Перекресток. Частный случай — страница 5 из 27

1

Пожалуй, самым удивительным во всей этой истории было то, как отнесся к ней коллектив десятого «Б». Тридцать шесть человек, словно усвоив вдруг главное правило английского воспитания, восприняли скандальный случай так, как если бы вообще ровно ничего не случилось, или, во всяком случае, как если бы произошло нечто обыденное и не заслуживающее внимания.

Это внешне. Под поверхностью, конечно, некоторое время кипели страсти. Девушки, за исключением Людмилы, Ариши Лисиченко и еще двух-трех, безоговорочно осудили столь бурно развернувшийся перед ними роман и только иронически пожимали плечиками, когда разговор заходил о Николаевой. Зато вся мужская половина класса заняла в отношении влюбленных определенно сочувствующую позицию; проявлялось это в полном отсутствии насмешек (а какие были теперь великолепные поводы!) и в особенно усердных подсказках — когда Николаева очертя голову пускалась в свое очередное плаванье у доски. Сергея никто теперь не беспокоил больше техническими разговорами ни на переменках, ни после уроков, когда он с двумя портфелями под мышкой терпеливо поджидал в вестибюле охоращивавшуюся перед зеркалом подругу.

Мужское мнение по этому вопросу лучше всего было сформулирована Женькой Косыгиным: он заявил однажды, что хотя Серега и пропал для коллектива, но это понятно, потому что таких девчонок, как Николаева, встретишь не часто. Как-никак, она всегда была хорошим товарищем. Когда Игорь Бондаренко однажды позволил себе циничную шуточку по поводу Тани и Сергея, его обругали гадом и пообещали набить морду.

С большим шумом и гамом прошло в школе отчетно-выборное комсомольское собрание. Обсудили решения Одиннадцатого пленума, переизбрали руководство. Людмила оказалась на высоком посту секретаря комсомольской группы десятого «Б», в состав бюро вошла и Ариша Лисиченко. Таню почему-то никуда не избрали, и это ее немного обидело.

Вспомнив, что на собрании много говорилось о недочетах в пионерской работе, она отправилась к комсоргу Леше Кривошеину и в категорической форме потребовала дать ей отряд.

— У меня уже почти годичный стаж в комсомоле, — горячилась она, — а мне еще ни разу не дали ни одной серьезной нагрузки! Почему это, интересно, другие работают, а я должна сидеть? Леша, ну дай мне второй отряд, ну что тебе стоит? С четвероклассниками я справлюсь, вот увидишь!

Кривошеин отнесся к ее энтузиазму несколько недоверчиво, но обещал подумать и поговорить в комитете. На другой день он согласился, — так или иначе, второй отряд остался без вожатого и нужно было кого-то туда назначить. Таня была на седьмом небе.

Вообще, так удачливо — во всем — начался для нее новый учебный год, что она чувствовала иногда даже какой-то суеверный страх: не может же быть, чтобы человеку так везло! И действительно, предчувствие ее не обмануло. В воскресенье, восьмого, они пошли с Сережей на выставку одного местного художника, и там он вдруг рассказал ей о своих домашних неприятностях. Оказывается, его мама, узнав об их примирении, устроила скандал в потребовала, чтобы они больше не встречались. Таня была ошеломлена. За чувства Сергея она не боялась, он был достаточно взрослым человеком, чтобы решать такие вопросы самостоятельно, но она просто не могла понять, как это мог найтись кто-то, кому мешало бы их счастье!

Теперь не могло быть и речи о том, чтобы Настасья Ильинична пришла к Николаевым на Танин день рождения, двенадцатого. Правда, накануне Таня попросила Сергея еще раз попытаться поговорить с мамой, но тот мрачно ответил, что нечего и пробовать.


Сам он очень тяжело переживал неожиданный разлад с матерью. Главное, ему тоже было это непонятно. Ну хорошо, раньше так было принято, и вообще раньше такие дела решали родители. Мнения детей тогда не спрашивали, если судить по литературе. Но чтобы теперь, в советское время…

И хуже всего то, что мать совершенно твердо убеждена в своей правоте, в том, что она этим спасает сына от большой беды, и еще в том, что он, Сергей, ее не любит и «ни во что не ставит», тогда как она желает ему только добра. Вот и пробуй после этого до чего-то договориться! И что у нее против Тани? Да ничего ровно, ерунда какая-то: «Вот не лежит у меня к ней сердце, вот чую, что не доведет она тебя до добра…» Черт возьми, в конце-то концов, да его-то собственное сердце имеет тут право голоса или не имеет? Ну и все!

Так-то оно так, но положение от этого лучше не становилось. Он жил теперь какой-то двойной жизнью — одна в школе и по вечерам с Таней, а другая дома. Невольно получилось так, что дома он старался бывать как можно меньше. Из школы они отправлялись или в библиотеку, где долго просиживали у стола с каталогами, бестолково роясь в карточках и замирая от каждого соприкосновения пальцев, или бродили по улицам, или заходили в парк — послушать оркестр в раковине и посидеть часок на «той» скамейке. Несколько раз Таня зазывала его к себе ужинать: она исполняла роль хозяйки неумело, но очень старательно — разливала чай, намазывала масло на хлеб и то и дело спрашивала, не нужно ли ему чего-нибудь еще. Эти ужины вдвоем, в пустой, ярко освещенной квартире — полковника они никогда не заставали дома, — были для Сергея едва ли не самыми блаженными из проводимых с Таней часов. Он машинально ел, не замечая вкуса, не видел ничего, кроме сидящей напротив него любимой, и время от времени мысленно ужасался — как это он смеет так просто съедать приготовленные ее руками бутерброды…

А после этого приходилось возвращаться домой — в тяжелую атмосферу взаимного непонимания и нелепых обид. Когда Сергей отказывался от ужина — просто потому, что не хотелось есть, — мамаша обижалась еще пуще. Двенадцатого, уже собираясь в школу, Сергей рискнул все же еще раз передать Танино приглашение; Настасья Ильинична только губы поджала: «Чего мне там делать…» Сергей нахлобучил кепку и молча вышел, хлопнув дверью.

На большой переменке он вдруг вспомнил, что на день рождения полагается что-то дарить. Вот так история! Сергей понятия не имел, что дарят в таких случаях, Володя, к которому он обратился за советом, долго и глубокомысленно молчал и наконец спросил, собирает ли Таня марки.

— Не знаю, — пожал плечами Сергей, — а что?

— Понимаешь, — торжественно объявил Володя, — у меня есть потрясающая марка Южно-Африканского Союза, в прошлом году братья Аронсоны давали мне за нее целый альбом канадских. Мне она уже не нужна, я решил покончить с филателистикой, так что могу ее принести, а ты подаришь Николаевой. Это будет подарок еще тот — редкий и изысканный…

Сергей плюнул с досады и отправился советоваться к Сергею Митрофановичу.

Хитрый старик по обыкновению ухватил его под локоть и, словно ни о чем не догадываясь, стал долго распространяться о том, что выбор подарка — дело серьезное и зависит главным образом от личности того, кому подарок предназначен: ну, скажем, дедушке можно подарить домашние туфли или палку, приятелю — галстук или футбольную покрышку, а мамам полагается дарить веща практичные, которые могут пригодиться в хозяйстве… Только порядком помучив Сергея, он вспомнил о подарках для знакомых девушек и сказал, что можно подарить хорошую книгу — если это просто знакомая. Ну, а если это не просто знакомая, а, так сказать, нечто большее, то тут уж остается единственное — цветы. Да-да, только цветы! А какие — э, вот тут-то и проявляется внимательность мужчины: заранее знать, какие цветы она предпочитает. Скажем, некоторым девушкам нравятся белые розы — он, Дежнев, никогда этого не замечал? Потом Сергей Митрофанович принял серьезный вид:

— И еще одна деталь. Если уж идти в гости с букетом роз — ты сам понимаешь, что такой подарок кое о чем говорит, — то в таком случае, поздравляя, стоит поцеловать руку. Да, разумеется, при посторонних! Теперь это не особенно принято, но лишней вежливостью дела не испортишь… Деньги у тебя есть?

— Нет, — сказал Сергей. — Да это неважно, я займу.

Сергей Митрофанович полез за бумажником:

— Чтобы не ходить далеко, возьми-ка пока у меня. Ну-ну, брось, Дежнев, я лучше тебя знаю, удобно это или неудобно. Я сейчас при деньгах, так что не беспокойся, отдашь, когда сможешь…

После шестого урока Сергей, попросив Володю занести домой его книги, кинулся по цветочным магазинам. Белые розы нашлись только в одном, и он купил их на все три червонца, полученные от преподавателя. Букет вышел таким огромным, что неловко было идти с ним по улице — Сергею казалось, что на него оборачиваются все прохожие.

Таня просила его прийти раньше других, и теперь это оказалось очень кстати, принимая во внимание неприличные размеры букета. Кроме того, Сергея очень смущал предстоящий обряд целования руки; он твердо решил последовать совету преподавателя, но не был уверен, хватит ли в последний момент решимости сделать это на глазах у всех…

«Хоть бы и в самом деле никого еще не было», — со страхом думал он, поднимаясь по лестнице. На цыпочках подойдя к двери, он прислушался и позвонил.

Таня, распахнув дверь, счастливо просияла и тотчас же, увидев ворох цветов, сделала большие глаза и вспыхнула от смущения.

— Сережа, ну зачем столько… — прошептала она радостно и недоверчиво.

— Поздравляю, Танюша. — сказал Сергей чужим голосом. Мешковато поклонившись, он где-то внизу ухватил Танину руку и храбро потащил к губам.

Таня зарделась еще ярче.

— Спасибо, Сережа, пойдем в мою комнату, я хочу пока поставить их там… потом перенесу сюда. Минуточку — я возьму кувшин…

Одета она была точно как тогда — белая юбка, перетянутая широким поясом белой кожи, и светло-зеленая блузочка с короткими рукавами, — только на этот раз по-домашнему, без жакета. Сергей смотрел на нее и чувствовал головокружение — может быть, от крепкого запаха роз, сразу наполнившего всю квартиру. Поставив букет на своем столе, Таня подошла к Сергею и обняла его за шею прохладными легкими руками.

— Спасибо тебе большое, Сережа… — шепнула она. — Знаешь, я ведь загадала: если ты принесешь мне цветы, то все будет хорошо… даже еще лучше, чем сейчас. Сережа, как я по тебе соскучилась сегодня…

Они успели поцеловаться только дважды, а потом раздался звонок, и Таня, вздохнув, выскользнула из его рук.

В странном состоянии, словно охмелевший от счастья, Сергей провел весь вечер. Комнаты наполнились девичьими голосами и смехом, потом с шумом начали вваливаться приглашенные ребята — Глушко, Гнатюк, Лихтенфельд, очкастый приятель Иры Лисиченко из параллельного класса. Приехал полковник в сопровождении двоих лейтенантов, все трое нагруженные бутылками и пакетами. Потом все сидели за столом под председательством торжественной и нарядной матери-командирши, потом танцевали — а Сергей находился все в том же блаженном состоянии полуопьянения-полуотрешенности, не видя и не замечая ничего и никого, кроме Тани — блеска ее глаз, ее звенящего смеха, неправдоподобной прелести всех ее движений.

Сам он не танцевал — не умел. Людмила и еще какая-то девушка пытались научить его вальсу, но после нескольких неудачных попыток сказали, что он совершенно безнадежен, и оставили его в покое. Он видел, как танцевала Таня — то с Лихтенфельдом (Сашка-то оказался заправским танцором!), то с лейтенантами, то с самим полковником; но удивительно — он не ревновал ее даже к Сарояну. Если ей доставляет удовольствие танцевать — ну и прекрасно, а ему самому даже приятно видеть, каким успехом она пользуется…

Около часу стали расходиться — утром всех ждали занятия. Полковник партиями развозил гостей в своей машине. Когда уехала последняя группа, Таня с Сергеем остались в пустой квартире, среди беспорядочно сдвинутой мебели, разбросанных патефонных пластинок и обрывков серебряных бумажек.

— Теперь мы должны выпить по-настоящему, вдвоем, — шепнула она тоном заговорщицы. — За наше счастье, правда?

Сергей кивнул. Перебрав бутылки, он нашел одну, в которой оставалось вина больше чем наполовину.

— Давай-ка бокалы, — весела сказал он, — мой — вон там, смотри, на письменном столе… вот так. Теперь держи, не пролей. Так за счастье, говоришь?

Таня, сияя глазами, усердно закивала.

— Тогда уж нужно до дна…

— Сережа, а мне не слишком много? Еще опьянею.

— Может, и опьянеешь, кто тебя знает. Ну, Танюша, за счастье!

Стоя рядом, они чокнулись, и Таня начала старательно пить до дна, большими испуганными глазами глядя на Сергея поверх своего бокала. Сергей лихо опорожнил свой одним махом. Допив, Таня перевела дыхание и посмотрела на него лукаво, искоса:

— Сережа…

Она подняла руку и разжала пальцы — падая, бокал вспыхнул отраженными огоньками и с хрупким звоном разлетелся по паркету.

— Ты что? — успел только воскликнуть Сергей.

— Как «что»? — удивилась Таня. — Так полагается, если пьешь за счастье, — ты разве не знал? Ну, бросай же свой — скорее!

Сергей секунду поколебался — как-никак, бить посуду в чужом доме, — потом глаза его блеснули, и он, широко размахнувшись, словно на занятиях по гранатометанию, швырнул бокал о стену — так, что осколки брызнули по всей комнате. Таня испуганно моргнула и засмеялась, закидывая голову.

— Вот, теперь правильно, — сказала она удовлетворенно, — жаль только, что эти бокалы были не мои. Это матери-командирши, знаешь?

— Ага, — злорадно сказал Сергей, — ну ничего, теперь она тебе покажет, как пить за счастье.

Таня пожала плечиками:

— Неважно, я ей куплю. В комиссионных бывают иногда хорошие бокалы, старинные. Я ей куплю даже лучше, чем эти. Если бы у меня было много денег, то я ходила бы по комиссионным и покупала всякие красивые вещи. И еще по букинистам. Смотри, я вчера заходила к тому, у которого мы тогда спрашивали «Органическую химию», и у него есть «Орлеанская девственница» Вольтера… Ты Вольтера что-нибудь читал?

— Ничего, — смутился Сергей.

— Ну, я тоже ничего. И я уже думала ее купить — всегда любила читать про Жанну д'Арк — любимая моя героиня, — но потом оказалось — там такие картинки… странно, что я все время натыкаюсь на всякие неприличные книги, именно я, как назло… Знаешь, пойдем ко мне, послушаем музыку.

Только сейчас Сергей заметил в углу Таниной комнаты новый предмет — большую радиолу, размерами с хорошую тумбу.

— Откуда это?

— О, это Дядисашин подарок, — гордо ответила Таня. — Привезли сегодня утром. Хорошая, правда?

— Толковая штука. Это что, не наша?

— Кажется, откуда-то из Прибалтики, не знаю. Сережа, поищи что-нибудь хорошее…

Она забралась на кушетку, сбросив туфельки в поджав ноги под себя. Сергей сел возле радиолы, быстро разобрался в незнакомой системе управления, стал вертеть ручку настройки. Красная струна индикатора поползла по шкале, посвистывая и с треском продираясь сквозь мешанину звуков, волоча за собой клочья музыки и обрывки разноязыких голосов.

— Ой, оставь это! — сказала Таня, когда в комнату ворвалась бурная мелодия. — По-моему, это «Полет валькирий», Вагнера, мы с Люсей слушали прошлой зимой в филармонии. Сделай только потише и садись сюда…

— Нравится? — спросил Сергей, приглушив радио и пересев на кушетку.

— Очень. А тебе?

— Черт, что-то пока не пойму… вроде ничего. Так что про Жанну ты не купила… И по-прежнему, значит, мечтаешь о подвигах? Я помню, как ты в прошлом году говорила — помнишь, когда в первый раз были в кино? Насчет гражданской войны.

— Угу, помню. Ну конечно, тогда было интереснее жить, правда. Сейчас какое-то время совсем неинтересное…

— Да ну, чего там… всякое время по-своему интересно, нужно только найти, чем заниматься.

— Конечно… нет, я говорю просто так, вообще. А мне-то самой очень интересно жить, особенно теперь. Как подумаешь, сколько интересного у нас с тобой еще впереди, — просто дух захватывает!

Сергей улыбнулся и забрал ее руки в свои. Вагнеровская музыка кончилась, из приемника слышалось только слабое потрескивание разрядов.

Ее пальцы шевельнулись в руках Сергея, словно сделав нерешительную попытку высвободиться, потом она затихла, придвинувшись еще ближе. В комнате, залитой голубоватым светом фонаря, было очень тихо; внизу по улице промчалась запоздалая машина, коротко просигналив на перекрестке; шипело и чуть потрескивало радио; потом тишину вспорол режущий звук фанфар — медный, исполненный какого-то безжалостного торжества. Таня вздрогнула и посмотрела на Сергея. Когда фанфары пропели и смолкли, заговорил мужской голос — с теми же торжествующими интонациями, бросая тяжелые рубленые фразы.

— Немцы, — шепнула Таня, опять глянув на Сергея. — Ты что-нибудь разбираешь?

Он прислушался.

— «Оберкоммандо» — что это, верховное командование? Это я разобрал… а вообще-то они совсем не так говорят, ни черта непонятно. Наверное, сводка какая-нибудь… вот, «Энгланд» — это значит Англия. Факт, сводка. Послушаем еще, может, что-нибудь разберем.

— Нет, выключи. — Таня быстро выдернула свои пальцы и почти выкрикнула: — Скорее!

Сергей вскочил и повернул щелкнувшую рукоятку, шкала погасла.

— Может, поискать что-нибудь веселое?

— Нет, не нужно. Иди ко мне, садись…

Сергей вернулся. Таня обняла его и прижалась щекой к его плечу.

— Сережа, мне вдруг стало страшно… Неужели мы тоже будем воевать?

— Ну вот, с чего ты взяла…

— Да, а почему Дядясаша и вообще военные так в этом уверены… конечно, прямо никто этого не говорит, но все равно — это ведь все время чувствуется! Ты не заметил, как Виген начал сегодня что-то говорить, а Дядясаша посмотрел на него, и он сразу замолчал…

— Какой Виген?

— Ну, Сароян!

— А-а… нет, не заметил. Так что ж с того, Танюша… она ведь народ военный, каждый говорит про свое. Мы вот тоже, как соберемся — только про свое и говорим, кто чего не выучил, кто куда собирается поступать… ну, и они так же. Не думай ты об этом, Танюша, чего голову зря ломать. Пока-то ведь еще ничего страшного нет?

— Пока нет…

— Ну вот, а ты заранее боишься.

Таня вздохнула и коснулась губами его щеки.

— Я больше не буду, правда… Сережа, если бы ты знал, как я тебе благодарна за эти цветы… Для меня сегодня — самый лучший вечер в моей жизни. Конечно, за исключением того — помнишь?

— Не помню, забыл.

— Непра-а-авда… Я ведь знаю, что ты никогда этого не забудешь — никогда-никогда. И я тоже никогда. Мы будем приезжать сюда каждый год — именно в этот день, правда?

— Конечно, Танюша, каждый год.

— Как я тебя люблю, Сережа…

Она взяла его руку и прижалась к ней горячей щекой.

— …Ты знаешь, мне вдруг сегодня пришло в голову: теперь мне придется много работать со своим отрядом, а как же мы будем встречаться? Значит, реже?

— Так мы же и так встречаемся каждый день в классе, Танюша.

— Ну-у, в классе… в классе — это мало. Я хочу быть с тобой каждый день, каждый вечер — понимаешь? Вообще, Сережа, со мной делается что-то странное, правда… Смотри — когда, например, летом очень жарко и начинаешь пить воду, и никак не можешь напиться — чем больше пьешь, тем больше хочется. В общем, у меня сейчас получается именно так. Когда я одна, мне кажется, что стоит только тебя увидеть, и мне уже не нужно будет ничего-ничего больше… а когда я с тобой, то мне сразу хочется, чтобы ты меня обнял или поцеловал, понимаешь… но все равно — даже если я с тобой так, как вот сейчас, — то мне все равно кажется, что этого мало, что это все что-то не то. Я не знаю, Сережа, может быть, ты меня не поймешь… Это такое странное чувство — вроде жажды, когда все время хочется больше и больше. Интересно — это всегда так, когда любишь? Или я тебя люблю как-то особенно?

— Не знаю, Танюша… ты вообще вся какая-то особенная… Я все-таки так и не понимаю, что ты могла во мне найти… и вообще — не знаю, кем нужно быть, чтобы…

— Чтобы что, Сережа?

— Ну, понимаешь… чтобы чувствовать себя на высоте. У меня вот все время такое чувство, вроде я что-то украл — что-то драгоценное, что вообще не может мне принадлежать…

— Какие ты говоришь глупости, Сережа, я ведь совершенно тебе принадлежу. Почему ты меня не поцелуешь?

Они целовались до тех пор, пока Сергей не почувствовал, что должен уйти — немедленно, сию же минуту. Он вскочил и отошел в сторону, с грохотом опрокинув стул. Таня сбросила на пол ноги, глядя на него с недоумением.

— Пошел я, Танюша, — сказал он неповинующимся голосом. — Пора, да и вообще… на завтра заданий много…

— Сережа, ну посиди еще пять минуточек, ну что тебе стоит, правда? — жалобно сказала Таня.

