведь дома еще не был, мамаша там, верно, уж беспокоится…

— Да, это соображение резонное. В таком случае разрешите проводить вас до уголка. Татьяна, а ты немедленно под душ. Никаких возражений. Минутку, Сергей…

Оставив их в прихожей, полковник вошел в комнату. Перед тем как выйти снова, он долго и угрожающе откашливался за дверью.

— Ну-с, молодой человек, — сказал он, пройдя в молчании с полквартала. — Повторяю — рад с вами познакомиться. Как говорили в старину, много о вас наслышан… чрезвычайно много…

Говоря, он время от времени бросал на Сергея быстрые внимательные взгляды — словно фотографировал.

— …так вот, я хотел сказать следующее. Я отнюдь не против того, чтобы вы встречались с Татьяной, поскольку между вами уже возникла… э-э-э… столь прочная дружба. Правда — в этом я буду с вами откровенен — я предпочел бы, чтобы это случилось несколько позже. Но приходится мириться с фактами. Прошу, однако, учесть: ей через две недели только исполняется семнадцать лет. В таком возрасте, насколько я понимаю, девушке не совсем пристало проводить ночь вне дома. Разумеется, пойти в кино, в театр, наконец, скажем, потанцевать… часов до двенадцати, самое позднее — до часу… но до утра — согласитесь сами, это уже переходит всякие границы…

— Товарищ полковник… — опять покраснел Сергей.

— Без званий, без званий, молодой человек. Это вам еще успеет надоесть, когда будете в армии. Так вот, Сергей. Оправдания ваши мне не нужны, я вас ни в чем страшном и не обвиняю. Прошу только впредь сдавать мне племянницу не позднее часу. А в остальном вы свободны располагать вашим временем по собственному усмотрению. Я доверяю вашему… благоразумию. И в этом вопросе лучшей гарантией для меня является… то чувство, которое питает к вам Татьяна. Ну, отлично.

Полковник остановился и пожал Сергею руку:

— Прошу бывать почаще, по вечерам я обычно дома… Правда, не раньше одиннадцати.

— До свиданья, Александр Семеныч… Так вы на Таню не очень нападайте — серьезно, это мой промах. Больше этого не будет, даю вам слово…

— Отлично, Сергей, отлично…

Возвращаясь, полковник насвистывал куплеты тореадора. Парнишка производит хорошее впечатление. Глаза серьезные — даже и не по возрасту, улыбка тоже хорошая, немного застенчивая. И по лицу видно, что есть воля. Ну что ж… посмотрим, чем это кончится.

Впрочем, чем кончится — можно сказать заранее. Все такие истории кончаются одинаково, хотя очень не одинаковы человеческие характеры и человеческие судьбы…

Да, самые разные люди в определенных обстоятельствах ведут себя одинаково. Рано или поздно. Наивно было думать, что Татьяна окажется исключением из правила, наивно было на это надеяться. А ты на это надеялся?

Пожалуй, нет. Ты просто никогда не задумывался над этим до сих пор, настолько все это казалось тебе далеким. Татьяна была девочкой, школьницей. Тебе и в голову не могло прийти, что ее может интересовать что-либо помимо школьных дел, подруг, чтения, кино и, может быть, какого-нибудь пустякового школьного флирта. Ты ведь так это и воспринял, как очередной «школьный роман», когда она рассказала это тебе тогда, в мае. А поди ты, что получилось…

Получилось то, что скоро ты опять останешься один, старый пень. Через год они кончат школу, потом каких-нибудь пять лет вуза, и… Конечно, за пять-шесть лет много утекает воды; если бы только о Татьяне шла речь, то можно было бы и не тревожиться вовсе. У девиц в этих делах сам черт ногу сломит — поди разбери, что у нее всерьез, а что «просто так». Но Сергей дело другое, этот, пожалуй, слов на ветер не бросает. Ни слов, ни поступков, ни чувств. И откуда только они берутся — эти до изумления серьезные молодые люди, которые даже за одноклассницами не умеют ухаживать, не возводя это в степень любви до гроба. У нас, когда-то, это получалось проще и легче. Для себя и для окружающих, черт возьми!

Да, полковник, а ведь — если взглянуть на все трезво и беспристрастно — ты просто ревнуешь племянницу к этому пареньку. Потому что знаешь, что рано или поздно он ее у тебя заберет, и ты опять останешься один. Один, как до тридцать шестого года…


Уже на площадке полковник принял строгий вид.

— Ну-с, сударыня, — произнес он, входя в комнату. — Очередь за вами.

Таня, уже успев принять душ, очень скромно сидела на полковничьем письменном столе, в своем монгольском халатике и чалме из полотенца. Взглянув на него, она вздохнула и опустила глаза, сложив руки на коленях.

— Рапортуйте, сударыня, — мрачно сказал полковник.

— Ты очень его ругал, Дядясаша?

— Это тебя не касается. Рапортуй, я жду.

— Ну, хорошо. В общем, мы убежали с последнего урока…

— В первый день года это особенно похвально. Дальше.

— И мы пошли в парк.

— Дальше.

— Ну, и там объяснились в любви…

— Оба?

— Угу.

— Дальше.

— Потом мы еще немного поговорили и пошли домой.

— Только и всего?

— Н-ну, да… — Таня вздохнула и посмотрела на полковника: — Мы поцеловались, Дядясаша…

— Неужели? — проворчал тот. — Кто бы мог подумать. Мне только кажется, что приставка «по» здесь совершенно ни к чему.

Таня опять вздохнула. Полковник подошел к ней, взял за подбородок и заглянул в глаза:

— Итак, Татьяна… Признавайся — счастлива?

Таня положила голову ему на плечо:

— Дядясаша… я так счастлива, что… как ты думаешь — можно устать от счастья? Я, по-моему, устала… я сейчас так устала — я совершенно не чувствую своего тела, мне кажется, что меня вообще нет…

— Почаще бы устраивала голодовки! — Полковник поцеловал ее в лоб и, сняв со стола, поставил на пол. — Немедленно иди питайся — в буфете есть холодные котлеты. Иди, я поставлю чай.

Полковник вышел. Таня подошла к буфету, отломила горбушку и начала жевать, глядя перед собой отсутствующими глазами.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