— Нет, пора. Ты тоже ложись, а то не выспишься. Не могу я, понимаешь? — Он вернулся к ней и, взяв руку, прижал к губам теплую ладошку. — Приведи себя в порядок, — шепнул он, — волосы поправь, слышишь? Я пошел. Нет, не провожай, не нужно…

2

В воскресенье они устроили вылазку на Архиерейские пруды, решив воспользоваться остатками лета. Собралась целая компания, весь их кружок — Земцева, Лисиченко, Глушко, Гнатюк, Лихтенфельд, увязался даже Женька Косыгин. Как полагается для экскурсии, Таня оделась попроще: на ней были мальчишеская ковбойка с засученными рукавами, старенькая коротковатая юбка и измазанные в зелени тапочки, и Сергей не мог оторвать от нее глаз.

Они расположились в отличном месте, на втором пруду, подальше от рачьих норок, которых Таня боялась панически. Девушки расстелили на траве принесенные с собой одеяла, Гнатюк с Косыгиным затеяли бороться. Сергей насвистывал от удовольствия, радуясь всему — Таниному виду, чудесной золотой осени, предстоявшему купанью. Потом им вдруг овладели смятение и мрачность — когда Таня, продолжая болтать с Глушко, преспокойно расстегнула юбку, переступила через нее и осталась в ковбойке и черном трикотажном купальнике. Он насупился и стал смотреть в сторону, борясь с желанием надавать Володьке по шее.

— А ты чего не раздеваешься? — окликнул его Косыгин. — А ну давай, маханем до того берега и обратно — кто кого, а? Я тебя обставлю как миленького, не я буду…

— Ты меня? — снисходительно покосился на него Сергей. — Подрасти еще на пару сантиметров…

Женьку он, конечно, обставил. Ненамного, всего на несколько секунд, но обставил; ему даже похлопали.

— Ага, ага, хвастун, так тебе и надо, — сказала Таня, показав Косыгину язык. Потом она обернулась к Глушко и заговорила с жаром, очевидно продолжая какой-то спор: — Ты как хочешь, а я считаю, что писать такие вещи — просто непорядочно! Это уже донос какой-то получается! Если он не прав, то нужно ему возразить, нужно объяснить, в чем он ошибается, а писать так, как там написано, — это уже просто гадость!

— Ладно, послушаем вот сейчас, что наш групорг скажет, — ответил Володя. — Ну-ка, Людмила, изреки свое веское слово.

Сергей присел на край одеяла и провел ладонями ото лба к затылку, приглаживая волосы и отжимая из них воду.

— О чем это вы?

— Ой, ну вот скажи сам, Сережа, — накинулась на него Таня, — ты читал эти статьи в «Комсомольской правде»?

— Это про Горького, что ли? — Сергей вспомнил, что действительно были в газете какие-то статьи на литературную тему; к стыду своему, он так и не собрался их прочитать, — Нет, я, правду сказать, еще не успел… А что там такое?

— Понимаешь, — сказал Володя, — там началась целая полемика — между «Комсомолкой» и «Литературной газетой». Один там написал какую-то чушь насчет «На дне» Горького…

— Это совершенно неважно, — вспыхнула Таня, — чушь он написал или не чушь! Ты вот уже даже сейчас подходишь к этому нечестно — тебе обязательно хочется с самого начала внушить, что написал чушь, а ведь дело вовсе не в этом!

— Подождите, — сказала Людмила, и ее спокойное вмешательство, как обычно, сразу утихомирило противников. — Сначала объясните человеку, в чем дело! Понимаешь, Сергей, один критик выступил в «Литературной газете» с разбором пьесы, и в частности образа Сатина. Ну, он дал ему несколько необычное толкование — не такое, что ли, революционное, как дается обычно. А в «Комсомольской правде» ему возразили, он тоже ответил, ну и началась целая дискуссия. Мы говорим о тоне статей в «Комсомольской правде». Там было написано, что автор, дескать, и раньше уже, анализируя Горького, протаскивал всякие чуждые идейки, и что он потом вроде и каялся, но на самом деле не осознал своих ошибок, и что вообще странно, как это «Литературная газета» под видом свободной полемики дает место таким политически двусмысленным высказываниям…

— Ну что это, не гадость? — опять закричала Таня. — Ну скажи сам, Сережа! Это все равно что показывать на человека пальцем и говорить: «Посмотрите на него, а ведь он враг народа, как это вы до сих пор не заметили?» Это донос, вот что это такое!

— А если он а в самом деле враг народа? — спросил Глушко.

— Сам ты враг народа! А в «Литературной газете» не нашлось никого, чтобы увидеть врага, правда? Или там вся редакция из врагов народа? Если хочешь знать, я тоже считаю, что он ошибается, я даже Сергея Митрофановича спросила, и он тоже сказал, что значение образа Сатина у него недооценено. Так разве из-за ошибки можно губить человека! А ты, Володька, просто дурак, самый стопроцентный!

— Юпитерша, ты сердишься, — высокомерно отозвался Глушко. — А что говорили древние греки? Сердишься — значит, не прав.

— Кстати, это были римляне, — улыбнулась Людмила. — Ты спрашивал моего мнения? Я скажу, только не как секретарь группы, учти, а просто как частное лицо. По-моему, и ты прав, и Таня права…

— Эх ты, соглашательница! — фыркнула та.

— Ничего подобного, я тебе сейчас объясню. Володя прав в принципе: если ты видишь действие врага, то ты обязана обратить на него внимание, хотя бы это и выглядело доносом…

— Да какое же это «действие врага» — ошибиться в литературном анализе?

— Никакое, — согласилась Людмила. — Поэтому я и говорю, что ты тоже права. Володя прав в принципе, но в данном случае ошибается.

— То-то же, — сказала Таня победоносно. — А в общем, ну вас, вы мне надоели. Лезем в воду, Аришка!

— Иди, иди, там тебя уже давно раки поджидают, — сказал Глушко.

— Типун тебе на язык! Идем, Аришка. — Таня встала, одергивая купальник, и натянула черный резиновый шлемик, сразу сделавшись еще более похожей на загорелого длинноногого мальчишку. Встретившись глазами с Сергеем, она улыбнулась и сделала мгновенную гримаску, морща нос.

— А ты со мной не согласен? — спросила Людмила у Глушко.

— Ты уклонилась от прямого ответа. «В принципе», «в данном случае»… Тут нужно ставить вопрос ребром.

— То есть?

— А вот так. Нужна бдительность или не нужна? По твоей теории выходит, что сначала нужно убедиться, действительно ли это действие вражеское, и только потом действовать…

— Ну, а ты как думаешь? — прищурился Сергей. Вытерев мокрые руки об одеяло, он взял у Лихтенфельда папиросу и закурил, прикрываясь от ветра. — Может, наоборот нужно — сначала огреть человека дубиной, а после решать — стоило или не стоило?

— Я говорю, — закричал Володя, — что когда обстановка требует особой бдительности, то не всегда есть время раздумывать и взвешивать!..

— Господи, какие глупости ты говоришь, — вздохнула Людмила.

— Его еще, как говорится, петух не клюнул, — сказал Сергей. — А у других эта твоя бдительность уже вот тут сидит, понял? Ты спроси у Сашки, за что его отец целый год баланду хлебал…

Людмила посмотрела на Лихтенфельда:

— Разве твой папа был репрессирован?

— Ага, еще при Ежове. Его летом тридцать седьмого вызвали и говорят: расскажите о своих связях с гестапо. Факт, елки-палки! А он говорит: так я и в Германии сроду не был, я же из колонистов, здесь родился. А ему тогда говорят: ну что ж, тогда расскажите, за что вы получали деньги от японской разведки…

Сергей сидел, попыхивая папироской, и щурясь смотрел на середину пруда, где обе девушки и Гнатюк с Косыгиным перебрасывались надутой футбольной камерой. Стало совсем жарко, ослепительно сверкали на солнце брызги, и звенел долетающий до него Танин смех. Ему вспомнились вдруг замерзшие слова-леденцы барона Мюнхгаузена; если бы можно было материализовать эти звуки, то, наверное, именно так они и выглядели бы — летящими в небо каплями воды и солнца…

— …так он и отсидел, ровно четырнадцать месяцев, — рассказывал Сашка. — А потом ничего, выпустили. Говорят, ошибка произошла.

— Чего ж, по Володькиной теории — так и должно быть, — жестко усмехнулся Сергей. — Бдительность, чего там! Лучше загрести десяток невиновных, чем упустить одного виноватого…

Глушко совсем рассвирепел:

— Да катись ты к черту, знаешь! Что я тебе — оправдываю перегибы?! Как вы все простой вещи не понимаете, это же прямо что-то потрясающее: ведь если искажение принципа выглядит уродливо, то это же совершенно не значит, что плох сам принцип!

— Ладно, замнем, — сказал Сергей, снова отвернувшись к воде.

Людмила, стоя на коленях, задумчиво вертела в руках резиновую шапочку.

— Ты в чем-то ошибаешься, Володя… — сказала она негромко, словно думая вслух. — Здесь вообще получается что-то очень сложное и… и не совсем понятное. Взять эту же полемику… Я считаю, что Таня возмутилась справедливо, таким тоном нельзя вести литературный спор. Почему-то у нас слишком уж часто любое несогласие объявляют чуть ли не диверсией. Зачем в каждом нужно непременно видеть притаившегося врага?

— Ты не разбираешься в механике классовой борьбы, — надменно заявил Володя. — Иначе не задавала бы дурацких вопросов.

— Но до каких же пор будет продолжаться эта борьба? — Людмила пожала плечами. — Я тебя просто не понимаю. У нас уже восемнадцать лет строится социализм. Оттого что существует капиталистическое окружение, нельзя же подозревать сто восемьдесят миллионов человек. А у нас получается именно так…

— Восемнадцать лет, да? — крикнул Глушко. — А Бухарин, Зиновьев — когда все это было? А откуда ты знаешь, что сегодня — вот сейчас, в сентябре сорокового года, у нас на ответственных постах нет какого-нибудь просочившегося предателя?

Людмила собралась что-то ответить, но тут Сергей снова повернулся лицом к спорящим:

— Я тебе вот что скажу, Володька! Что там наверху делается, — не нам с тобой судить, там и без нас разберутся. А вот что в народе у нас нет предателей, так в этом я тебе головой могу ручаться, понял? Если там забросят или завербуют десяток гадов, так это еще не народ. Ты вот про бухаринцев вспомнил — так я тоже читал эти материалы, не беспокойся! Имели они поддержку в народе? Ни черта они не имели и иметь не могли! Она права на сто процентов, — он указал пальцем на Людмилу, — у нас народ еще в семнадцатом году выбрал, по какой дорожке идти, понял? А сейчас что получается? Я когда на ТЭЦ поступал, так мне сто анкет пришлось заполнять! Не было ли родственников в белой армии, нет ли связи с заграницей, чем дед с бабкой занимались… а Коля, помню, рассказывал — еще в тридцать седьмом году, — как у них в цеху собрание было. Выступил один такой и кричит: «Выше бдительность, товарищи! Выше бдительность! Враг не дремлет, враг в наших рядах — вот здесь!» — и пальцем туда-сюда тычет, в слушателей. Это что, по-твоему, доверие к рабочему человеку? Да разве ж это не обидно, когда тебя на каждом шагу подозревают?

Подошедшая шумная — с гармонистом — компания стала располагаться на берегу недалеко от них.

— Ладно, довольно о политике, — сказала Людмила, вставая. — Идемте купаться, жарко…

— Идите, я пока тут покараулю, — отозвался Сергей. — Пусть там потом Женька подойдет, что ли… Он уже целый час ныряет.

Оставшись в одиночестве, он лег и стал наблюдать за колонной муравьев, хлопотливо перебрасывающих куда-то нехитрые свои стройматериалы. Протяжный гром моторов внезапно обрушился с неба тугой лавиной, похоронив под собой переборы гармошки и плеск и крики купающихся. Сергей повернулся на спину — три коротких ширококрылых истребителя в крутом вираже прошли над прудами, разворачиваясь в сторону города, и скрылись за деревьями. Наверное, с нового военного аэродрома, который — недавно говорили в школе — расположился за Казенным лесом. Да, а война-то, пожалуй, будет. Конечно, если с такой точки зрения — может, и оправдана в какой-то степени вся эта подозрительность. Но все равно, подозревать каждого тоже не годится. Главное ведь — анкеты против настоящих шпионов не помогут, те-то научены, что и как отвечать. А честным людям обидно…

Он закрыл глаза, потом незаметно вздремнул и не услышал, как подкралась Таня, неся перед собой, как кастрюлю, резиновый шлемик. Вода угодила ему прямо в лицо, Сергей испуганно вскочил, протирая залитые глаза и по-собачьи тряся головой. Таня ликовала с двух шагах от него, приседая и складываясь пополам от хохота.

— Ага, лентяй, соня! — кричала она, хлопая в ладоши. — В другой раз не будешь спать, когда… ай!!!

Взмахнув руками, она потеряла равновесие и с размаху села на траву: Сергей схватил ее за щиколотку, молниеносно распластавшись по земле, как вратарь, берущий низкий мяч.

— В другой раз не будешь нападать исподтишка, поняла? А теперь идем-ка. — Он поднял ее, отбивающуюся, и понес к воде. — Я тебе сейчас покажу, где зимуют раки. Вернее, где они лето проводят.

— Подумаешь, какая принцесса, — сказал выбравшийся на берег Косыгин, — сама дойти не может. Куда это ты ее тащишь?

— Ракам хочу скормить, вот куда, — мрачно ответил Сергей. — Слышь, Женька, ты тут прошлое воскресенье ловил, — где их тут больше, не помнишь?

— А, это дело, — одобрил тот. — Неси туда, где свая торчит, там их до черта.

— Сережа, меня нельзя скармливать ракам, — убеждающим голоском и заискивающе сказала Таня, — я их боюсь, правда!

— Ничего, зато они тебя не испугаются…

— Сереженька, ну отпусти, я больше не буду! Я сейчас начну визжать, вот увидишь.

— Завизжишь, факт. Тебя рак никогда не кусал? Ничего, вот попробуешь…

Он вошел в воду и, увязая в топком иле, медленно побрел со своей ношей к указанному Женькой месту.

— Мне нравится так, — сказала она, умильно морща нос. — Только не нужно туда, где раки. Я просто не верю, что ты можешь сделать со мной такую гадость.

— Одной тебе разрешается делать гадости, да?

— Какая же это гадость? Я думала, что тебе жарко…

Воды было теперь почти по грудь — ноша стала совсем легкой и приятной.

— И вообще в этом пруду раков нет, ты же сам говорил. — Таня обняла его за шею и, по-видимому, чувствовала себя вполне комфортабельно. — Ты меня только пугаешь, правда… ой, что с тобой?

Сергей изобразил на лице гримасу боли и принялся приплясывать, словно стряхивая с ноги башмак.

— А, ч-черт! Один, кажется, уже вцепился…

Таня неистово завопила и забилась, поднимая фонтаны брызг, Сергей потерял равновесие. Когда он вынырнул, отплевывая воду, Таня уже удирала от него, отчаянно работая руками и ногами и с ужасом оглядываясь. Он догнал ее в несколько взмахов, снова нырнул, захватив со дна большой ком ила и водорослей, и поднял руку, показывая Тане добычу.

— Гляди! — крикнул он. — Я его еле от пятки отодрал — гляди какой здоровенный! На, лови!

Брошенный ком шлепнулся Тане прямо на спину — она испустила совсем уже душераздирающий вопль и исчезла под водой. Помогая ей вернуться на поверхность, Сергей заметил, что она дрожит всем телом.

— Ты чего? — спросил он. — Что ты, Танюша?

Стоя в воде по плечи, он прижал Таню к себе и заглянул ей в лицо — испуганное, с прилипшими к щекам прядями волос, оно было теперь совсем несчастным.

— Как не стыдно, — сказала она прерывающимся голосом, — я ведь тебе говорила, что боюсь… а ты бросил на меня такого огромного — он успел меня немножко укусить, только я его сразу стряхнула…

— Кто успел укусить?

— Рак! Еще спрашиваешь, как не стыдно… Я тебе никогда этого не прощу…

— Так ведь никакого рака не было, — засмеялся Сергей, — это я в тебя водорослями бросил!

— Неправда, он меня укусил, — сердито повторила Таня, убирая за уши мокрые волосы, — ты просто садист, вот ты кто… теперь сам неси меня к берегу, я не поплыву. Или, может быть, тебе не хочется?

— Хочется, что ты, — быстро сказал Сергей.


— Кстати, Николаева, — сказал Глушко, когда они все уселись в кружок на одеяле, уписывая яблоки с хлебом, — как ты — познакомилась уже со своим отрядом?

— Угу… — Таня закивала с набитым ртом. — М-м-м… ой, они такие замечательные! Я уверена, что хорошо с ними сработаюсь, правда. Им сейчас скучно — никакой работы с ними не вели, ничего совершенно. Я, когда пришла в первый раз, спрашиваю, кто у них председатель совета отряда, а они отвечают: «У нас нет председателя». Представляете — отряд есть, а председателя нет! Потом наконец встает чудесная такая девочка — глаза, косички вот такие, в стороны! — я, говорит, председатель. Я говорю — как же так, а они все сказали, что нет председателя, и ты сама почему до сих пор молчала? А она — ой, ну такая чудесная девчонка! — говорит, мне стыдно, все равно у нас с конца прошлого года никакой работы не ведется, даже звенья не собираются. И на все лето — ой, ну вот ты скажи, Ариша, разве это правильно — прекращать на лето пионерскую работу? Ну хорошо, в лагерях есть работа, но ведь не все же охвачены лагерями…

— Ты ешь, — сказала Людмила. — Пока ты ораторствуешь, от яблок ничего не останется.

— А вы мне оставьте, как не стыдно! Тоже, обжоры несчастные. Гнатюк, ну разве порядочные люди столько едят?

— Посчитай, сколько сама слопала, — возразил Гнатюк. Выбрав два яблока, самое крупное и самое маленькое, он закусил большое, а маленькое бросил Тане на колени. — Держи, и хватит с тебя.

Таня покачала головой:

— Самое зеленое выбрал, и еще бородавчатое. Ох и свинья же ты, недаром я тебя тогда поколотила…

— Подумаешь, поколотила! Просто связываться не хотелось.

— А что случилось? — заинтересовался Лихтенфельд.

— Ха-ха, он в восьмом классе схлопотал от меня по уху. Запросто, в присутствии представителя гороно, — небрежно сказала Таня. — Наверное, я уже тогда чувствовала, что он со временем выродится в пожирателя яблок.

Гнатюк, коренастый и большеголовый юноша, покосился на обидчицу и неторопливо, со смачным хрустом, выгрыз добрую половину яблока.

— Шкода, мы тогда не знали, во что выродишься ты, — сказал он, прожевав.

— А во что это я выродилась, интересно?

— А как тебя прозвали во время кросса, интересно?

Таня покраснела:

— Это Игорь Бондаренко прозвал, а он просто дурак!

— А ну, ну! — заинтересовались остальные.

— Гнатюк, только посмей… — угрожающе начала Таня.

— Говори, говори! — захлопала в ладоши Лисиченко. — Какое прозвище ей дали?

— Пожирательница сердец, — медленно, наслаждаясь эффектом, с расстановкой произнес Гнатюк и снова принялся за свое яблоко.

Раздался дружный взрыв смеха.

— Просто глупо. — Таня пожала плечиками. — Чье это сердце я там пожрала, ну скажи?

— А ты не помнишь, Танюша? — лукаво спросила Людмила. — Я могу напомнить. Физрука — раз…

— Люська!!

— Это точно, — подтвердил Гнатюк. — Физрука она соблазняла во все лопатки, уж так старалась. Крепление у нее раз испортилось, так она — нет того, чтобы самой поправить, — уселась на пенек и говорит: «Товарищ физрук, посмотрите, что у меня с креплением, пожалуйста…» — Гнатюк так похоже передразнил вдруг картавый Танин говорок и умильную интонацию, что все снова захохотали. — Вот так, Николаева. Поэтому лучше замнем, кто там чего пожирает…

— Ладно вам; посмеялись — и хватит, — сдержанно сказал Сергей. Разломив большое яблоко, он молча протянул Тане половинку и обратился к Лисиченко: — Ты что-то начала насчет пионерской работы?

— Я? Нет… а-а, это Таня меня спросила насчет отрядной работы во время каникул. Вообще, конечно, я считаю, что это получается глупо. Ребята, которые никуда не едут, на все лето выпадают из-под контроля организации…

— Есть ведь форпосты, — заметила Людмила.

— Сколько их там! Все это на бумаге. Серьезно, Дежнев, я на август ездила в один лагерь работать вожатой, так перед этим специально интересовалась, даже в горкоме была. Летом действительно никто ничего не делает, прямо безобразие! И это всегда заметно в начале года в младших классах — в третьем, четвертом. Конечно, ребята за лето страшно распускаются, потом их не так просто ввести в рабочий ритм…

— Потому что дураки этим делом занимаются! — воскликнула Таня. — Сажают на пионерскую работу каких-то… не знаю, каких-то прямо схоластов! А потом требуют от ребят пионерской дисциплины. У меня в отряде рассказывали: проводили первый сбор в этом году, пришел какой-то осел и целый час долбил доклад о международном положении. Это четвероклассникам, представляете! На сборе, посвященном началу учебного года!

— Татьяна! — одернула ее Людмила. — Ты за своим языком думаешь, наконец, следить или нет? С ума ты сошла, что ли, — то у нее «дурак», то у нее «осел»…

Таня сердито сверкнула на нее глазами:

— А что я должна — видеть перед собой лопух и называть его розой?

— Дело твое. Но если ты начнешь таким же языком говорить у себя в отряде, то…

— Я всегда говорила и буду говорить именно то, что думаю! — отрезала Таня. — Этому меня учили с того дня, как я надела пионерский галстук!

— Речь идет о твоих выражениях, — помолчав, сказала Людмила. — Только. Понимаешь?

— Хорошо, понимаю… Это и в прошлом году было то же самое — мне девчонки из пятого «А» рассказывали! Как только отрядный сбор, так и начинается проработка решений Десятого пленума ЦК ВЛКСМ или еще чего-нибудь такого же. Ну, все это нужно, я понимаю, но ведь нельзя же только на этом строить всю пионерскую работу! А потом удивляются, почему это ребятам скучно на сборах…

— Воображаю, у тебя им будет весело, — ехидно заметил Гнатюк.

— У меня им будет очень весело, можешь быть уверен! Что ты вообще в этом понимаешь, ты, чревоугодник!

— Хорошо сказано, — подмигнул Сашка Лихтенфельд. — Выражаясь языком великого ибн Хоттаба, ты могла бы еще добавить: «Сын греха, гнусный бурдюк, набитый злословием и яблоками, да покарает аллах твое нечестивое потомство»…

— Если оно вообще у него будет, — засмеялась Таня. — Ну скажите, девчонки, кому нужен муж-чревоугодник?

— Жене-чревоугоднице, — подсказал Володя.

— Вот разве что!

— …но у поэта сказано, — продолжал он, подняв палец, — «души, созданные друг для друга, соединяются — увы! — так редко». А это значит, пан Гнатюк, что твое дело труба! Ничего, мы с тобой организуем потрясающую холостяцкую коммуну, я ведь тоже не собираюсь…

— Володя! Чьи это стихи ты прочитал? — спросила Таня.

— Не знаю, кого-то из старых.

— А как они начинаются? «По озеру вечерний ветер бродит, целуя осчастливленную воду» — так?

— Правильно. А ты откуда знаешь?

— А я тоже их читала, только не знаю чьи, — они были переписаны от руки, в тетрадке. Красивые, правда?

— Только и думаешь о поцелуях, пожирательница, — лениво сказал Гнатюк, встав и потягиваясь. — Ну что ж, айда еще искупаемся? Уже, верно, часа три, как раз будет время обсохнуть…

В небе снова проревело звено истребителей. Сделав широкий круг, они сразу забрали круто вверх и ушли из виду, словно растворившись в синеве. Все проводили их взглядом.

— Маневренные «ишачки», — одобрительно сказал Глушко. — А вот со скоростью у них неважно…

— Вам об этом уже докладывали, товарищ генеральный конструктор? — почтительно осведомилась Людмила.

— Чего докладывали… Это любой летчик знает: машина старая, не засекреченная. Мы еще в Испании на И-16 дрались.

— Сколько он выжимает? — спросил Сергей.

— Что-то около четырехсот пятидесяти. Читал в «Комсомолке»? Американская фирма «Локхид» выпустила новый перехватчик, максимальная — восемьсот. Класс, а?

— Брехня, наверное. Английский «спитфайр» считается лучшим истребителем в мире, а он больше шестисот не дает.

— Значит, уже не лучший, — сказал Володя, — Возьми почитай сам, если не веришь, недели три назад была заметка. Идешь в воду?

— Немного погодя.

Все ушли, кроме Сергея и Тани. Уже в воде Гнатюк обернулся и крикнул:

— А может, искупаемся, людоедка? «Товарищ физрук, что там у меня с креплением, пожалуйста…»

Таня, стоя на коленях, подобрала яблочную кочерыжку и неожиданно метко запустила в Гнатюка, попав ему прямо между лопаток. Выполнив этот акт мести, она покосилась на Сергея и тихонько вздохнула. Тот, не замечая ее, щурился на узорчатую крону ближнего дуба, уже тронутую желтизной и словно вчеканенную в бледно-голубую эмаль неба.

— Пойдем поищем желудей? — предложила она несмело. — Иногда попадаются такие крупные…

Сергей движением плеч дал понять, что желуди ему теперь ни к чему, даже самые первосортные. Потом он отказался от предложенного Таней яблока, несмотря на то что она долго выбирала его и до блеска начистила собственным шарфиком. Таня совсем пала духом.

— Сережа, ты на меня сердишься, — сказала она, отважившись подсесть ближе. — Правда? Но ведь я тогда вовсе никого не соблазняла, честное слово… Правда, я попросила физрука исправить крепление, но просто было очень холодно и у меня озябли пальцы. Разве это называется соблазнять?

— Я не знаю, что называется соблазнять, — ответил он, не глядя на нее. — Никогда этим не занимался.

— Но ведь я тоже не занималась, Сережа! — умоляюще воскликнула Таня. — Я тебе клянусь, что я никогда никого не соблазняла, и я совершенно не знаю, как это делается! Ведь я же не виновата, что этот физрук вдруг почему-то решил за мной немножко ухаживать, хотя он совершенно ничего такого не говорил и… и вообще. А разве я виновата, что новозмиевский комсорг тоже решил вдруг объясниться мне в любви…

— А, еще и новозмиевский комсорг, — со зловещим спокойствием кивнул Сергей. — Может быть, и еще кто-нибудь? Какой-нибудь техрук? Или худрук?

— Никакой не худрук! — уже почти со слезами возразила Таня. — А Игорь Бондаренко! Я ему еще чуть по физиономии не дала, а он тогда обозлился и нарочно выдумал это дурацкое прозвище… а я никого не соблазняла! Я не умею соблазнять и никогда не умела, я только читала в книгах — этим занимаются всякие непристойные особы. Ты, значит, думаешь, что я могу вести себя как непристойная особа, да? Скажи прямо — все равно я вижу, что ты меня уже ни капельки не любишь!

— Я просто не могу слушать, когда тебя — понимаешь, тебя! — начинают высмеивать и называть всякими прозвищами… Я не говорю, что ты вела себя как-нибудь… ну, как-нибудь не так, как нужно! Но ты должна вести себя так, чтобы никому и в голову не могло прийти зубоскалить на твой счет! Почему никто никогда и не подумает сказать такое Земцевой?

— Потому что Люся лучше меня, вот почему, — всхлипнула Таня. — Я не понимаю, почему ты влюбился в меня, а не в нее!

— Вот влюбился!

— Вот и не нужно было!

— Тебя не спросил! Это мое дело, в кого влюбляться!

— А меня это не касается, правда?!

— А если тебя это касается, то меня касается твое поведение! Ты и сегодня целый час просидела в воде с Косыгиным и Гнатюком!

— Мы играли в мяч. Не хватает, чтобы ты начал ревновать меня к Гнатюку!

— Я вообще не ревную! Я комсомолец, а не феодал какой-нибудь, чтобы ревновать…

— Вот ты и есть самый настоящий феодал! — крикнула Таня уже сквозь слезы. — Ты с удовольствием запер бы меня в башню, я знаю!

— Ты только не плачь, — сказал Сергей, — вовсе я тебя не собираюсь запирать ни в какую башню… но слушать такую вот трепню на твой счет — не могу я этого!

С минуту он сидел отвернувшись, не глядя на Таню. Та не поднимала головы. Наконец Сергей обернулся и спросил уже другим тоном:

— Ты что, обиделась на меня?.. Ну, Танюша… — Он протянул руку и осторожно погладил ее по плечу. — Я ведь не хотел тебя обидеть, честное слово… Просто я так тебя люблю, понимаешь, что мне такие вот разговоры про тебя — это как ножом по сердцу…

3

ИЗ ДНЕВНИКА ЛЮДМИЛЫ ЗЕМЦЕВОЙ
3. Х.40

Новости сегодня «совершенно потрясающие», как говорит В.Г. В газетах опубликован указ о создании государственных трудовых резервов, постановление Совнаркома о призыве (мобилизации) молодежи в ремесленные училища, железнодорожные училища и школы фабрично-заводского обучения и, наконец, постановление Совнаркома об установлении платности обучения в старших классах средних школ и вузах и об изменении порядка назначения стипендий.

В школе только об этом и говорят. Плата за обучение теперь: в Москве, Ленинграде и республиканских столицах — 400 рублей в год в вузах и 200 в школах (8, 9 и 10 классы). В прочих городах — 300 и 150. А стипендий будут получать только отличники. Бедный С. ходит совсем мрачный, — я его понимаю, ему будет очень трудно. Я спрашивала у Т., на какие средства, собственно, Дежневы живут. Его мама получает алименты на дочь и еще пенсию за погибшего сына, около 300 рублей (45 % его средней месячной зарплаты). При теперешней дороговизне это очень мало, их ведь трое, а С. своими уроками почти ничего не зарабатывает. Я знаю по себе: мама получает в общей сложности почти две тысячи, и у нас все равно никогда нет свободных денег.


6. Х.40

Вчера вышел приказ № 1 Главного управления трудовых резервов: о распределении контингентов призываемых по областям. На нашу область падает 15 тысяч — 7000 человек в ремесленные училища, 700 в железнодорожные и 7300 в школы фабрично-заводского обучения. Все гадают — кто попадет в число тех «пятнадцатитысячников». Впрочем, призывать будут, кажется, гл. обр. шести— и семиклассников. Девочек тоже!

Вечером мы с Сергеем и Володей были у Николаевых. Таня начала говорить, что это жестоко — призывать насильно таких детей, не считаясь с их планами на будущее, и т. д. В конце концов Алекс. Сем. на нее накричал — я еще никогда не видела его таким возмущенным. Он сказал, что нужно же хоть немного понимать, чем это вызвано. Мы живем сейчас как на вулкане, оборонной промышленности нужны миллионные кадры специалистов, и вообще это не идет ни в какое сравнение с тем, что переживает сейчас молодежь в Западной Европе. Мне от его слов стало жутко. Я действительно до сих пор просто и не подумала, что эта мера вызвана подготовкой к войне, и вообще совершенно не думала о том, что война может захватить и нас. Теперь я понимаю, почему Т. говорила тогда о «перекрестке» и что именно она имела в виду. Неужели этот кошмар и в самом деле случится?

Вообще все как-то очень грустно. Т. рассказала по секрету, что Сергей почти рассорился с мамой. Таню особенно мучает, что это в какой-то степени из-за нее, я ее очень понимаю.

Как это печально, что человеческое счастье до сих пор зависит от такого количества внешних факторов. Казалось бы, трудно найти более счастливую пару, чем Т. и С. Вернее — пару, более подходящую для того, чтобы быть счастливой. А на самом деле у них все время какие-то трудности! Вчера я смотрела на них и вдруг подумала: ну что, если и в самом деле будет война? Я просто не представляю себе, что будет с Т., если она расстанется с Сергеем. А ведь это может произойти, так же как происходит во время войны с миллионами других любящих друг друга людей. И я тогда почему-то особенно ясно вдруг поняла, что именно при коммунизме — и только при коммунизме — возможно полное человеческое счастье. И в самом деле: в наши дни счастье слишком зависит от внешних общественно-политических факторов — таких, как война, материальные трудности (я не считаю этого главным, но ведь и это тоже часто играет большую роль в жизни человека!), наконец, недостаточная сознательность и отсталые взгляды (пример с мамой С.). В условиях коммунистического общества ничего этого не будет — следовательно, счастье человека будет зависеть только от его личных качеств, т. н. внутреннего фактора. А так как бытие определяет сознание и изменившиеся к лучшему условия жизни не смогут не изменить к лучшему качеств нормального человека, то, следовательно, в условиях коммунистического общества всякий нормальный человек непременно будет счастлив.

Ну вот, написала целый доклад. Нужно будет как-нибудь на комсомольском собрании поставить вопрос о счастье: интересно, все ли думают об этом так, как я?


23. Х.40

Присутствовала на одном сборе Таниного отряда. Как это ни странно, у нее действительно явные способности организатора и даже в какой-то степени педагога. Это выше моего понимания, но факт остается фактом. Дело в том, что четвертый «А» считается трудным классом, и пионерская работа там действительно была невероятно запущена. Собственно, ее вообще не велось. Теперь же — за какой-нибудь месяц — у них даже кривая успеваемости пошла кверху. Класрук четвертого «А» прямо в восторге от Т. и ее методов.

Кстати, об этой самой кривой. График висит на виду у всех, в пионерской комнате; сначала, когда Т. повела меня показывать свое гениальное изобретение, я ничего не поняла — обычная координатная сетка, ось абсцисс разбита на тридцать делений, ось ординат — на семьдесят. Что же оказалось? Наша мудрая Татьяна изобрела формулу подсчета ежедневного коэффициента коллективной успеваемости: оценки от «оч. плохо» до «отлично» переводятся в цифры по пятибалльной системе, суммируются, полученное число делится на количество выставленных в день оценок и результат (он и есть «коэффициент коллективной успеваемости») откладывается на графике по оси ординат. А внизу просто дни. Получается кривая — очень наглядно и убедительно. Занимается этим счетоводством староста вместе с выборной комиссией, и весь четвертый «А» каждый день первым делом мчится в пионерскую комнату посмотреть на график — поднялась или упала вчера красная линия. А с первого ноября они собираются вызвать на соревнование параллельный класс и вычерчивать успеваемость на одной диаграмме двумя линиями разного цвета — красной и синей, на первый раз по жребию, а в дальнейшем красный цвет будет присваиваться победителям предыдущего месяца. Действительно, очень просто и увлекательно!

Кроме того, она ввела новую систему групповых домашних занятий. До сих пор у нас обычно к группе отстающих прикрепляли одного отличника, и из этого мало что получалось; а Т. совершенно правильно учла, что в классе, в общем, меньше отстающих, чем хороших учеников. Поэтому она разбила на группы этих последних и в каждую группу сунула одного отстающего. Вот тебе и Танюшка!


8. XI.40

Вот и праздники прошли. Как всегда — грустно. Я раньше думала, что это только в детстве грустишь, когда кончается праздник. Особенно это всегда было заметно после Нового года и школьной елки.

На демонстрацию я не пошла — болит нога, ушиблась, когда делала предпраздничную уборку (обметала паутину, а стремянка оказалась поломанной, и я загремела).

Мама достала пропуска на трибуну. Жаль, что со мною не было Т. — она так хотела посмотреть танки, но должна была идти в колонне со своим отрядом. Парад был, как всегда, красивый. В Москве и Киеве, очевидно, бывает лучше, но тех мне видеть не приходилось. Видела танки — на первом проехал с большим шумом и громом Александр Семенович, он стоял, высунувшись из башни, и выглядел очень импозантно — в шлеме и громадных черных перчатках с раструбами. Он вообще очень интересный — такое худое волевое лицо и всегда чуть прищуренные глаза, — я, наверное, определенно влюбилась бы в него, будь он моложе. Или я — старше. Во веяном случае, я понимаю, почему при виде военных «кричали женщины ура и в воздух чепчики бросали».

Потом видела и Т., которая очень гордо вышагивала своими длинными ногами во главе второго отряда. Под барабан, вот как! Знаменитый график они воспроизвели на большом транспаранте и несли его с собой, этакие хвастунишки. А в общем, конечно, молодцы.

С. на демонстрации не был. Кстати о нем. Я догадываюсь, что в семье у Дежневых произошло то, что в наше время становится в какой-то степени типичным для многих семей: дети становятся интеллигентнее своих родителей. Иногда это трудно для обеих сторон. В самом деле, судя по тому, что я знаю через Т., мама Сергея протестует против их любви именно потому, что не способна отделаться от своих нелепых старых представлений о «социальном неравенстве». Разумеется, в ее время действительно трудно было вообразить себе счастливый брак между сыном рабочего и девушкой из офицерской семьи. Но теперь — какая глупость! А она не может этого понять. Она не видит, что С. уже сейчас такой же интеллигентный юноша, как, например, сын ответработника Бондаренко, с той единственной разницей, что И.Б. — начитанный и хорошо одетый пошляк, а С. — человек в полном смысле слова. Он удивительно изменился за последний год. Еще прошлой осенью я обращала Танино внимание на его язык, он за каждым словом говорил какую-нибудь грубость или просто злоупотреблял «блатным» жаргоном. А теперь говорит совершенно нормально, только изредка прорвется вдруг неправильное слово.

В общем нужно сказать, что праздники прошли не очень весело. Мы даже не потанцевали — я из-за своей ноги, а Т. из-за отсутствия С. Вчера вечером она пришла ко мне с Ируськой, и мы втроем сидели как старые девы, пили чай и вспоминали молодость. И. пела наши песни: свою коронную «Ой не свиты, мисяченьку», «Стоит гора высокая» и другие. Я даже поплакала. Какой у нее голос! Мы с Т. уговариваем ее в консерваторию, а она, глупая, еще колеблется. Я бы с таким голосом и ни минуты не думала бы.


15. XI.40

Только что вернулась от Аграновичей — наконец выбралась их навестить, хотя обещала Алексею Аркадьевичу сделать это сразу по возвращении. Откровенно говоря, мне не особенно хотелось к ним идти: я боялась, что они окажутся похожими на остальных бахметьевских знакомых. Оказались очень симпатичными людьми. Борис Исаакович — режиссер драмтеатра, вот откуда мне была знакома их фамилия! Просто я ее постоянно видела на афишах. Очень культурные люди. Масса книг, гл. обр. по искусству. Нужно будет привести к ним Т., ей, наверное, тоже понравится. И обязательно И. — пусть послушают ее голос и хорошенько намылят ей голову. Это просто преступление — зарывать такой талант!

Вчера немцы подвергли страшной бомбардировке один английский город — сейчас нет под рукой газеты, называется что-то вроде Коунтри, по радио звучало приблизительно так. Налет продолжался одиннадцать часов! По немецким сообщениям, зарево от пожаров видно за 200 километров. Страшно думать обо всем этом. Борис Исаакович очень мрачно смотрит на перспективы нашей «дружбы» с Гитлером.


19. XI.40

Бедная Т. потерпела первое серьезное поражение на пионерском фронте. Боюсь, что очень серьезное. После разрушения этого английского города (оказывается, правильное его название — Ковентри) она не нашла ничего лучше, как выпустить со своим отрядом специальный номер стенгазеты. Сама написала передовую статью «Новое преступление воздушных убийц Геринга», поместила в выпуск старую вырезку о бомбардировке Герники, и вся газета вышла под лозунгом «Привет героической борьбе английского народа» — по-русски и по-английски, английский текст написал Глушко (у него новая мания — английский язык; занимается по системе «Лингафон», выписал себе набор пластинок и целыми днями шипит и бормочет, как одержимый). Газету вывесили утром, и, к несчастью, Кривошеина целый день не было в школе — заметь он сразу, все это было бы проще. А так газета провисела с этим лозунгом целый день. Вечером он вернулся в пришел в ужас. Выпуск сняли немедленно, а Т. была вызвана к нему в кабинет и получила такой нагоняй, что до сих пор не может опомниться.

Конечно, виноваты мы все. Во-первых, этот дурень В. должен был не хвастаться своими английскими познаниями, а сказать Т., что такого писать нельзя ни в коем случае; а во-вторых, ни я, ни С. тоже не обратили никакого внимания — словно затмение какое-то на нас нашло. Господи, как глупо! Хоть бы эта история не вышла из стен школы. Боюсь, что может выйти — слишком уж долго висел этот злосчастный выпуск на глазах у всех.


27. XI.40

Выпал снег. История с «английским выпуском», кажется, сошла на нет. Во всяком случае, никаких ощутимых последствий пока не было, и Т. по-прежнему возится со своим отрядом — в свободное от занятий и любви время. Удивительно все же, как она ухитряется успевать и с тем и с другим! Я обычно считала, что она совершенно не умеет организовать свое время.

Я сказала об этом маме — она ведь всегда была о Т. невысокого мнения. Мама сначала отнеслась к этому скептически, но факты — вещь упрямая: Т. и учится хорошо, и с пионерами работает, и еще выкраивает время встречаться с С. Наконец мама вынуждена была признать, что любовь является иногда неплохим стимулятором, и, значит, Т. просто нашла, как говорится, свое место в жизни и любит по-настоящему. Вот уж действительно открытие Америки!

А в общем, я за Т. боюсь. Боюсь, что она еще наделает глупостей. Недавно были с ней у Аграновичей, а там, как назло, оказался один гость, их знакомый из Москвы, тоже еврей, который недавно разговаривал с беженцем из оккупированной Польши. Немцы совершают там страшные зверства над евреями, — он рассказывал такие вещи, что волосы дыбом становятся и просто как-то не веришь. Но Т. верит всему, может быть, она, к несчастью, и права. Когда мы вышли, она сказала мне: «Ты все слышала? Так вот запомни! А мне еще говорят, что я не имею права вести в отряде антифашистскую пропаганду!» Я долго объясняла ей особенности сложившейся в связи с пактом ситуации, но Т., когда речь заходит о фашистах, становится просто невменяемой. Не знаю, чем это все кончится.

Видели новый фильм «Музыкальная история», с Лемешевым и Зоей Федоровой. Сюжет — ничего особенного, а музыка хорошая.

4

— …Тореадор, смелее в бой… ту-ру-ру-ру… смелее в бой… Ну что ж, придется двинуть фланг?

— Вон вы куда…

— А ты, брат, как думал… тореадор, ту-ру-ру-ру… Кури, Сергей, все равно проветрим.

— Спасибо, Александр Семеныч, накурился уже… Ладно, я вот так…

— Не торопись — открываешь королеву.

— Ух, черт! Тогда сюда.

— Это дело другое. Тореадор… тореадор… Это дело другое. Хитер, брат, ну и хитер… ту-ру-ру-ру, смелее в бой…

— Александр Семеныч…

— М-м?

— Как вы думаете, немцы все-таки высадятся в Англии?

— Кто ж зимой-то высаживается, чудак-человек…

— Нет, а на тот год? Зимой-то, факт, не высадятся.

— На тот год? До того года еще, брат, сколько воды утечет… не до самого года, конечно, — до года две недели осталось, а до оперативного сезона… мм-да. Я пошел, прощайся со своим слоном. Что-то наша общественница задерживается…

Сергей глянул на часы, вздохнул и углубился в обдумывание хода. Полковник опять замурлыкал своего «Тореадора».

— Куда-то вы меня загнали, — покачал головой Сергей. — Не везет мне сегодня… Прошлый-то раз я у вас хоть одну выиграл…

— А ты раньше времени рук не поднимай, воевать нужно со злостью. И поменьше отвлекаться. А то ты вот планировал вторжение в Англию, а собственного слона прозевал.

— Таня к шести обещала вернуться?

— Ну, знаешь, Татьянины обещания… ого, решил, значит, идти напролом. Так, так… А что, собственно, у нее за дела сегодня такие?

— Да она собиралась идти со своим отрядом на лыжную базу.

— Ах, так… девица на полевых тактических занятиях… Сергей, ты невнимательно играешь, получай за это шах.

— Ух ты… Как же это я… Александр Семеныч, да это не только шах!

— Разве? Ну, тем хуже для тебя, не лови ворон.

Сергей ошеломленно уставился на доску, с досадой дернул себя за ухо и смешал фигуры.

— Вот так, брат. — Полковник подмигнул ему и встал из-за столика, потягиваясь и сдерживая зевок. — Извини, Сергей, устал я что-то…

— Так я, может, пойду? — смутился Сергей.

— Сиди, сиди. Я ведь отдыхать не собираюсь, мне все равно скоро уходить.

Он взял с буфета чайник и включил его, потом посмотрел на часы.

— Ну, если Татьяна не явится, будем ужинать без нее. Ты как же думаешь планировать теперь свое будущее, а, Сергей?

— Да как, Александр Семеныч, что тут особенно планировать… Решил я идти в вуз сразу, не откладывая. На вечернее отделение, если удастся. Ну, и работать.

— М-да… Это трудно, Сергей.

— Знаю, — отозвался тот. — Все оно трудно, Александр Семеныч… Мамаша моя говорит, что жизнь, мол, прожить — не поле перейти… Я вот подумал недавно: а ведь как верно! Такие кругом трудности, ну куда ни глянь… а может, скучно было бы жить без этого, кто его знает. Я вот, когда думаю о том, как придется в вузе учиться и работать, так мне даже как-то невтерпеж становится — скорее бы…

Полковник прошелся по комнате и сел на диван, зябко сунув руки в карманы и положив ногу на ногу.

— Да, — сказал он, — в трудностях есть своя… э-э-э… привлекательная сторона. Тем более в твоем возрасте. В какой институт ты думаешь идти?

— Думаю — в Ленинградский электротехнический. Мне наш Арх… ну, преподаватель физики — он сам там учился — советует поступать именно туда. Знаменитый, говорит, институт, старый. Между прочим, там до революции директором был Попов, изобретатель радио.

— Вот как, — сказал полковник, разглядывая блестящий носок своего сапога. — Значит, ты хочешь именно в Ленинград…

— Да. У меня там и друг учится, на первом курсе кораблестроительного.

Полковник кивнул:

— Теперь-то я начинаю понимать, почему это Татьяна последнее время все пытается меня убедить, что лучше Ленинградского университета нет в мире.

— Ну да, — смутился Сергей, — она, Таня то есть, она действительно думает поступать в Ленинградский, на филфак…

— Ну, еще бы. Было бы странно, если бы она теперь думала поступать куда-нибудь… э-э-э… в Казанский.

Сергей совсем побагровел:

— Плохо, брат, твое дело, — сочувственно сказал полковник. — Но от такой оказии, как говорится, не застрахован никто.

— Александр Семеныч! — Сергей собрался с духом. — Я вот как раз насчет этого хотел с вами поговорить…

— Со мной? Давай, брат, я слушаю.

— Понимаете, Александр Семеныч… мы с Таней решили, что нам нужно пожениться.

Полковник высоко задрал левую бровь.

— Вот как, — сказал он после недолгого молчания. — Надеюсь, не завтра?

— Нет, что вы, — заторопился Сергей, — потом, уже в Ленинграде, когда поступим…

— Не закончив образования?

— Нет, почему, среднее-то у нас уже будет!

— Разумеется. Разумеется. И ты считаешь, что среднего образования достаточно, чтобы обзавестись семьей?

— Так при чем это, Александр Семеныч? — тихо спросил Сергей. — Для этого не образование нужно, а…

— Любовь, ты хочешь сказать? Правильно, Сергей, любовь, разумеется, главное. Но я тебе скажу откровенно: мне не думается, что в вашем с Татьяной возрасте любовь может быть настолько уже зрелой и… э-э-э… серьезной, что ли, чтобы на таком фундаменте строить семью. Не знаю, брат, не знаю… Я вот помню себя в реальном училище… Ну, все мы увлекались в старших классах, благо женская гимназия была рядом, и думали, конечно, что эта любовь — самая настоящая и до гроба. А теперь смешно вспомнить. Да что теперь! — через два уже года все эти гимназические романы были наглухо позабыты. Так что я просто не советовал бы ни тебе, ни Татьяне торопиться с таким важным делом. Дело ведь очень важное, Сергей, ты об этом не забывай.

— Вы не знаете, насколько это серьезно… у нас с Таней, — глухо сказал Сергей, глядя в сторону. — Это только словами не расскажешь, а если бы…

В прихожей металлически щелкнул замок.

— Вот и Татьяна. — Полковник встал и посмотрел на Сергея, как тому показалось — немного растерянно. — Сергей, я тебя попрошу — не будем пока продолжать при ней этот разговор…

Робко вошла Таня в лыжном костюме, поправляя примятые шапкой волосы и держа у глаза платок.

— Что еще случилось? — строго спросил полковник.

Таня улыбнулась Сергею, потом дядьке.

— Ничего, Дядясаша, не пугайся… может, будет немножко синяк, я не знаю: я заходила к Людмиле, она что-то прикладывала…

Она отняла платок — на скуле, под самым глазом, действительно намечался уже основательный синяк.

— Кто тебя? — вскочил Сергей.

— Ой, это снежком — мы проводили военные занятия, просто снежком. Ничего страшного, уже совсем не болит, правда… Дядясаша, я купила пудру — нарочно Для этого, — достань, пожалуйста, она осталась в кармане куртки…

— Черт знает что! А еще собирается… — не договорив, полковник возмущенно крякнул и вышел из комнаты.

— Страшно по тебе соскучилась — целуй скорее, — шепнула Таня, подставляя ушибленное место. — Давно сидишь?

— С пяти. Действительно не болит?

— Болит, конечно… еще раз, пожалуйста…

Сергей едва успел выполнить просьбу, как вошел полковник.

— Татьяна, мне нужно уходить, так что поторопись с чаем.

— Сейчас, Дядясаша!

С помощью пудры синяк был приведен в более пристойный вид. Таня переоделась, быстро накрыла на стол.

— Дядясаша, объясни мне такую вещь! Что, в конце концов, мы должны говорить пионерам по поводу наших отношений с немцами? — спросила она, разливая чай. — Получается ведь какая-то нелепость: с одной стороны, фашисты есть фашисты, ребятам это внушали с первого класса. А с другой — Гитлера теперь и обругать нельзя лишний раз, потому что тебя сразу ущучат. Мне за эту стенгазету несчастную так влетело…

— Мало влетело, если ты до сих пор ничего не поняла, — полковник пожал плечами. — Неужели так трудно разобраться в обстановке? Неужели так трудно найти в этих условиях правильную линию поведения? Фашизм остается наиболее враждебной нам политической системой и наиболее вероятным нашим противником в будущей войне. Вернее, в той войне, которая уже идет. Но твердить об этом сейчас, когда мы в силу обстоятельств вынуждены были заключить с Германией пакт, твердить об этом сейчас было бы глупо и… нетактично. Есть вещи которые всем понятны, но о которых все же принято умалчивать. Точнее, их принято не касаться…

— Все это я прекрасно знаю, — возразила Таня. — Но это все теория, она всегда легче всего. А вот на практике, когда сталкиваешься с тем, что ребята не понимают — враг нам Германия или союзник…

— Ну, это уж ты хватила, — сказал Сергей. — Не такие уж они дураки, эти твои ребята.

— А вот представь себе! Да и чего ты от них хочешь, если сейчас в газетах чаще ругают Англию, чем Германию… невольно такое впечатление и создается. Я все-таки считаю, что никакие временные обстоятельства не должны оправдывать прекращения антифашистской пропаганды среди пионеров. Именно среди них. Ты понимаешь — нас-то уже пропагандировать нечего, вообще всех старших. А пионерам, особенно младших возрастов, нужно, наоборот, твердить об этом как можно чаще…

— Ты дотвердишься, — со зловещим спокойствием сказал полковник. — Я вообще советовал бы тебе отказаться от своего отряда, пока ты там не натворила дел.

— Ну уж нет!

— Ну, как знаешь. — Полковник допил стакан и встал из-за стола. — Может быть, тебе требуется еще одна хорошая взбучка, не спорю. Так я вас покину, Сергей…

Когда полковник ушел, Таня пересела поближе к Сергею.

— Дядясаша сегодня бьет себя хвостом по ребрам. С чего бы это?

— Бьет чем? — не понял Сергей.

— Господи, хвостом. Как тигр, понимаешь? Это я так говорю, когда он сердится. Вы с ним не поспорили о чем-нибудь?

— Да нет, я… я, знаешь, говорил с ним…

— О чем? Не о Финляндии? Дядясаша не любит, когда его расспрашивают про Финляндию.

— Да нет, я… я говорил о наших делах. О том, что мы с тобой решили.

— Ты с ума сошел! — Таня сделала большие, испуганные глаза. — Сережа, ты просто сошел с ума: я ведь столько раз говорила тебе, что сама скажу это Дядесаше…

— Вот именно — столько раз! Ты уже полтора месяца собираешься!

— Ну так что же, просто я боялась. Ты думаешь, это так просто…

— Факт, что не просто. Поэтому я и решил поговорить сам, не сваливая это на тебя.

Таня вздохнула и замолчала, не решаясь спросить, чем же кончился разговор. Молчал и Сергей, машинально помешивая давно остывший чай.

— Господи, ну что ты как язык проглотил! — вспыхнула наконец Таня. — Не можешь сказать, что ли! Что ответил Дядясаша?

— Да что… — Сергей неопределенно пожал плечами. — В общем, знаешь, ничего не ответил. В общем-то он считает, что еще рано. Слишком, дескать, вы оба молоды, чувство еще незрелое, и вообще эти школьные романы скоро забываются…

У Тани глаза наполнились слезами.

— Я так и знала, — сказала она с тихим отчаянием. — У меня было предчувствие, что должно случиться что-то плохое. Только я думала, что это насчет контрольной по украинскому. Сережа, ну как это так получается, что нас никто не понимает из старших? И даже Дядясаша!

— Что ж делать, — отозвался Сергей. — А ты, Танюша, не расстраивайся из-за этого слишком сильно… Конечно, это жаль, что так получается, но… ты понимаешь, мне кажется, расстраиваться из-за этого не стоит. Ну, раньше это действительно было необходимо, без согласия вообще не женились, а теперь что ж…

— Господи, я знаю, что можно жениться без согласия. Мы, например, так, наверное, и поженимся. Но мне это очень тяжело, понимаешь? Твоя мама против, Дядясаша тоже против…

— Он не то чтобы против, — поправил Сергей. — Он просто советует не торопиться…

— Ну да, так всегда говорят, когда не хотят сказать прямо. Ты понимаешь, Сережа, это вот самое обидное, такое непонимание… — Таня громко всхлипнула. — Когда любишь, то хочется, чтобы все вокруг желали тебе счастья и чтобы все поздравляли и радовались вместе с тобой… А получается, что никто и слушать не хочет!

— Да ты успокойся… Ну что ты, в самом деле, а, Танюш…

— Я уже… успокоилась, — дрожащим голосом сообщила Таня. — Просто мне так вдруг стало обидно! Знаешь, Сережа, я вот твою маму совсем не виню, потому что я понимаю: ей просто страшно за тебя, что я не сумею быть хорошей женой. Я ведь прекрасно знаю, что произвожу на всех несерьезное впечатление…

— Да ну, глупости.

— Ничего не глупости, я знаю! Мать-командирша еще недавно мне сказала, что мой муж — если, мол, я когда-нибудь выйду замуж — так он будет самым разнесчастным мужем на свете. И вообще пилила меня полдня. А все из-за того, что я молоко поставила и пошла звонить Люсе насчет уроков, а оно убежало. Так что я вовсе не думаю винить твою маму за то, что она меня не любит и что вообще она против. Но почему Дядясаша!

— Может, по этому самому и он, — улыбнулся Сергей. — Пожалуй, я тоже произвожу на него несерьезное впечатление.

— Ну, что ты! Нет, Сережа, здесь это тоже из-за меня, я уж чувствую, — печально сказала Таня. — Просто Дядясаша считает, что я еще щенок. И вообще я уверена, что люди моего возраста для Дядисаши просто не существуют. Они для него как мошкара. Конечно, разве можно по-настоящему любить в какие-то несчастные семнадцать лет! Вот если бы нам было хотя бы по тридцать — тут Дядясаша не возражал бы, ясно!

— Ну-ну, хватит тебе злиться. — Сергей успокаивающим жестом тронул ее руку.

— Да я и не злюсь, мне просто плакать хочется.

— Ну, поплачь и успокойся.

— А ну тебя! Ты тоже какой-то бессердечный, знаешь.

— Какой же я бессердечный? Просто я не впадаю в панику, а смотрю на вещи более спокойно. Ничего ведь страшного сегодня не случилось, верно? Я, если хочешь знать, и не думал никогда, что Александр Семеныч так с первого захода и согласится. Вот он теперь все это обдумает, взвесит, потом мы еще раз поговорим, уже втроем. Я почему-то думаю, что мы его в конце концов уломаем. Вот мамашу мою — ее труднее…

— Сережа…

— Да?

— А может быть, мне стоило бы поговорить с твоей мамой, как ты думаешь?

— Да ну-у, нет… — Сергей подумал и решительно мотнул головой. — Ничего не выйдет, вы с ней просто общего языка не найдете.

— Глупости ты говоришь, не может этого быть. Как это так — не найдем общего языка?

— А вот так. Нет, Танюша, лучше не пробуй… Я ведь знаю, что ничего хорошего из этого не выйдет.

— Ну, смотри, — задумчиво сказала Таня, — А мне все-таки кажется…

5

Шибалин прошелся по комнате и, подойдя к висящему возле двери календарю, оторвал листок «25 декабря». Кривошеин искоса взглянул на него и снова опустил голову, покручивая в пальцах забрызганную чернилами линейку. Фигура инструктора, молодцевато затянутая в гимнастерку без петлиц, вызвала в нем приступ внезапного раздражения. «Подыгрывается под комсомольца двадцатых годов, под этакого Павку Корчагина, — подумал он. — А что в нем самом комсомольского… типичный аппаратчик…»

— Вообще я должен сказать, что в горкоме организация сорок шестой школы стоит не на высоком счету, — продолжал Шибалин, прочитав текст на обороте листка и смяв его в кулаке. — Распустился ты, товарищ Кривошеин, здорово распустился… нужно смотреть в глаза фактам. Я не уверен, что самокритика у нас на высоте. А что наша печать говорит о самокритике? В беседе с…

— Погоди, Шибалин, — сказал Кривошеин, с трудом удерживая раздражение и неосторожно оборвав готовую прозвучать цитату. — Я хотя и на низовой работе, но знаю все это не хуже тебя. Конкретно, в чем нас обвиняют?

— В расхлябанности комсомольской работы. Ясно? Будем говорить прямо — ваш комитет до сих пор не сделал еще должных выводов из решений Одиннадцатого пленума ЦК ВЛКСМ. А на что делался упор в этих решениях? В этих решениях основной упор делался на усиление…

— …работы с комсомольским активом, знаю, — опять прервал Кривошеин. — Мне не совсем ясно, Шибалин, что ты понимаешь под «должными выводами». А я тебе скажу, что наша школа дала по успеваемости чуть ли не самые высокие показатели в городе. Не веришь — справься в гороно. Это как, по-твоему, не заслуга комсомольской организации?

Шибалин подошел к столу и, опершись расставленными ладонями на его край, перегнулся к Кривошеину:

— Успеваемость? Я тебе одно скажу: если ты считаешь, что успеваемость можно поднимать за счет комсомольской работы, так это, Кривошеин, здорово порочная теорийка, от которой попахивает правым уклоном. По-твоему, выходит так: пускай не ходят на комсомольские собрания, пускай не несут нагрузок, лишь бы учились? Какая же тогда разница между советской школой и старорежимной гимназией, а? Смотри, Кривошеин, кое-кому могут очень не понравиться такие разговорчики!

— Ты меня не так понял, — быстро, примирительным тоном сказал Кривошеин. — Я хотел только сказать, что у нас наблюдаются и положительные явления… Я не отметаю критику начисто, я и сам вижу недостатки в нашей работе, но нужно же брать факты в их совокупности…

— А что за ералаш у вас делается в пионерской работе? — не слушая его, продолжал Шибалин. — Вожатые меняются чуть ли не каждый месяц, кружков нет, стенгазеты выходят нерегулярно! А когда выходят, получается еще хуже! Что это за история у вас была месяц назад с газетой второго отряда? И почему в горкоме узнают об этом стороной, а не от тебя?

Кривошеин мысленно выругался. Черт, разболтали-таки!

— Да ничего страшного, по существу, не произошло, — сказал он. — Ну, ошиблись немного ребята… вопрос политический, сложный, тут и взрослые комсомольцы не всегда разбираются. Выпустили газету с лозунгом «Привет героическому английскому народу…»

— Не так это было! Не «привет народу», а «привет героической борьбе» — вот как они написали! Как это понимать. Кривошеин? Преступная бойня, затеянная англо-французскими империалистами, объявляется в пионерской стенгазете «героической борьбой»! Не слишком ли далеко это заходит, товарищ комсорг? Ты политический смысл этого выступления понимаешь? Эт-то, знаешь, не просто опечаточка! И нечего делать скидку на то, что это, мол, ребята, что они, мол, запутались и все такое… тут не ребята запутались, а запутался их вожатый! А вместе с ним запутался и ты, который поручил ему отряд! А комсомольская организация контролировала его работу? Иди у вас это дело пущено на самотек?

Шибалин возмущенно фыркнул и прошелся по комнате, сунув пальцы за ремень.

— Кто у тебя вожатый во втором отряде? — буркнул он, не останавливаясь.

— Ну, вожатая там замечательная, — бодро сказал Кривошеин. — Такая Николаева Татьяна, племянница Героя Советского Союза полковника Николаева…

— А ты мне полковника не тычь в нос, — грубо отозвался Шибалин. — У нас в партии, когда с тебя стружку снимают, так и на личные заслуги не смотрят… а на дядюшкины и подавно!

— К слову пришлось, вот и сказал, — огрызнулся Кривошеин.

Разговор этот начинал доводить его, что называется, «до ручки».

— У нее и свои заслуги есть, помимо дядюшкиных!

— Вроде того лозунга? — насмешливо прищурился Шибалин.

— Нет, не вроде того лозунга! — крикнул уже вышедший из себя Кривошеин. — Вроде того, что она за два месяца вывела из прорыва отстающий класс! Можешь спросить у класрука четвертого! И вообще я тебе скажу — у нас в школе не много таких вожатых, как Николаева! Знаешь, как она проводит сборы, — ребята в пионерскую комнату идут охотнее, чем в кино. Я понимаю — сейчас она ошиблась. Но заслуги-то у нее есть? Постой, у нас сегодня что, двадцать шестое? — Он листнул настольный календарь и ударил по нему пальцем. — Идем! Она сегодня проводит сбор, посвященный окончанию второй четверти. Пойдем, постоим у дверей и послушаем. А если ты присутствовал вообще на пионерских сборах, то ты мне сам скажешь, лучше это у нее получается или хуже…

— Идем, — хмуро пожал плечами Шибалин.

Они вышли в коридор, необычно пустой и тихий, ярко освещенный круглыми молочными плафонами, с белыми бюстами мудрецов в простенках. Крутя на пальце ключ от своего кабинета, Кривошеин привычно посматривал по сторонам — не обнаружится ли где какой непорядок. Елки точеные, сколько километров истоптано им по этому коридору… нет, а все-таки низовая работа — хорошая вещь! Когда-то он мечтал попасть «наверх», а теперь ни за что не ушел бы отсюда по своей воле. А вот такой Шибалин и дня бы здесь не усидел. Тоже, тип!

У двери пионерской комнаты он остановился.

— Входить не будем, я думаю? Зачем мешать? Я просто хочу, чтобы ты послушал… Настроение сбора чувствуется сразу.

Он осторожно повернул ручку и приоткрыл дверь. Хорошо смазанные петли не скрипнули. В тишину коридора выплеснулся чуть картавый, звенящий от волнения девичий голос:

— …в Испании, потом они убивали в Польше, убивали во Франции, а сейчас продолжают убивать, в Англии — тех же женщин, тех же детей — таких, как ваши мамы в сестры, как вы сами! Смотрите сюда, перепишите с доски эти названия — Герника, Варшава, Роттердам, Ковентри, Лондон, — запомните на всю жизнь имена этих городов, имена преступлений немецкого фашизма — самой страшной из политических систем, которые когда-либо появлялись на земле!..

Кривошеин мысленно схватился за голову. Но закрывать дверь было уже поздно. Черт возьми, дернуло же его явиться сюда с инструктором!

Шибалин рывком обернулся к нему.

— Ну как, доволен? — спросил он зловещим шепотом. — Доигрался? Давай закругляй сбор и приходи к себе — мы будем там…

Распахнув дверь, он вошел в комнату, изобразив на лице широкую улыбку.

— Сидите, ребята, — махнул Кривошеин, когда собрание хором прокричало «Всегда готовы!» в ответ на его приветствие.

— Николаева, это вот товарищ Шибалин, из горкома ЛКСМУ…

По его тону Таня сразу поняла, что случилось что-то нехорошее. Растерянно глянув на Шибалина, она по-мальчишески поклонилась, тряхнув головой. Ответив ей небрежным кивком, тот прошел к столу и сгреб в пачку пожелтевшие газетные вырезки — статьи о фашистских зверствах в Испании — и несколько листков, неровно исписанных круглым полудетским почерком — тезисы ее выступления.

— …Товарищ Шибалин хочет с тобой поговорить, — продолжал Кривошеин, избегая смотреть ей в глаза, — ты пойди с ним, я тут сам закончу…

— Хорошо, Леша… А в чем дело?

— Ну, он тебе скажет…

— Готово? — спросил Шибалин, подойдя к ним.

Таня, ничего не понимая, взяла со стола свой портфель. На пороге она обернулась и привычно, по-пионерски, вскинула руку, но на этот раз без надлежащей бодрости.

— Вы что-то хотели мне сказать? — несмело спросила она, тихонько притворив за собою дверь.

— Поговорим в кабинете комсорга, — бросил Шибалин. — Идем!

Таня шла за ним торопливыми шагами, теряясь в предположениях, чем вызван такой резкий тон представителя горкома. Что она могла сделать? Неужели это из-за того выпуска? Но ведь Леша обещал не давать хода этому делу… Ей стало вдруг очень страшно.

Плотно прикрыв двери кабинета, Шибалин прошел к столу и сел, принявшись раскладывать вырезки. Таня осталась стоять перед столом. От страха она чувствовала неприятную слабость в коленях и ей очень хотелось сесть, но она не решилась сделать это без разрешения сердитого начальства.

Шибалин внимательно просмотрел вырезки, снова собрал их в аккуратную пачечку, положил сверху листки с тезисами и придавил чернильницей. Покончив с этим, он поднял голову и посмотрел на Таню.

— Ну, Николаева? — спросил он тихо, поигрывая пальцами. — С каких это пор ты занимаешься такими делами?

Таня удивленно подняла брови:

— Какими делами? Я вас не понимаю…

— Да ты брось ломаться! — крикнул вдруг Шибалин. — Нечего из себя невинную цацу строить! Вести разлагающую работу в пионерской среде она умеет, а тут вдруг простых вещей не понимает! Ты брось!

— Разлагающую работу… — прошептала Таня ошеломленно, — что вы, товарищ Шибалин… какую же разлагающую работу я веду?

— Какую работу? Вот какую! — Он ткнул пальцем в вырезки. — Дискредитировать в глазах пионеров внешнюю политику Советского правительства — это, по-твоему, не разлагающая работа? Что же это тогда такое? — выкрикнул он еще громче, ударив по столу кулаком. — Что это такое, я тебя спрашиваю?!

— Но, товарищ Шибалин… — Таня шагнула вперед и сделала беспомощный жест. — Товарищ Шибалин, я ведь ничего не дискредитирую, просто некоторые ребята не совсем ясно представляют себе, как мы должны относиться теперь к фашизму, — и я сочла своим долгом — вы же видите, я пользовалась только материалами наших газет… то, что всегда писали о фашистах…

— Когда писали? — продолжал кричать Шибалин. — Когда это все писалось, а? Два года назад? Ты что же, не заметила изменения международной обстановки? Ты чем думаешь, когда выступаешь перед пионерами со своей пропагандой, — головой или седалищем?

Таня вспыхнула, и тотчас же лицо ее побелело.

— Выбирайте выражения, когда вы со мной разговариваете! Вы не на базаре!

— А ты мне не указывай, иначе с тобой в другом месте поговорят! Обидчивая какая! Нужно еще выяснить, по чьей указке ты ведешь в отряде пропаганду в пользу англо-французских империалистов…

Секунду или две Таня смотрела на него, не веря своим ушам.

— Еще бы! — почти спокойно сказала она наконец. — Мне ведь платят в фунтах стерлингов, вы разве не знали? Ну и дурак же вы, товарищ инструктор!

Она взяла со стула портфель, повернулась и вышла из кабинета, грохнув дверью.

На углу она остановилась и застегнула шубку, стараясь дышать глубоко и медленно — чтобы успокоиться. О том, что с ней произошло, она даже не могла думать сколько бы то ни было связно; все это — и брошенное ей в лицо обвинение в разлагающей деятельности, и оскорбления, которым она подверглась, было настолько чудовищным, что просто не укладывалось в привычные рамки реальности. Ей показалось вдруг, что все это сон, страшный и нелепый.

Но нет, все было в действительности — она стояла на знакомом перекрестке возле школы, мороз покалывал щеки, торопились по своим вечерним делам прохожие. На дуге трамвая сверкнула ослепительная фиолетовая вспышка. Зеленый огонь светофора сменился оранжевым, потом красным; две машины, нетерпеливо пофыркивая, затормозили в нескольких метрах от нее. Редкие снежинки кружились в воздухе, словно не решаясь опуститься на землю. Все это было действительностью — и такой же действительностью были еще звеневшие в ее ушах крики Шибалина. Комсомольский руководитель позволил себе оскорбить ее, бросить ей в лицо самое страшное из обвинений, кричать на нее, стуча кулаком, — за что? Только за то, что она хотела воспитывать свой отряд так же, как воспитали ее, — в отвращении к войне, к фашизму, к агрессии…

Она попыталась успокоиться, доказывая себе, что ничего страшного, в сущности, не произошло. Шибалин — просто нервный человек, может быть, у него был трудный день и он устал. Завтра он сам поймет, что был не прав. Не может же он всерьез думать, что… А за «дурака» она перед ним извинится, конечно. Она и сама прекрасно понимает, что не полагается называть дураком работника горкома. Но ведь у нее тоже есть нервы! Конечно, все это просто недоразумение, и оно уладится.

Но потом она вспомнила глаза Шибалина и вдруг поняла: нет, так просто это не уладится. Ею внезапно овладела паника. Что делать? Нужно увидеть Сережу — сейчас же, сию минуту!

Не обращая внимания на сигнал светофора, она наискось перебежала улицу перед самым носом взвизгнувшей тормозами машины. Шофер распахнул дверцу и крикнул ей вслед что-то обидное, но она уже подбегала к трамвайной остановке. Трамваи на Старый Форштадт ходили редко, и она простояла минут пятнадцать, кусая губы и затравленно оглядываясь в поисках зеленого огонька такси. Наконец показался «Д»; вагон еще двигался, когда Таня вскочила на заднюю площадку.

— До Челюскинской я на этом доеду? — задыхаясь, спросила она у кондукторши, выгребая из кармана мелочь.

— Доедешь, коли без ног не останешься, — сердито ответила та. — Учат их, учат… а еще барышня! Заворотить бы тебе юбчонку да по круглому-то месту, чтобы на ходу не сигала…

Трамвай шел медленно. Таня стояла в углу площадки, стиснув пальцами медный холодный прут. Проскобленная пятаком лунка то и дело запотевала от ее дыхания и подергивалась игольчатым ледком, и она снова и снова протирала стекло варежкой. Высокие дома сменились одноэтажными, желтели сугробы под тусклыми фонарями, потянулись глухие дощатые заборы. «Следующая — Челюскинская», — лениво выкликнула наконец кондукторша.

Добежав до знакомого приземистого домика, Таня отчаянно забарабанила в ставню, потом толкнула калитку и поднялась на крылечко. Сергей остолбенел, увидев ее.

— Танюша! — воскликнул он испуганно. — Ты что?

Он вошел в комнату вслед за ней, торопливо вытирая руки посудным полотенцем. Тазик с горячей водой и только что вымытые тарелки стояли на столе — Сергей хозяйничал.

— Сережа… — Таня уронила портфель и судорожно уцепилась за его плечи. — Сережа, у меня такое несчастье!

Сергей испугался так, как не пугался еще никогда в жизни.

— С Александром Семенычем что-нибудь? — шепнул он одним дыханием.

— Нет, — всхлипнула Таня, — это со мной… Сережа, меня, наверно, исключат теперь из комсомола…

— А-а…

Он осторожно снял ее меховую шапочку и, погладив по голове, начал расстегивать шубку.

— Ничего, Танюша… не волнуйся, сейчас все расскажешь. Ты раздевайся, здесь жарко. Знаешь что, ты полежи пока у меня в комнате, отдохни, я тут сейчас уберу. Полежи в темноте, это хорошо успокаивает. Сейчас я тебе воды дам, погоди…

Он уложил ее на свою койку, выключил свет и, прикрыв двери, быстро покончил с хозяйственными делами.

— Ну вот, — сказал он нарочито беззаботным тоном, вернувшись к Тане и присаживаясь на край койки, — я свое задание выполнил. Мамаша, понимаешь, с Зинкой ушли к дядьке на именины, а я не захотел, так они на меня хозяйство свалили. Ну, так рассказывай, что таи с тобой стряслось. Я света не зажигаю, ладно?

Таня начала рассказывать прерывающимся голосом. Сергей слушал угрюмо, опустив голову, пальцем приглаживая на колене отпоровшуюся заплатку.

— …и тогда я его назвала дураком и ушла. Конечно, я не должна была этого делать! Но как можно стерпеть, когда тебе в лицо говорят такую вещь! И за что, что я такого сделала? Я ведь все, буквально все делала, чтобы отряд стал лучшим в школе. — Голос ее дрогнул, Сергей успокаивающе погладил ее по руке. — А теперь… теперь меня обвиняют чуть ли не в измене!

— Ты успокойся, Танюша. Ничего страшного не будет…

— Я не за себя даже, пойми ты! Конечно, мне и за себя обидно — ведь если бы я действительно сделала что-нибудь плохое! Я ведь вовсе не дискредитировала… никакую внешнюю политику… — Подступившее рыдание помешало ей говорить, потом она справилась с собой и продолжала сдавленным голосом: — Самое страшное — я не понимаю, как могут быть такие люди среди комсомольских руководителей! И как вообще может быть таков… ведь это страшно, Сережа! Дома тебя учат, что врать нехорошо, потом ты идешь в школу, поступаешь в пионеры, и тебя начинают учить товариществу, чтобы любить свободу, чтобы всегда быть готовой к борьбе за освобождение всех угнетенных, чтобы быть честной, смелой — ну, настоящей коммунисткой, — а потом ты вырастаешь и вдруг сталкиваешься с такими вещами! Как это все можно совместить? И как жить можно после этого, Сережа, пойми!

— Ну, Танюша… Ты уж хватила! Если все принимать так близко к сердцу…

— А ты хочешь, чтобы я, комсомолка, была к этому равнодушна? И не потому, что это меня касается! А вообще! Равнодушный человек — это хуже всего, это хуже всякого врага, если хочешь знать. Я не для этого поступала в комсомол!

— Ты успокойся, Танюша. Не думай пока об этом, отдохни… Подумаем завтра. Посоветуешься дома с Александром Семенычем…

— Что мне Дядясаша может сказать… Он только ругать меня начнет. Он мне всегда твердит: если ты вступила в организацию, то должна прежде всего подчиняться дисциплине…

Таня замолчала. Молчал и Сергей. Что он мог ей сказать?

Свет из приоткрытой двери падал только на заваленный книгами стол, комнатка оставалась в полутьме, Танино лицо сливалось с подушкой — выделялись лишь более темные волосы и широко открытые глаза.

— Танюша, чуть подвинься, — шепнул Сергей.

Она отодвинулась к самой стене, он осторожно прилег на край койки, просунув руку под Танины плечи. Койка была узкая, подушка — совсем маленькая, «думка»; они лежали тесно, бок о бок, и он слышал запах ее волос, самый родной на свете, чуть отдающий свежестью туалетного мыла. В соседней комнате посвистывал на плите чайник и громко, с резким металлическим звоном, тикали ходики.

— Если хочешь знать, — сказал Сергей после долгого молчания, — еще неизвестно, что представляет собой этот тип… Я-то не смотрю на жизнь так, как ты, всякого уже навидался, но таких я в комсомоле все-таки не видел.

— Так это вообще никакой не комсомолец, — горячо подхватила Таня, повернув к нему голову. — Для меня это ясно, Сережа! Но почему другие этого не видят? Как может такой работать в комсомольском аппарате? Ведь он же инструктор горкома, ты подумай!

— М-да…

Звонко роняя секунды, текло время. Двое молчали и не шевелились, лежа рядом на узкой неудобной койке, — так могут отдыхать супруги после трудового дня, влюбленные после объятий или солдаты на случайном ночлеге в канун боя.

— А что же теперь будет со мной? — тихо спросила Таня, и в голосе ее опять промелькнул страх. — Ты думаешь, меня могут исключить… даже если я перед ним извинюсь?

— Ты не должна извиняться перед ним, пусть сначала он извинится.

— Ну разумеется…

— А насчет исключения — не думаю. Вызовут на комитет, расскажешь все, как было… В комитете у нас ребята хорошие, они поймут. Ну запишут выговор для порядка.

— Для порядка… Какой же это порядок, Сережа?

— Какой есть…

Да, она лежала здесь рядом с ним, как может лежать жена, подруга и соратница, лежала так близко, что он, не шевелясь, ощущал ее плечо, руку, легкий изгиб бедра; и это ощущение доверчиво прижавшегося к нему тела наполняло Сергея непривычным и грозным сознанием ответственности. Да, теперь это так — на каждом шагу и до конца жизни…

Привстав на локте, он в полутьме заглянул в ее глаза, словно желая еще в чем-то удостовериться, и коснулся губами ее щеки. Потом поднялся, осторожно высвободил руку. Часы показывали одиннадцать. Сергей заслонил ладонью Танины глаза и включил свет.

— Пора, Танюша. Трамваи у нас сейчас ходят только до полдвенадцатого, как раз захватим последний…

6

ИЗ ДНЕВНИКА ЛЮДМИЛЫ ЗЕМЦЕВОЙ
28. XII.40

Разбор Таниного дела назначен на понедельник. Трудно предсказать, чем это кончится. Если Ш. вел себя безобразно, то Т., к сожалению, попросту глупо. И в отряде вообще, и при разговоре с Ш. Не знаю, впрочем, как бы я повела себя на ее месте. Страшно все это неприятно. И еще в канун Нового года. Вот уж подарок!


30. XII.40

Только что вернулась с заседания комитета. Все прошло как-то странно. Присутствовал сам Ш. — очевидно, в качестве прокурора. Это уже неправильно само по себе. Выступление свое он провел в совершенно погромном тоне; я еще никогда не слышала, чтобы на комитете так говорили о комсомолке. Можно подумать, что Т. действительно учила своих пионеров не верить Советской власти и вообще проповедовала контрреволюцию!

Т., к моему приятному удивлению, выступила лучше, чем мы с С. ожидали. Ошибку свою она призвала (вернее, не ошибку, а ошибки: самоуправство, анархические методы в работе и прочие смертные грехи), по объяснила тем, что вообще не может оставаться спокойной и рассудительной, когда речь идет о фашистах. Потом она использовала свое главное оружие, напомнив комитету о том, что за два неполных месяца вывела четвертый «А» аз прорыва и сделала его одним из лучших классов в школе. Все это смягчило впечатление от слов Ш. и вообще как-то их затерло. Он тогда выступил еще раз и очень кричал на Т., называя ее демагогом, спекулирующим на антифашистских настроениях, разлагательницей и уклонисткой. Счастье Т., что слишком уж он перехватил в своих нападках и тем самым сделал их малоубедительными в глазах комитета. Будь он умнее, он мог бы, используя Танины ошибки, добиться более сурового наказания. В общем, ей записали выговор и отстранили от пионерской работы.

А Шибалиным все возмущены. Мы с ребятами решили пойти в горком и поговорить там относительно его методов. Не знаю, когда лучше это сделать. Очевидно, после каникул — сейчас там будет запарка, а поговорить нужно обстоятельно.


1. I.41

Итак, еще один Новый год — последний в «школьном состоянии». Тысяча девятьсот сорок первый! Господи, как летит время. Сегодня я перечитывала старые тетради своего дневника и изумлялась собственной глупости. А ведь в то время это не замечалось! Обидно думать, что так будет продолжаться и впредь: каждый год будешь перечитывать старые записи и думать: «Какая же я была глупая!» Иными словами, человек глуп все время. Как говорила Трофимовна, «учись, учись, а дураком помрешь». Веселенькая сентенция!

Встречали у нас — только молодежь, обычный наш кружок. Мама в Москве на совещании, а Алекс. Сем. тоже куда-то выехал на несколько дней. Было весело. Даже гадали по рецептам Пушкина и Жуковского, но так ничего и не поняли.

А в общем интересно! Такой переломный для всех нас год. «Перекресток», как говорит Танюша. Последние месяцы школы, переезд в другие города, университет. Танюша выйдет замуж — это известно даже без помощи ярого воска, двух зеркал и прочего колдовского инвентаря. Я поступлю на физико-математический и начну медленно, но верно превращаться в мамин идеал — ученую женщину. Господи, я даже сейчас вдруг всплакнула. Вот дура-то. Кончается юность — самое лучшее, может быть, время жизни. Здесь я могу быть совершенно откровенна. Не знаю вообще, нужно ли этого стыдиться. Я так завидую Танюше! И не только ей. Ира сидела за столом рядом со своим Мишкой — видно, что она влюблена даже в его очки, так же, как и он в нее. Через три месяца мне будет восемнадцать, а меня еще никто не любил. Впрочем, я тоже не любила — не знаю только, можно ли назвать это утешением. Очевидно, сказывается мамино воспитание — «никаких эмоций»… Что это у меня сегодня глаза на мокром месте?


7. I.41

Были с Т. в театре, на «Отелло». Как раз в прошлом году мы видели его в другой постановке — приезжала труппа из Д-ска, — и сразу заметна разница. Агранович ставит куда тоньше и глубже. Там Яго был просто обычный вульгарный интриган и негодяй, а у Агр. он даже приобретает какое-то величие — величие зла, разумеется. Это фигура трагическая по преимуществу. Настоящий макиавеллист, типичный продукт эпохи Борджиа. Чувствуется, что он сам не всегда волен в своих поступках, что Зло (именно с большой буквы) овладело им и лишило свободы выбора. Не знаю, конечно, это ли имел в виду сам Шекспир, но, во всяком случае, такая трактовка оригинальна и интересна. Ведь такие авторы тем и велики, что созданные ими образы по-новому понимаются каждым новым поколением, будят какие-то мысли, толкают на поиски. В конце концов, и Дон-Кихот в разные эпохи понимался по-разному.

Т. меня насмешила. Весь четвертый акт она, как обычно, проплакала (на нас даже оглядывались), а потом в антракте говорит мне: «У меня теперь тоже есть свой мавр, ничуть не хуже. Какой он мне вчера устроил скандал! Заехал Виген — просто взять какую-то Дядисашину книгу, — а потом уходит и в подъезде встречается с Сережей. А я не знала, что они встретились. Сережа пришел, а у меня, как назло, лежит на столе тот блокнотик, серебряный, что мне подарил Виген. Я ведь им не пользуюсь, ты сама знаешь! Ну, просто лежал. Сережа спросил, что это, я ему сказала, что это подарок Вигена, а он, видимо, почему-то сопоставил это с его визитом. Просто мавр какой-то!» Я все эти ее слова записываю почти буквально, по памяти. Комедия, да и только. Он еще когда-нибудь прибьет ее сгоряча.

Мне не нравится, как Таня восприняла решение комитета по ее делу. Виду она не подает, но явно, что в душе переживает очень. Это понятно: не так важна степень наказания, как сознание того, что ты наказана несправедливо и незаслуженно. Кроме того, Т. действительно любила пионерскую работу и отдавалась ей всей душой. Понятно, что все это ее в какой-то степени травмировало. Но плохо, что она приняла сейчас какой-то наплевательский тон — дескать, мне еще и лучше, обойдусь и без этого. И главное, в ней появилась черточка, которой никогда не было раньше, — какая-то неприятная ирония, вроде той, что отличала все бахметьевское общество. Может быть, это у нее и самозащита, не знаю, но такое противоядие скорее отравляет, чем лечит. Я пыталась говорить с ней на эту тему, но она помалкивает или делает невинные глаза. Тяжело это. После каникул сразу же пойдем с ребятами в горком. Я чувствую, что если Ш. получит по рукам, на Таню это сможет подействовать лучше всяких нотаций. Плохо, что она, по-видимому, в какой-то степени отождествляет его с руководством вообще.


18. I.41

Непрерывные налеты на Англию. Бомбят гл. обр. Лондон и некоторые портовые города — Бристоль и др. Зимой это должно быть, по-моему, как-то особенно страшно. Вдобавок ко всем ужасам еще и холод.

У нас тоже морозы. Ввели дополнительный урок военного дела — изучаем ПВО и системы стрелкового оружия. Не могу сказать, чтобы меня это очень интересовало, хотя понимаю, что нужно. Зато Татьяна, разумеется, в полном восторге. Как это ее угораздило родиться девчонкой!

О ребятах и говорить не приходится. Занимаемся мы этим на последнем уроке, но уже после большой переменки все думают и говорят только о винтовках и прочей гадости. Оружие я не люблю, да и кто может его любить, если подходить к этому вопросу серьезно. Знаешь ведь, что это все для войны. Кстати, Сергей тоже со мной согласен.

А у меня получился конфуз с ручным пулеметом Дегтярева. Это вроде винтовки, только больше и весь железный, а наверху такая круглая штука вроде конфорки и в ней пули. Инструктор показывал, как разбирать и собирать, вроде все было понятно, а потом дал мне — я сдуру села из любопытства на первую парту. Я разобрала и даже собрать сумела кое-как, правда вся перемазалась в масле, но потом оказались лишние детали. Наверное, их нужно было позасовывать куда-то внутрь, потому что снаружи все выглядело прилично. Инструктор мне сказал: «Стыдно, девушка! А кто в случае чего родину будет защищать?» Надеюсь, что в «случае чего» у нас найдутся все же более компетентные защитники.

Были в горкоме относительно Ш. Разговаривал с нами сам Прохоров, обещал вызвать Т. и вообще разобраться и принять меры. Когда это будет — не знаю. Они там сейчас авралят в связи с подготовкой к всесоюзному комсомольскому кроссу.


25. II.41

Все реже берусь за дневник, одолевает лень. Впрочем, я по-настоящему устаю сейчас. Задают много, едва успеваешь все сделать и все выучить. И потом я как-то охладеваю к своему дневнику. Тоже «примета роста»? Недаром никто из взрослых этим в наши дни не занимается. Раньше у людей было больше свободного времени. Пожалуй, наша современная жизнь вообще мало располагает к уединению со своими переживаниями.

Кстати, по этому поводу недавно был интересный разговор с С.М. Он сказал, что коллектив — это одно из величайших изобретений нашей эпохи, позволившее осуществить все то, что сейчас осуществляется у нас в стране. Но, сказал он, подобно тому как в природе не встречается химически чистых веществ, так же и любое явление общественной жизни может, будучи совершенно и неоспоримо положительным, таить в себе некоторую долю отрицательного и даже известную опасность. Коллективизм, по его мнению, при не совсем правильном и утрированном подходе может иногда оказывать на человека плохое влияние в том смысле, что (несколько слов вымараны). В общем, правильнее передать его мысль так: человек, постоянно вращающийся в коллективе и слишком привыкший коллективно развлекаться, коллективно думать и даже коллективно переживать, в известной степени неизбежно нивелируется и утрачивает какие-то особенности своего «я». Тут же С.М. оговорился, что это выглядит обычным и далеко не новым индивидуалистическим тезисом и что так бы оно и было, если поставить здесь точку. Дальше он сказал вот что. Индивидуалист, исходя из вышесказанного, проповедует вообще отказ от коллектива и призывает человека наглухо замкнуться в самом себе; но это, как известно, может привести только к гибели этого самого «неповторимого „я“», о котором индивидуалисты так нежно и трогательно заботятся. Человек — «животное общественное», и жизнь его вне коллектива немыслима вообще, а в условиях социалистического общества и подавно. Однако существует упомянутая опасность нивелировки; для того чтобы ее избежать и выбить главное оружие из рук идеологов буржуазного индивидуализма, советский человек обязан особенно тщательно развивать и оттачивать свои индивидуальные качества. Идеальным коллективистом является не тот, кто не способен принять ни одного самостоятельного решения без одобрения общего собрания и не представляет себе выходного дня без культпохода и «организованного отдыха», идеальный коллективист — это тот, чье душевное богатство позволит ему не скучать даже на необитаемом острове, кто даже там будет ощущать себя членом далекого коллектива и кто даже в одиночестве примет всегда именно такое решение, которое будет отвечать интересам не одного, а многих. Я потом долго думала об этом, и мне кажется, что С.М. абсолютно прав.

Я почему-то вспомнила этот разговор, когда написала, что «современная жизнь не располагает к уединению». Может быть, это и есть то, о чем говорил Серг. Митр. Действительно, сколько раз я замечала — например, со знакомыми девчонками, — что многие сейчас и в самом деле не могут побыть наедине с собой и одного часа. Одной ей «скучно». Возьмет книгу, почитает час-другой, а потом бежит хотя бы играть в волейбол, лишь бы быть в компании. Мальчики, как правило, другие. У тех почти у каждого какие-то свои интересы — ну, скажем, техника. Он и будет сидеть, с чем-то возиться, что-то мастерить. Сергей — так тот вообще способен забыть обо всем на свете, дай ему только в руки технический журнал с интересной статьей. Я один раз видела их осенью у киоска: он во что-то впился, а Танюшка стоит рядом с несчастным видом и переминается с ноги на ногу.

Они, кстати, сейчас видятся только в классе и по воскресеньям — очень чинно. Дело в том, что он, бедняга, нахватал себе уроков и мечется по городу как угорелый заяц. В. ехидствует — «генеральная репетиция роли обремененного отца семейства». Но тот, судя по всему, предстоящей ролью очень доволен. Хотя и отощал. А покинутая Танюша зачастила к Аграновичам. Очередной психоз — искусствоведение. Ведет она себя там непристойно — явится, выберет книгу потолще и сидит до ужина. А потом ест и терзает Б.И. вопросами: почему то, почему это, в чем принципиальное различие школ Мейерхольда и Станиславского, и почему нельзя возродить античный театр, и правда ли, что Гамлет — это просто гнилой интеллигент и ничего больше. Невероятно, но факт — ее там любят, несмотря на все это.

Учится она сейчас почти с блеском. Непонятное существо — никогда не знаешь заранее, что она выкинет. Еще возьмет и окончит с отличием!

Дневник я все-таки доведу до конца уч. года. А там будет видно. Может быть, сделаю перерыв до того времени, когда придет пора писать мемуары. Как они будут называться — «Сорок лет служения Науке»? Ох, тошнехонько мне, молодешенькой. Или — коротко и скромно — «Записки физика». А наверху — еще скромнее — «Л.А.Земцева. Доктор физико-математических наук, член-корреспондент АН СССР». Или лучше «действительный член», на меньшее я не согласна ни за какие коврижки. Вот так. Смейся, паяц, что тебе еще остается.


9. III.41

Отвратительная гнилая погода, туман. Обидно, когда такое воскресенье. Но это уже весна, и на моем столе стоит в рюмке букетик подснежников. Это вчерашний сюрприз С.М. Вчера его урок был первым, и он пришел с чем-то завернутым в газету. Перекличку он всегда делает вслух. Спросил Абрамовича, Андрющенко, потом Машу Арутюнову. Та, как и все, с места отвечает: «Здесь», а он говорит: «Прошу вас подойти», — разворачивает свою газету и вручает ей букетик. Та ничего не поняла сразу, даже покраснела. Дошел до Инны Вернадской — и ей тоже. В общем, у него оказалось ровно семнадцать штук — по числу девушек в классе. Потом он встал, торжественно нас поздравил и говорит: «Надеюсь, молодые люди не обидятся? Собственно, это вы должны были бы дарить сегодня цветы своим одноклассницам, но, коль скоро никто из вас не догадался, я позволил себе взять это на себя. Будем считать, что цветы преподнесены мужской половиной человечества». Мальчишки сидели все красные!

Какой милый старик. Вот о чем я буду больше всего жалеть, вспоминая школу, — о наших чудесных преподавателях. Какие мы, в сущности, все к ним невнимательные, даже неблагодарные. Поговорить с препом полчаса на школьном вечере — и то уже считается чуть ли не великим подвигом. А ведь они всегда с такой охотой посещают школьные вечера, так рады каждому случаю поговорить со старшим учеником попросту, вне класса, по-дружески. А мы? Я уж не говорю о младших классах — там учителей зачастую просто травят. Но даже мы все относимся к ним в лучшем случае только терпимо. Терпим до поры до времени как нечто неизбежное. И свиньи же!

На его уроке писали сочинение. Тема несколько банальная — «Мои планы на будущее», но в нашем положении не лишенная злободневности. С.М. сказал: «Тема эта слишком обширна, чтобы исчерпать ее за сорок пять минут. Поэтому не думайте о литературных достоинствах на этот раз, просто излагайте свои мечты и свои планы. Неважно, каким слогом это будет изложено. Задание общее, но сегодня восьмое марта, и я особенно интересуюсь тем, что напишут девушки. Не забывайте, что вы уже взрослее своих одноклассников, для некоторых из вас аттестат станет окончательной путевкой в жизнь и, пока ваши сверстники будут продолжать свое образование, вы уже начнете самостоятельную жизнь. Вот об этой жизни и пишите. Разумеется, это в равной степени относится и к тем, кто собирается в вузы. Планы на будущее у вас всех должны уже быть, так или иначе».

Я сдала пустой лист — сослалась на головную боль. Писать о тех планах, которые созданы для меня помимо моего желания, я не могла. Не могла лгать преподавателю, которого я бесконечно уважаю. А что другое я могла написать? Что меня совершенно не тянет наука, что мне больше всего хотелось бы просто иметь семью и воспитывать детей — воспитывать их так, как, на мой взгляд, должны воспитываться будущие граждане коммунистического общества? Напиши я правду — с какими же глазами я потом сказала бы С.М., что иду в науку? Я ведь все равно не могу объяснить ему, что иду туда только потому, что так было решено с детства, что такова традиция моей семьи, что мой отказ был бы для мамы катастрофой всей ее жизни. Но какое право имеет человек становиться ученым без призвания!


16. III.41

Буду теперь записывать сюда по воскресеньям, все равно в другие дни некогда. Записывать, кстати, почти нечего — обычные «школьные будни». Что ж, скоро будем вспоминать о них как о чем-то невозвратном. Что-то я хандрю последнее время, нужно взять себя в руки. Глупо ведь, в самом деле! Столько впереди интересного, нового. А вдруг физико-математическая премудрость так меня захватит, что я только посмеюсь над своими теперешними настроениями? Может быть.

Но что мне делать с Татьяной? Вызывали ее в горком. Я ведь видела, как она туда собиралась, с каким волнением и какой надеждой! Вовсе ей это не «все равно», видно же! А зашла оттуда ко мне — опять ироническая улыбка. Спрашиваю: «Ну что?» «Все то же. Разумеется, Шибалин не прав, он перегнул, все это так, мы понимаем, но и ты должна понять, что допустила серьезные промахи в своей работе, кроме того, дисциплину ты нарушила совершенно явно» и т. д. и т. п. «А Шибалин, конечно, не прав, мы ему поставим на вид, проследим, чтобы таких случаев больше не повторялось» и т. д.

Я говорю: «Ну и прекрасно, Танюша, ты ведь сама понимаешь, что большего тебе и не могли сейчас сказать. Важно, что его поступок осудили и что это, очевидно, больше не повторится». А она мне насмешливо: «О да, для меня это огромное утешение. Человек, который назвал меня вредительницей, конечно, не прав, но он остается инструктором горкома, а я остаюсь вредительницей. И меня не подпускают к пионерам, как зачумленную!»

7

Важный старик с зелеными с золотом петлицами на черном форменном пиджаке проводил полковника до учительской. Поблагодарив его, тот нерешительно постучался.

— Простите, товарищ Вейсман еще не пришла? — спросил он, приоткрыв дверь.

— Я здесь, — отозвалась из угла классная руководительница. — Ко мне? А-а, Александр Семенович, пожалуйста…

— Приветствую вас, Елена Марковна. Я получил ваше…

— Да, да, я очень хотела вас видеть. — Елена Марковна сложила в шкаф кипу старых классных журналов и поздоровалась с полковником. — Может быть, мы пройдем в кабинет Геннадия Андреевича? Его сейчас нет, там удобнее будет побеседовать без помех… С самого начала хочу вас успокоить, — улыбнулась она, входя вместе с полковником в директорский кабинет. — Родители обычно воспринимают всякое приглашение в школу как прелюдию к жалобам на плохое поведение или неуспеваемость… Садитесь, Александр Семенович, здесь можно даже курить. В данном случае вы их не услышите, я хотела поговорить с вами о другом. Таня сейчас, кажется, окончательно выправилась.

— Несколько поздновато, — улыбнулся полковник.

— Ну, это никогда не бывает поздно. Лучше плохо начать и хорошо кончить, чем наоборот. Нет, я Таней очень довольна. И не только я одна, вообще она сейчас молодцом. Позавчера прочитала отличный реферат по литературе, Сергей Митрофанович был просто в восторге — разумеется, он высказывал его в учительской… Таню вообще в глаза хвалить не рекомендуется. Вы этого не замечали?

— Собственно, я… мой принцип — вообще никого в глаза не хвалить, никого и ни за что. Ну, высказать… э-э-э… одобрение — это другое дело. Тем более с Татьяной.

— Да, это правильный принцип. Не знаю, разумеется, насколько он оправдывает себя в армии — очевидно, да, если вы его применяете, но в школе безусловно. Так вот, Александр Семенович, в некоторой связи с этим… Скажите, вам, очевидно, приходится иногда писать характеристики подчиненных вам командиров? Не знаю, как это у вас делается. Можно написать более или менее формально — ну, что человек исполнителен, соответствует занимаемой должности, хорошо справляется со служебными поручениями и общественными нагрузками и так далее. Можно, очевидно, дать характеристику более углубленную — с известным анализом характера человека, исходя из этого — с прогнозами относительно того, как он поведет себя в тех или иных обстоятельствах, — словом, это будет уже характеристика психологическая. Не так ли? Этим вам приходилось когда-нибудь заниматься?

Полковник улыбнулся:

— Видите ли, Елена Марковна… Если я правильно вас понимаю, то этим нам приходится заниматься всегда и в первую очередь. Речь всегда идет именно о том, как человек поведет себя в тех или иных обстоятельствах. Если нет полной уверенности в том, что он поведет себя правильно, то — согласитесь сами — только преступник или дурак может доверить ему командование.

— Именно, именно… — Елена Марковна сняла очки и быстро пощелкала дужками. Полковник сдержал улыбку, — жест был знакомый: Таня часто вооружалась его очками и с важным видом изображала свою классную руководительницу. — Ну хорошо, Александр Семенович. Вот вы служите с командиром икс в течение двух лет. После этого вас просят дать ему характеристику. Сумеете ли вы ее написать? Успеваете ли вы за два года изучить психологию своего подчиненного?

— Как правило, для этого не нужно двух лет. Если, разумеется, товарищ икс не скрывает каких-либо особенностей своей психологии сознательно.

— Конечно. Теперь такой деликатный вопрос, Александр Семенович. Таня живет у вас четыре с половиной года. Она ведь, если память мне не изменяет, приехала из Москвы осенью тридцать шестого? Ну, вот видите, это в два раза больше того срока, о котором мы сейчас говорили. Если я попрошу вас сесть за стол и написать подробную психологическую характеристику вашей племянницы, — вы сумеете это сделать?

Полковник нахмурился. Он рассеянно похлопал себя по карманам, достал непочатую коробку «Казбека» и ногтем взрезал бандероль. Закурив, он улыбнулся несколько растерянно:

— Признаться, вы меня просто захватили врасплох…

— Врасплох? После четырех с половиной лет?

— Хм… законный упрек, Елена Марковна, вполне, к сожалению, законный… но, видите ли, психология ребенка…

— Бог с вами, мы говорим о взрослой девушке.

— Тем более. Я сказал, что двух лет достаточно, имея в виду людей общей со мной профессии, ну и… словом, хорошо известных мне людей.

Классная руководительница подняла брови:

— Я полагаю, что собственная племянница тоже в какой-то степени вам известна, Александр Семенович. Впрочем, здесь мы все виноваты в равной море. Этот разговор должен был произойти по крайней мере год назад. Да, я знаю — весь прошлый учебный год вы отсутствовали. Может быть, нужно было поговорить с вами еще раньше; в конце концов, характер Тани начал формироваться лет с пятнадцати…

— У вас есть какие-нибудь прямые опасения по этому поводу? — негромко спросил полковник, забыв о своей папиросе, которая продолжала дымиться в его пальцах.

— Как вам сказать… — медленно отозвалась Елена Марковна, пощелкивая очками. — Опасения — это, может быть, слишком уж сильно сказано… впрочем, в какой-то степени — да. Это сложный вопрос, Александр Семенович. Я давно думала о разговоре с вами, была к нему готова, а сейчас я как-то даже не могу сразу сформулировать, что именно меня как педагога беспокоит в Тане. Видите ли… прежде всего, в данном случае мы имеем дело с незаурядной натурой. Это явно. Незаурядной и в хорошем, и в том, что — при известном стечении обстоятельств — может оказаться плохим. Вы, очевидно, хотите задать вопрос, в чем конкретно. Я повторяю, что ответить на это не так просто. Прежде всего, у девочки несколько не по возрасту развита эмоциональная сфера. Высокая восприимчивость, склонность к неограниченной фантазии, бесконтрольное чтение — очевидно, все это сыграло свою роль. Это качество не совсем желательно, хотя само по себе оно не дает еще серьезного основания для опасений. Но у вашей племянницы к этому прикладывается еще и явный недостаток самоконтроля. Александр Семенович, Таня избалована не только материально. Это еще полбеды, от такой избалованности обычно излечивает сама жизнь, и урок идет только на пользу. Гораздо опаснее избалованность другого порядка — избалованность, я бы сказала, душевная. Вы меня понимаете?

— Д-да… — Полковник бросил в пепельницу погасшую папиросу и покачал головой. — Боюсь, что понимаю.

— Бояться не стоит, я вам говорю, ничего страшного. Поверьте, что если бы у нас были действительно серьезные опасения относительно Тани, то я все-таки поговорила бы с вами раньше. Дело не в этом, Таня ничего плохого не делает и, надеюсь, не станет делать. Но… она нуждается в очень твердом руководстве. Такая натура, будучи предоставлена самой себе, может легко свернуть в любую сторону. Достаточно, чтобы ей захотелось пойти именно в эту сторону, а не в другую, и она свернет. Не задумываясь над тем, куда это может привести. Опять-таки повторю: это вовсе не значит, что это непременно случится. Однако мы обязаны предусматривать все возможности, не правда ли… Таня не привыкла считаться с тем, как на ее поступки смотрят окружающие. Раньше это выражалось в шалостях, она даже щеголяла своей славой этакой сорвиголовы. Что ж, мы, педагоги, привыкли смотреть на такие вещи снисходительно. Но если это качество не проходит с возрастом, то в дальнейшем оно начинает проявляться в вещах более серьезных. Вы, очевидно, в курсе тех неприятностей, которые она имела не так давно со своим отрядом…

— Конечно. Я с ней говорил, осудил ее поведение, но, между нами должен сказать, на мой взгляд, Татьяна не заслужила того взыскания, которое было на нее наложено.

— Пожалуй, — согласилась Елена Марковна. — Видите ли, комсомольская организация принимает решения, самостоятельно, без консультации с нами. Вы это, очевидно, знаете. Скажу вам больше: руководительница того класса, в котором Таня вела пионерскую работу, была очень огорчена ее отстранением. Но факт остается фактом — в проведении этой работы Таня очень мало считалась с обстоятельствами момента и вытекающими отсюда требованиями. Она сама сочла правильным поступать так, и она так и поступала. Другой вопрос — была ли она объективно права. Допустим — да. Но ведь в ее возрасте можно понимать, что кроме объективной правоты есть еще и целый ряд других факторов, с которыми нельзя не считаться. А Таня не считается ни с чем. И я боюсь, Александр Семенович, что для нее вообще не существует понятия дисциплины. Если она сейчас хорошо учится, то это не потому, что так нужно, а только потому, что ей так хочется. Думаю, что не ошибусь, если скажу, что в учебе Таня ищет сейчас утешения после своей неудачи с пионерской работой. А ведь в дальнейшем — ну, хотя бы в вузе — у нее могут быть и более серьезные неудачи, и опасные способы утешения…

Полковник, хмурясь, барабанил пальцами по краю стола. За дверьми кабинета залился звонок, минуту спустя коридоры затопил обычный шум начавшейся перемены.

— Мне очень тяжело все это слышать, — сказал полковник. — Те качества Татьяны, о которых вы сейчас говорили, в общем, не являлись для меня тайной… Откровенно говоря, я не придавал им такого серьезного значения. Конечно, какой из меня воспитатель… Детей я вообще не знаю, но дети слишком уж тихие мне всегда казались какими-то малосимпатичными. Поэтому я был даже рад, что Татьяна росла сорванцом. Разумеется, учитывай я возможные последствия… впрочем, что я вообще мог сделать? По сути дела, единственным ее воспитателем дома была наша соседка — простая женщина, пожилая уже… знаете, есть такие женщины из народа, которые не имеют образования и до всего доходят своим умом, причем доходят как-то удивительно здраво и верно. Я знаю ее уже много лет… Ее сыновья служили со мной. Когда я привез Татьяну из Москвы, Зинаида Васильевна приняла ее буквально как родную — обещала мне присматривать за ней и так далее. Как-то получилось так, что я с тех пор вообще воспитанием Татьяны не занимался. Во-первых, я этого не умею, во-вторых, у меня никогда не хватало на это времени, а в-третьих, у меня постепенно сложилось такое представление, что Татьяну воспитывают и без меня… в школе, прежде всего, и, затем вот наша мать-командирша. Мы ее зовем матерью-командиршей. Очевидно, здесь был какой-то промах… Мне только сейчас пришло в голову, что Татьяна вряд ли вообще принимала всерьез все то, что говорила Зинаида Васильевна. Молодежь ведь вообще относится к старшим снисходительно, а тут еще чужая женщина, и женщина к тому же необразованная… Тут могло даже появиться чувство собственного превосходства, особенно в свете того, что вы сейчас сказали. Надо признать, что свою незаурядность Татьяна, по-видимому, прекрасно сознает. Правда, я никогда не замечал, чтобы это проявлялось в форме какой-нибудь такой заносчивости, высокомерия к окружающим. Но вполне возможно, в глубине души она сознавала себя выше Зинаиды Васильевны и, следовательно, не считала себя обязанной полностью следовать ее указаниям… хотя она никогда не обижалась на выговоры… Иногда даже, как мне стало известно, Зинаида Васильевна наказывала ее… э-э-э… собственноручно и довольно чувствительно. — Полковник улыбнулся. — Что вы хотите, простая женщина, у нее свои методы. Даже на это Татьяна, насколько мне известно, не обижалась. Так что внешне, вы понимаете, все выглядело нормально. Да, вы мне сегодня сказали много нового… и неожиданного.

— Какую я сделала глупость, не поговорив с вами раньше, — помолчав, сказала Елена Марковна. — Как справляется Таня с домашними обязанностями?

— Насколько я понимаю, неплохо. У нас уже три месяца нет прислуги…

— Это мне известно. Таня сама решила обходиться без домработницы?

— Видите ли… мысль подала она, но я не уверен, что по собственной инициативе.

— По чьей же тогда?

Полковник пожал плечами:

— Мне показалось неудобным спросить ее об этом. Могу лишь догадываться: на Татьяну имеют большое влияние два человека — Людмила Земцева и… также известный вам Сергей Дежнев. Возможно, мысль подал кто-либо из них.

— Да, возможно. Кстати, Александр Семенович. Как вы относитесь к дружбе между вашей племянницей и Дежневым? Вам известно, что это уже, по сути дела, нечто большее, чем просто дружба?

— Да, я это знаю, — кивнул полковник. — Елена Марковна, в связи с этим я хочу задать вам очень серьезный вопрос. Он настолько серьезен, что я просто не чувствую себя вправе решать его, не посоветовавшись с педагогом. Дело в том, что несколько месяцев назад, точнее, в конце прошлого года, я узнал, что моя племянница и Дежнев решили… э-э-э… сочетаться браком. Разумеется, после окончания школы.

— Ну да, — спокойно сказала Елена Марковна. — Простите, я вас прерву. Вы узнали об этом случайно или Таня сама с вами говорила?

— Со мной говорил Сергей. Татьяна долго собиралась, но так и не отважилась. — Полковник подавил улыбку. — И молодой человек, так сказать, перехватил инициативу.

— Так. И что же?

— Ну… я пока не сказал ни да, ни нет. Вообще-то мое согласие не имеет в данном случае такого уж решающего значения, я это прекрасно понимаю. Молодежь в таких делах поступает по-своему. Но, в конце концов, мне важно решить этот вопрос для самого себя. Если я твердо сочту этот брак нежелательным, то, по крайней мере, постараюсь всеми доводами рассудка их отговорить. Трудность в том, что сам я ни к какому решению так и не пришел, хотя думал об этом много. Вот я и прошу вашего совета. Как поступили бы на моем месте вы? Скажем, будь Татьяна вашей дочерью?

Классная руководительница улыбнулась:

— Вы знаете, Александр Семенович, я почему-то давно уже чувствовала, что вы придете ко мне именно с этим вопросом. Поэтому пусть вас не удивит быстрота, с какой я на него отвечаю. Просто я тоже об этом думала, хотя ответ, по существу, был ясен мне с самого начала. Так вот: если бы Таня была моей дочерью, если бы она любила такого человека, как Сергей Дежнев, и если бы ей предстояло через полгода покинуть дом и начать студенческую жизнь, — я безусловно посоветовала бы ей начать эту жизнь с замужества. Не спорю, вообще восемнадцать лет — это очень, очень рано. Но здесь нет никаких правил, и в каждом отдельном случае все зависит от сопутствующих обстоятельств. В данном случае обстоятельства таковы, что этот брак можно только приветствовать.

— Вы думаете? — Полковник насупился. Сам он уже четыре месяца назад почти дал свое согласие, но сейчас был почему-то обескуражен. Он предпочел бы, чтобы Вейсман стала его отговаривать, чтобы она сказала, что ничего хорошего не может получиться из такого скорострельного замужества; тогда можно было бы сослаться на ее мнение и попытаться уговорить их подождать с этим делом годик-другой.

— Да, я так думаю, — сказала Елена Марковна. — Повторяю еще раз: Таня не может жить без твердого руководства. Скажу вам совершенно откровенно, я просто не рискнула бы отпустить ее в университет одну. В ней еще слишком много детского, и это странным образом уживается с теми чертами характера, которые свидетельствуют о преждевременном развитии… А такая смесь бывает опасна.

— Но согласитесь — смешно все-таки выдавать племянницу замуж только для того, чтобы при ней оказался сторож…

— Александр Семенович, вы чудак. Прежде всего не вы выдаете Таню замуж, а она выходит сама. И выходит потому, что любит. Я только говорю, что эта ситуация, сложившаяся сама собой, к счастью, почти улаживает вопрос Таниной самостоятельной жизни. А это, как я вам уже сказала, вопрос очень серьезный. Ну хорошо, она оказывается одна в огромном городе. Разумеется — общежитие, студенческий коллектив, все это так. Но не забывайте одного: высшее учебное заведение — это уже не школа, профессора не могут уделять студентам столько индивидуального внимания, сколько уделяем мы, педагоги средней школы. Как правило, отношения между профессором и студентом ограничены стенами аудитории. Студентка с самого начала оказывается предоставлена самой себе и коллективу. Но настоящий коллектив создается не сразу, и к тому же воспитательное влияние коллектива может быть сильно ограничено именно теми личными качествами, которые беспокоят меня в вашей племяннице. Чтобы коллектив тебя воспитал, нужно безоговорочно признавать его авторитет, это во-первых, а во-вторых, нужно уметь подавлять свои капризы. К сожалению, Таня не особенно склонна ни к тому, ни к другому. Нет-нет, не поймите меня неправильно — я вовсе не хочу сказать, что она не уважает коллектив или способна на антиобщественный поступок. Вовсе нет! Но коллективу она подчиняется скорее как-то умом, нежели сердцем. Короче говоря, мы опять возвращаемся к тому же, с чего начали, — к выводу о необходимости твердого руководства. Я считаю, Александр Семенович, что для Тани трудно найти более подходящего руководителя в жизни, чем Дежнев. Учитывая, разумеется, что они любят друг друга. Мы ведь давно следим за этой историей, во всех, так сказать, ее перипетиях… Дежнев — вполне взрослый юноша, он не только старше Тани на два года, он гораздо старше по своим взглядам, по жизненному опыту. Я могу сказать о нем, как о Земцевой, — это человек уже сложившийся.

— Да-а… — задумчиво протянул полковник. — Что ж, приблизительно эти соображения руководили и мной, когда я дал согласие на их брак. Может быть, я несколько иначе формулировал все это… для самого себя. Но я чувствовал, что Сергей может стать ей хорошим другом.

— Несомненно, — кивнула Елена Марковна. — За это я спокойна.

Полковник усмехнулся, поднимая левую бровь:

— Выходит, Елена Марковна, что весь этот разговор вы должны были бы, по сути дела, вести уже с Сергеем. Да-а… не вышло из меня воспитателя…

— Нет, это вы напрасно. Если я сейчас говорила о Таниных недостатках, то это не значит, что у нее нет положительных качеств. Впрочем, я ведь с самого начала оговорилась, что их много. Знаете, что мне больше всего нравится в вашей племяннице? Она очень откровенна и совершенно непримирима к фальши. А я знаю по опыту, что последнее качество обычно прививается ребенку дома, оно как бы впитывается вместе с тем воздухом, которым ребенок дышит в семье. Не забывайте, что воспитание заключается не только в том, чтобы делать выговоры и следить за тем, что воспитанник читает и с кем он дружит. Молодежь наблюдательна, она во многом воспитывается на примерах поведения старших, на высказываемых ими мыслях, на их самых незначительных поступках. Нет, я не думаю, что прожитые с вами годы прошли для Тани бесследно.

Полковник пожал плечами:

— Может быть, конечно… Мне-то самому трудно об этом судить. Ну что ж, Елена Марковна… Я вам чрезвычайно признателен за этот разговор. Может быть, вы дадите мне какие-нибудь советы — на тот срок, пока Татьяна еще остается со мной?

— Что же я вам могу теперь посоветовать? Только то, что мы всегда советуем родителям, — поменьше баловства подарками, побольше обязанностей дома. Другие советы были бы уже несколько запоздалыми. А в заключение, Александр Семенович, могу вам сказать одно — девчонка у вас все-таки замечательная! Я хотела бы иметь такую дочь, говорю от чистого сердца. Пусть недостатки, пусть противоречия и сложности в характере — все это в общем делает человека ярче, интереснее…

— Конечно, — согласился полковник. — Да я и сам Татьяной в целом доволен. Совершенно не закрывая глаза на ее недостатки. Кстати, мне кажется, за последние полтора-два месяца она сильно изменилась. Серьезнее стала, что ли. Вы не заметили?

Елена Марковна подумала и кивнула:

— Да, пожалуй. В таком возрасте девушки меняются быстро, меняются именно внутренне, переходят в новое душевное состояние. Может быть, в Тане это особенно заметно.

— Да, я вот недавно обратил внимание — никогда раньше не замечал, — как она держится. Появилась у нее этакая, понимаете ли, выправка, достоинство какое-то особое в каждом жесте. Даже в манере нести голову!

Сухое и словно наглухо замкнутое лицо полковника скупо осветилось улыбкой. «Ох, беда с этими дядюшками, — подумала класрук. — Где уж тут воспитывать…»

— Что ж, — сказала она, разведя руками, — возраст есть возраст. Кто не чувствует себя королевой в семнадцать лет!

— Да, но, — полковник, продолжая улыбаться, поднял палец, — одно дело чувствовать, а другое… э-э-э… выглядеть!

Елена Марковна рассмеялась:

— Ну, воображаю, Александр Семенович, что бы вы сделали из своей племянницы, будь у вас больше свободного времени!

Полковник быстро посмотрел на часы и встал:

— Несправедливое обвинение, Елена Марковна, с Татьяной я всегда был скорее строг… Это уж я так, в ее отсутствие! Разрешите откланяться, к сожалению, я уже опаздываю. Так вы говорите, с успеваемостью у Татьяны все в порядке?

— О, вполне! — Елена Марковна тоже встала и вышла из-за стола. — В этом отношении вы можете быть совершенно спокойны…

Уже у дверей она спросила:

— Скажите, Александр Семенович… эти последние события на Балканах могут иметь для нас какие-нибудь скверные последствия? В сущности, это со стороны Гитлера почти вызов — напасть на Югославию на другой день после того, как она подписала с нами договор о дружбе…

Полковник развел руками:

— Время сейчас тревожное, Елена Марковна, вы сами это видите. Что же касается непосредственно балканских событий, то они опасны для нас лишь постольку, поскольку лишний раз свидетельствуют о стремлении Германии расширить конфликт. А в каком направлении он будет расширяться в дальнейшем — это уж нам знать не дано.

— Я так волнуюсь за своего мужа… Он в Кишиневе, это ведь совсем близко от границы… Ну, простите, не буду вас задерживать!


В середине апреля Настасья Ильинична получила письмо от сестры из Тулы. Клаша извещала о смерти бабушки Степановны и просила приехать хотя бы на это лето — помочь присмотреть за детьми. Детей у Клаша было шесть душ; сама же она, в отличие от старшей сестры, была женщина деловая, общественница и депутатка горсовета. Может быть, писала Клаша, они вообще захотят остаться жить в Туле: Зиночке все равно где учиться, а если Сережа поступит в вуз в Москве, то и ему будет ближе к дому.

Настасье Ильиничне предложение сестры пришлось по душе. Сейчас-то нужно было ехать так или иначе: не оставишь же Клашу без помощи; а над тем, чтобы вообще распрощаться с Украиной, тоже стоило подумать. Прожив в Энске почти два десятка лет, Настасья Ильинична не чувствовала привязанности к этому городу. Слишком многое напоминало здесь о старшем сыне. Мучительно было встречать на улицах Колиных приятелей по цеху, живых, здоровых, смеющихся; мучительно было слышать по ночам знакомый гудок мотороремонтного; мучительно было раз в неделю находить под дверью номер заводской многотиражки, которую продолжал высылать Дежневым завком. И если уж даже на могилку сына не могла она пойти в этом городе, то уж лучше, думала Настасья Ильинична, вовсе уехать отсюда, поселиться с Клашей.

Было и еще одно — едва ли не главное — соображение, заставлявшее ее стремиться к переезду в Тулу. Здесь, в Энске, жила эта девушка. Хотя учеба в школе и кончалась через какой-нибудь месяц и могло получиться так, что в вузы они поступят в разных городах, все-таки надежнее, если Сережа не будет встречаться с ней и на каникулах. Он собирается в Ленинград, а она, помнится, тогда осенью очень уж расхваливала Москву и вроде говорила, что учиться будет непременно в Москве. Хорошо бы! И если еще и летом не будут они встречаться, то тогда уж за Сереженьку можно быть спокойной…

Сергей, когда мать рассказала ему о письме тети Клаши, тоже посоветовал ехать немедленно — как только у Зинки окончатся занятия.

— Раз нужно, ничего не поделаешь, — сказал он. — Конечно, ей сейчас одной трудно. Семья-то какая, шутка сказать. Ты напиши, что будешь к середине мая… А то смотри — если нужно, и раньше выедешь, а Зинку я после к тебе отправлю. А чего бояться? Посажу на поезд, а там встретите.

— Да нет уж, — вздохнула Настасья Ильинична, — как это она сама в такую даль… лучше уж вместе. Лишние две недели Клаша подождет, я ей напишу. А ты после подъедешь, Сереженька, как сдашь свои испытания. У вас что они, до двадцатого июня?

Сергей рассеянно кивнул:

— Ну да, я съезжу позже… Только я ведь надолго не смогу, ма, ты же знаешь. Мне сразу документы нужно будет подавать, да и к вступительным подготовиться придется… На одни «отлично» у меня вряд ли выйдет, все равно придется держать.

Настасью Ильиничну так и подмывало спросить, в какой институт собирается подавать она, вернее, в каком это будет городе — уж не в Ленинграде ли? Но от вопроса она воздержалась. О хохотушке Танечке было говорено с сыном уже не раз, и всегда дело кончалось чуть ли не ссорой; постепенно эта тема стала в доме Дежневых какой-то запретной.

Она лишь спросила Сергея, не думает ли он, что им вообще лучше будет переселиться в Тулу, и тот сказал, что, пожалуй, да, а в общем-то это нужно решать ей самой. Ему-то, дескать, все равно, приезжать на каникулы в Энск или в Тулу. Разве что в Тулу билет дешевле. Так и остался этот разговор каким-то недоговоренным.

Происходил он в пятницу. На следующий день, в субботу, Сергей на большой перемене отозвал Таню в сторонку и предложил пойти завтра в цирк на дневное представление. Таня от изумления чуть не подавилась коркой — в этот момент она, по обыкновению, грызла горбушку — и сделала большие глаза.

— В цирк — на дневное? Сережа, ты что — решил накануне выпуска еще раз почувствовать себя первоклассником? На, кусай!

— Погоди ты. — Он машинально отломил кусок от протянутой ему горбушки и сунул в карман. — Я иду с Зинкой, понимаешь? Они у меня скоро уезжают — мамаша с сестренкой, — так я на прощанье хоть в цирк ее свожу, она уже полгода пристает. Позже мне будет некогда, когда начнем готовиться к экзаменам, а сейчас как раз удобно. Пойдем?

— Постой, я что-то ничего не поняла, — сказала Таня, морща нос. — Зина и Настасья Ильинична уезжают? Ты мне ничего не говорил. Куда они уезжают?

— Ясно, не говорил, я только вчера сам узнал. Едут-то они не сейчас, а через месяц, ну через три недели. В Тулу. У нас там тетка зверски многосемейная — я все жду, когда ей «Мать-героиню» дадут, — нет, серьезно, шестеро детей — представляешь?

— Ой, как здорово! — воскликнула Таня в восторге. — Целых шестеро! Мальчики или девочки?

— Да там всего хватает. Вообще-то ты не прыгай, это только со стороны интересно… Попробовала бы ты с такой семьей. У них там жила одна старушка, а сейчас умерла, так эта самая тетя Клаша просит мамашу приехать. Она там депутатствует, вообще большая активистка, так что ей с детьми трудно. Вот мои туда и едут. Теперь поняла?

— Угу, теперь поняла… Нет, но шестеро детей — как здорово, а, Сережа! Люсина мечта. Так вы завтра идете в цирк? На дневное? Ой, я с удовольствием. Обезьяны будут?

— Будут, наверное. А я, впрочем, не знаю — разве они в цирке выступают? Ну, если не обезьяны, так какие-нибудь другие зверюги будут обязательно.

— Давай на скамейке посидим, — сказала Таня, глянув на часики, — еще пятнадцать минут. День-то какой, правда? Прямо в голове ломит от солнца. Я весной почему-то страшно устаю в такие дни, и так спа-а-ть хочется… Значит, завтра пойдем в цирк, смотреть каких-нибудь зверюг. Это ты хорошо придумал, по крайней мере отдохнем по-настоящему и даже об экзаменах не будем думать. Когда начало?

— В два. Встретимся прямо возле цирка, хорошо?

— Хорошо, — кивнула Таня. Лицо ее стало вдруг печальным, словно погасло.

— Ты что? — спросил Сергей.

— Я? Ничего. Просто я подумала: ну почему мы должны встречаться где-то возле цирка, будто тайком, если мне хочется зайти прямо к вам домой и пойти вместе с тобой и с Зиной прямо из дому? То есть я прекрасно знаю почему. Но я но могу этого переносить, Сережа! Почему тебе не попробовать еще раз поговорить с мамой?

Сергей помолчал.

— Я уже говорил сто раз, — отозвался он неохотно. — Это бесполезно, Танюша, ты же знаешь… как она на это смотрит. Мне самому, думаешь, легко? Мы ведь с мамашей раньше душа в душу жили, а теперь как-то вот не понимаем друг друга, и ничего тут не поделаешь. Веришь ли, когда узнал, что они едут в Тулу, так мне — ты знаешь, Танюша, об этом даже говорить стыдно — я прямо какое-то облегчение почувствовал… Может, думаю, действительно лучше нам пожить какое-то время не вместе, хоть спорить не будем…

Таня выпрямилась, словно собираясь встать со скамейки, и обернулась к Сергею.

— Но послушай, — сказала она, глядя на него большими испуганными глазами, — послушай, это ведь ужасно, ведь получается, что я рассорила тебя с твоей мамой? Сережа, я никогда не думала, что это до такой степени…

— Да ну, брось, — прервал ее Сергей. — «Я рассорила»! Когда так вот друг друга не понимаешь, то рано или поздно это все равно всплывет… лишь бы предлог нашелся.

— Но пойми, мне вовсе не хочется быть этим предлогом! А уж, во всяком случае, твоя мама обвиняет во всем меня. Сережа, мне просто страшно подумать — как она должна меня не любить! Я тебе уже говорила: я вовсе твою маму не виню, я даже ее понимаю, если хочешь. Я ведь прекрасно понимаю, что я для твоей мамы совсем чужая… не потому чужая, что мы еще мало знакомы, а вообще — слишком уж мы с ней разные, ты понимаешь. Я это как-то не могу точно объяснить, но очень хорошо чувствую. Понимаешь, твоя мама, наверно, смотрит на меня и думает, что вот, мол, белоручка, принцесса на горошине… И вообще всякая мать немножко ревнует своего сына, если он вдруг влюбится, — я об этом часто читала, а особенно, если еще девушка кажется ей такой никчемной. Так что я все это прекрасно понимаю, не думай! Но только это слишком серьезно, чтобы относиться так спокойно…

— Хорошо, — нетерпеливо сказал Сергей. — А что предлагаешь ты? Ну, что?

Таня пожала плечами:

— Не знаю. Если бы я знала…

— Вот то-то и оно!

До конца занятий Таня оставалась задумчивой и молчаливой, ничего не сказав даже Люсе. Из школы они вышли втроем, задержавшись на консультации по немецкому языку, но Людмиле стало холодно в надетом первый раз легком пальто, и она уехала трамваем. Сергей пошел проводить Таню до Фрунзенской. Апрельский вечер был тих и прозрачен, заморозок подсушил тротуары, небо казалось стеклянным, вымытым и протертым до блеска. Когда Таня поскользнулась на подмерзшей в углублении асфальта лужице, Сергей подхватил ее под локоть.

— Осторожнее, — улыбнулся он, — а то вывихнешь себе ногу и не на чем будет идти завтра смотреть обезьян.

— Угу, — согласилась Таня рассеянно и вздохнула. — Знаешь, я как раз хотела тебе сказать, что завтра у меня с цирком ничего не получится.

— Почему это? — Сергей сразу насторожился.

— Господи, ну так. Я завтра занята. Понимаешь… мы с Дядесашей должны ехать в одно место. Он мне уже давно сказал, я просто забыла. А сейчас вспомнила. То есть не сейчас именно, а на пятом уроке. Ты не очень сердишься?

— Да куда ты с ним должна ехать? — раздраженно спросил Сергей. — В гости, что ли? Вот нужно тебе! Скажи, что не можешь, и дело с концом.

— Нет, я должна. Это очень важно, правда.

Сергей помолчал, потом сказал сухо:

— Ну что ж, как хочешь.

— Сережа, не будь злюкой. — Таня на секунду прижалась к его локтю. — Я очень хотела бы пойти, но завтра это невозможно.

— Еще бы, — сказал Сергей. — Ведь это не лейтенант Сароян тебя приглашает в цирк. С ним-то ты бы нашла время…

— Ну, знаешь! — Таня вырвала руку, вспыхнув от возмущения. — Я уже не могу переносить эту твою дурацкую ревность! Ты просто ненормальный какой-то, хуже всякого мавра! Ни с каким Сарояном я завтра не встречаюсь, и вообще я тебе уже говорила, что вижу его раз в месяц, когда он приходит к Дядесаше играть в шахматы. Что ты еще от меня хочешь?

— Я хочу знать, куда ты идешь завтра!

— Не скажу! Это не мой секрет, понимаешь? Но я тебе даю честное слово, что это вовсе не то, что ты думаешь. Да и какое ты вообще имеешь право меня в чем-то подозревать? Я еще ни разу не дала тебе повода для ревности!

— Ну, еще бы, — буркнул Сергей, уже остывая. — А сейчас тоже не даешь, да?

— Нет конечно. — Таня пожала плечами. — Я ведь не виновата, что у тебя какая-то ненормальная подозрительность. Интересно, как ты вообще можешь меня любить, если ты мне ни капельки не веришь и вечно в чем-то подозреваешь?


На следующий день она пришла к цирку около часа. Наискось через площадь, у дверей обувного магазина, собралась толпа — говорили, что после обеда будут давать тапочки. Это было удачно. Таня заняла очередь и, спрятавшись за спинами, не спускала глаз с циркового подъезда. Ровно без четверти два появился Сергей, чинно ведя за руку сестренку; они подошли к кассам — Таня испугалась вдруг, что не будет билетов, — и потом вместе с другими вошли в подъезд. У Тани отлегло от сердца, и в то же время ей стало еще страшнее. Когда нужно прыгать в воду с большой высоты, втайне надеешься, что в последний момент что-то помешает.

На этот раз препятствия устранялись сами собой. У циркового подъезда стало пусто, в два часа пробежали последние опаздывающие; представление, очевидно, началось. Для верности Таня прождала еще десять минут и, выбравшись из очереди, быстро пошла к трамвайной остановке.

Сойдя на углу Челюскинской и Бакинских Комиссаров, она вдруг сообразила, что совершенно неизвестно, будет ли Сережина мама дома. Вчера она почему-то решила, что та, отправив детей в цирк, непременно останется хозяйничать. А если нет? Тогда все окажется напрасным — и вчерашний обман, который чуть не привел к ссоре, и потерянная возможность посидеть с Сережей в цирке и полюбоваться зверюгами. Главное, конечно, не зверюги. Главное — это то, что если не удастся поговорить сегодня, то уже такого удобного случая может и не представиться до самого отъезда Настасьи Ильиничны. А поговорить им нужно. Как бы ни смотрел на создавшееся положение Сережа, она, Таня, с этим мириться не может. То есть, возможно, в конце-то концов ей и придется примириться, но сначала она должна попытаться сделать все. Это ее долг перед Сережиной мамой, даже если сам Сережа этого не понимает…

Дядясаша сказал однажды, вспоминая какой-то случай из гражданской войны: «Герой не тот, кому посчастливилось родиться с проволокой вместо нервов; настоящий герой — это тот, кто продолжает выполнять свою задачу, хотя у него от страха и душа в пятки уходит». Тане сейчас невольно вспомнились эти слова, когда она свернула в переулок и увидела наискось через улицу знакомый приземистый домик. «Сейчас я, конечно, самая настоящая героиня», — подумала она, пытаясь подбодрить себя шуткой. Это оказалось не так просто. Ноги сами пронесли ее мимо калитки, она прошла еще целый квартал и, совершенно обессиленная волнением, присела на кривую скамеечку у чьих-то ворот.

Господи, если бы она могла сейчас вернуться домой и засесть за книги, не думая ни о каком разговоре… или если бы этот разговор был в эту секунду уже позади… Если бы, если бы! Что толку в этих «если бы». Неужели у всех любовь бывает такой же трудной? Столько трудностей, столько препятствий… Лет четырнадцати — в то время она уже думала о любви довольно часто, начитавшись запретных романов, — ей казалось, что стоит лишь полюбить — и мир вокруг станет сразу сияющим и радужным, словно глядишь на него сквозь хрустальную пробку. А что получается? Почему рядом с этим огромным счастьем, которое дал ей Сережа, обязательно идут всякие заботы и трудности, которых она никогда не знала раньше?..

Почему, например, она вообще должна идти сейчас к Настасье Ильиничне, переносить эту встречу и этот труднейший разговор? Если даже Сережа смотрит на это более спокойно… а уж она-то сама ни в чем перед его мамой не виновата, и оправдываться ей не в чем. Так зачем же добровольно — и безо всякой нужды — брать на себя такое трудное дело? Мало у нее, что ли, других забот и неприятностей: экзамены на носу, Сережа ревнует из-за всякого пустяка, Дядясаша был в школе, и эта Вейсман наговорила про нее уйму каких-то ужасных вещей…

Таня думала обо всем этом, неловко сидя на краешке покосившейся скамейки, щурилась от апрельского солнца и пыталась изо всех сил убедить себя в том, что новое решение — встать и уйти домой, ни к кому не заходя, — что это решение и есть самое правильное. И что вчера она просто не подумав поддалась ребяческому порыву. И что, конечно же, она ничем не виновата перед Дежневой…

Эти попытки убедить себя были, по существу, спором. Ей приходилось спорить — трудно даже сказать, с кем или с чем именно. То ли одна половина ума спорила с другой, то ли ум спорил с сердцем, то ли одно и другое вместе спорили с кем-то третьим. Ты перед его мамой не виновата, говорил первый спорщик, а второй отвечал на это: ты не виновата, верно, но можно причинить горе и не будучи виновной. Ты ведь отнимаешь у нее сына, и не прикидывайся, будто не понимаешь этого. Так что виновата или не виновата, а ты перед нею в большом долгу…

Ей вспомнился вдруг последний разговор с Дядесашей, месяц тому назад. Он тогда опять не сказал ничего определенного, но видно было, что противиться уже не будет. Дядясаша был в тот вечер сдержан и спокоен, как обычно, но она не могла отделаться от ощущения, что эта сдержанность прикрывает очень большую печаль, и ей было стыдно и хотелось приласкаться к Дядесаше, как в детстве, но что-то удерживало ее, и она тоже говорила более или менее спокойно, не показывая своих трудно определимых, смятенных чувств. Уже после того как разговор был, по существу, окончен, Дядясаша сказал вдруг: «Да, вот оно как получается… А я ведь еще думал, Татьяна, что на следующее лето выхлопочу себе отпуск подольше и закатимся мы с тобой путешествовать… Среднюю Азию хотел тебе показать, Забайкалье, Приморский край… А то ведь, как подумаешь, нам с тобой и поговорить по-настоящему никогда особенно не удавалось — ну, я не имею в виду там о школе или о новостях, — а вот так, о жизни вообще. Ты ведь теперь взрослой становишься, я, бывало, всегда думал: Татьяна интересным будет человеком, когда вырастет, внутренне интересным… Ну что ж, ничего, брат, не поделаешь…» Он говорил обычным своим тоном, но ей от этих слов ужасно захотелось пореветь, уткнув нос в его гимнастерку, а она вместо этого — дура, дура! — заявила вдруг: «Так мы же сможем поехать теперь втроем»…

Бедный Дядясаша. И ведь нужно учесть, что Сережа ему очень нравится. А если бы она полюбила человека, который казался бы ему никчемным — как кажется она Сережиной маме? Действительно, при чем тут — виновата, не виновата… Должна же ты понимать, какое горе причиняешь ей своим счастьем!

Посидев еще минуту, Таня встала и медленно пошла к приземистому домику.

Настасья Ильинична не высказала никакого удивления при виде гостьи.

— Здравствуйте, Танечка, — сказала она очень сдержанно, может быть даже чуть неприязненно. — Вы к Сереже? А его нет, не знаю даже, когда вернется…

— Да, — кивнула Таня, — он мне говорил вчера, что идет в цирк. Я не к нему, Настасья Ильинична, я пришла к вам. Мне нужно поговорить… если вы позволите.

— Поговорить? — переспросила та, на этот раз уже удивленно. — Ну, что ж… заходите. Раздевайтесь, у нас не холодно…

Таня сняла пальто. Утром, готовясь к этому разговору, она решила надеть самое свое строгое платье, черное с белыми манжетами и воротничком, которое Люся называла «монашеским». Платье это делало ее выше и тоньше; сейчас она стояла перед усталой пожилой женщиной, коротко причесанная и юношески стройная — странная смесь женственности и мальчишества, — и лихорадочно пыталась найти в голове те слова, с которых нужно было начать этот разговор.

— Садитесь, чего ж стоять, — сказала хозяйка, оставаясь у притолоки со сложенными на груди руками. Ровно полтора года прошло с тех пор, как Таня у них обедала; за это время Дежнева видела ее в городе всего раза два-три, да и то издали и мельком. Сейчас она разглядывала девушку с затаенным ревнивым любопытством — ее слишком аккуратно и не по-школьному причесанную голову, слишком тонкие чулки, слишком дорогое и словно обливающее фигуру шерстяное платье. В таком можно в театр или на танцы куда-нибудь, а она среди дня надела. Зачем — похвастать? Или просто покрасоваться лишний раз?

Видя, что сама хозяйка остается на ногах, Таня тоже не села, кивком поблагодарив за приглашение.

— Настасья Ильинична, — сказала она каким-то не своим голосом. — Вы, наверное, знаете, о чем я пришла с вами говорить. Я знаю, как вы ко мне относитесь, я еще Сереже об этом говорила, что это нормально и что во мне действительно нет ничего такого, что… что могло бы вам понравиться и… заставить относиться ко мне иначе. Но… — Таня перевела дыхание и судорожно глотнула воздух. — …вы понимаете, Настасья Ильинична, нельзя же, чтобы это так и оставалось — наши отношения… Ведь если мы с Сережей любим друг друга, то нужно же… нужно же искать какой-то выход, ведь правда…

— Да вы сядьте, — опять пригласила Дежнева, но Таня не обратила на это внимания, продолжая говорить еще быстрее, сбиваясь и картавя:

— …я прекрасно понимаю — я должна производить на вас отвратительное впечатление, и вы, конечно, думаете, что Сереже будет со мной плохо. Я, наверное, должна была бы вообще отказаться от Сережи, раз вы против… Я как раз сейчас поняла, как трудно быть счастливой, если для этого нужно причинить кому-то горе, — но я не могу это сделать, Настасья Ильинична, поймите! Вы уверены, что я Сереже не подхожу, а я уверена, что подхожу только я и никто другой и что только я могу сделать его счастливым на всю жизнь…

— На всю жизнь, — усмехнулась Дежнева. — Что вы в ней знаете, в жизни-то…

Таня сделала шаг вперед, сложив руки умоляющим жестом:

— Поймите же, Настасья Ильинична, я, может быть, мало знаю, но я совершенно и абсолютно уверена, что у меня хватит сил, потому что никто еще не любил так, как мы с Сережей любим друг друга! И если вы думаете, что я белоручка и ничего не умею делать, то я теперь дома делай все сама, только белье отдаю в стирку, а домработницы у нас уже давно нет, я сама не захотела…

Она беспомощно замолчала, поняв вдруг, каким смехотворным должен показаться Настасье Ильиничне этот ее последний довод и как он подтверждает сложившееся у той мнение о ней как о маменькиной дочке и белоручке, — и тут же добавила потерянным голосом, совсем уже неизвестно для чего:

— Я умею штопать носки, правда…

Дежнева подумала, что, для того чтобы выходить замуж да еще сделать мужа «счастливым на всю жизнь», нужно не носки уметь штопать и обходиться без домработницы, нужно быть готовой к тысяче всяких трудностей, больших и малых, нужно уметь жить на триста рублей в месяц, бегать по очередям и ухаживать за больными детьми, а первым делом — нужно понимать то, чего не понимает эта выхоленная и избалованная девочка: что замужество вообще — это не легкая и приятная жизнь с полюбившимся парнем, а труды и заботы, которые будут сменять друг друга, никогда не кончаясь, до самой смерти. Все это подумалось ей, и она уже собралась сказать это гостье — хотя трудно было найти правильные слова, — как вдруг случилось совсем неожиданное. Шагнув к столу, гостья как-то боком, будто сломавшись, упала на стоявший у стола табурет и расплакалась громко и с отчаянием, уткнув лицо и дергая по клеенке локтями.

Настасья Ильинична смотрела на нее ошеломленно, не зная, что делать.

— Ну ладно… будет тебе, — сказала она, не заметив в растерянности перехода на «ты». — Чего ж слезы-то распускать… тебе-то вроде и не с чего.

Таня рывком подняла лицо, искаженное и залитое слезами.

— Вы думаете, мне легко! — выкрикнула она с рыданием. — Вы думаете, для меня это забава!

— Ну, ну, будет, — повторила растерянно Дежнева. — Никто про вас с Сережей такого не говорит. Ясно, не забава это для вас…

— Так почему же вы не верите, что я хочу ему счастья! Ведь я даже не о себе думаю, а…

Не договорив, Таня снова уронила голову в руки и зарыдала еще громче. Дежнева села рядом.

— Ну, чего ж убиваться-то так, — сказала она негромко. — Разлучают вас, что ли…

Она вздохнула, посмотрела на плачущую девушку и продолжала более мягким тоном:

— Ты небось думаешь, я против тебя зло держу? Нет, Танечка, никакого я против тебя зла не имею. За сына мне страшно — вот что ты должна понимать… да я ведь и о тебе тоже думаю! Не выйдет у вас с Сереженькой жизни — так ведь тебе же первой счастья не будет, так и загубишь свою молодость. Ему-то что, в этом деле нам, бабам, куда труднее приходится…

Таня вскинула голову, словно ее хлестнули.

— Я понимаю, вы боитесь за сына — я сама сразу это почувствовала! — крикнула она, отмахнув от виска прядь волос. — Но только не говорите обо мне! Что вы понимаете в моем счастье! Вы думаете, мне что нужно — чтобы муж был командующим округом или народным артистом? Я прекрасно знаю, что нам с Сережей будет, наверное, очень трудно, но какое это имеет значение, поймите же вы наконец! Когда любишь, все это совершенно никакого значения не имеет! Вы просто не понимаете, что значит любить!

Дежнева выпрямилась и поджала губы.

— А ты не думай, будто одна ты все понимаешь, — помолчав, отозвалась она с обидой в голосе. — Любить-то всякая умеет… невелика наука. Тебе, девушка, много еще горького в жизни нужно хлебнуть, вот что я скажу. Тогда, может, только и поймешь, как оно, счастье-то, добывается. А покамест, издаля, все оно легче легкого…

Наступило молчание. Таня долго сидела с опущенной головой, всхлипывая все реже и реже, потом встала.

— Можно у вас умыться? — спросила она вздрагивающим голосом, не глядя на Дежневу, Та налила в рукомойник свежей воды. Таня умылась, причесала растрепанные волосы, — Я пойду, — сказала она тихо, берясь за пальто. — Простите меня, Настасья Ильинична… Я думала, мы сможем как-то понять друг друга. Так вот — если вы хотите, чтобы я оставила Сережу… — Таня помедлила, застегивая пояс, и подняла на Дежневу большие потемневшие глаза, выражение которых было в эту минуту почти суровым. — …то этого я вам обещать не могу, — докончила она. — Вернее, я должна прямо сказать, что никогда не сделаю это сама. И еще я вам обещаю сделать все, чтобы он был счастливым… на всю жизнь. Я думаю, у меня это получится. Ну вот. И… я должна попросить у вас прощения, за все. Мне ужасно тяжело, что так… Простите, пожалуйста, я вас очень-очень прошу…

Она порывисто нагнулась и, схватив руку Дежневой, на секунду прижалась к ней всем лицом.

— Да что ты, господь с тобой, — опешив, пробормотала та почти испуганно. Таня отпустила руку и выбежала из комнаты.


Вернувшись из цирка, Сергей застал мать с заплаканными глазами.

— Ты чего? — спросил он с тревогой.

— Да так, сынок, — ответила она уклончиво. Настаивать он не стал: мать часто плакала, вспомнив вдруг Колю, и ничего необычного в ее слезах теперь не было.

После обеда, услав Зину играть к подружке, Настасья Ильинична рассказала сыну о посещении Тани. Сергей был поражен. Первое, что он почувствовал, был острый стыд за свою вчерашнюю ревность. Значит, вот куда собиралась Таня идти! А он-то, скотина…

— Она тебе-то сказала об этом? — спросила Настасья Ильинична.

— Что, ма? — Сергей не сразу оторвался от своих мыслей. — Нет, что ты! То есть она давно уже говорила как-то, что хотела бы с тобой поговорить обо всем… да я ей отсоветовал. Я, знаешь, думал, что это ни к чему…

Он прошелся по комнате, поглядывая на мать, сидящую с шитьем у окна.

— Ну так как, ма? — спросил он наконец, не дождавшись продолжения разговора. — Ты вот теперь еще раз с Таней повидалась, говорила с ней. Ну, как она тебе кажется? Неужели ты до сих пор не видишь…

— Все я вижу, сынок, — негромко ответила Настасья Ильинична. — Ты уж думаешь, я слепая… Все вижу, а что тебе сказать — не знаю. Хорошая она девушка, верно… Раньше я этого, может, и не видела… и крепко тебя любит, это тоже верно. И это я теперь знаю, после сегодняшнего. Так что… ничего Дурного про нее не скажешь, и если я когда худое про нее думала, так это мой грех… — Настасья Ильинична говорила медленно, не поднимая глаз от шитья. — …И жалко мне ее сегодня стало прямо до слез… таким, как она, ох как трудно в жизни приходится… И не только им, сынок, а и тем, кто с ними рядом. У тебя счастья с ней не будет, Сереженька, это я тебе и раньше говорила и теперь говорю. Не оттого, что плохая она… этого-то про нее не скажешь… А силы в ней настоящей нету. Такие жарко горят, да быстро выгорают — вот что я про нее скажу. И не в укор это ей, избави Христос, — такая родилась, такая воспиталась. Так-то, сынок. И отойти от нее не отойдешь, теперь-то я это вижу… И как подумаешь — жить вам вместе, так и за тебя страшно, и за нее. А так, что ж, решать ведь тебе, Сереженька, ты парень взрослый, материным умом жить не станешь…

8

Пятнадцатое мая, последний день занятий. В школьном саду цветут каштаны. Окна распахнуты настежь, и жаркое послеобеденное солнце заливает класс. Никаких занятий, впрочем, уже нет; консультации для желающих будут продолжаться вплоть до двадцатого, но повторение уже закончено, десятиклассники ознакомлены с программой испытаний, известно содержание билетов, заготовлены шпаргалки — крошечные листки папиросной бумаги, бисерно исписанные формулами.

— …и я считаю, товарищи, что это просто стыдно, — говорит групорг Земцева на большой перемене. — Уж на выпускных можно было бы обойтись без этого! Ведь это наш отчет за все десять лет, неужели мы и здесь не можем быть честными?

За партами возбужденно шумят. Никто не вышел из класса — для них, десятиклассников, школьные законы уже не писаны, они уже взрослые люди и могут проводить переменку где им угодно. Слова секретаря комсомольской группы встречаются взрывом шума.

— Тебе хорошо, — заявляет Сашка Лихтенфельд, — ты ни шиша не боишься, отличница! А я вот с немецким зашиваюсь. Что же мне, из-за неправильных глаголов на второй год оставаться?

Взрыв смеха — немец Лихтенфельд зашивается с немецким!

— Так что ж с того, что немец, — обиженно огрызается Сашка, — вон в параллельном Димка Ставраки учится — что ж ему, Гомера прикажете в подлиннике читать? Мы и дома сроду по-немецки не говорили! Ты пойми, Земцева, я же не собираюсь отвечать по шпаргалке, но я себя увереннее буду чувствовать, если шпаргалка при мне. Ну, на всякий пожарный, понимаешь?

— Ничего я не понимаю! Тебя что беспокоит — спряжения? Прекрасно, еще есть время позаниматься. Вот у Николаевой с немецким все в порядке — вместе и поработайте!

— Конечно! — кричит Таня. — А кто со мной будет заниматься по математике?

— Ну вот, — вздыхает групорг, — опять за рыбу гроши. Что у тебя с математикой? Ты же говорила, что подготовилась!

— А теперь не уверена! В комплексных числах по алгебре — не уверена. — Таня начинает загибать перемазанные чернилами пальцы. — В исследованиях уравнений высших степеней — не уверена, в обратных круговых функциях по тригонометрии — тоже не уверена, а по стереометрии у меня вчера не вышел объем призмы…

— Ничего, Николаева, — ободряет кто-то, — похороним с музыкой! Гроб себе заказала?

— Ти-ше!! — кричит Земцева. — Дежнев! Таня ведь занималась в твоей группе — в чем же теперь дело? Ведь ты мне сам сказал, что группа к испытаниям готова!

— Так она и была готова! — с отчаянием в голосе отвечает Сергей и оборачивается к Тане. — Ведь мы же с тобой еще в воскресенье все это делали — и объем призмы, и объем пирамиды, и…

— Ну вот, а вчера у меня призма опять не вышла! — капризно отзывается Таня. — Тебе так трудно объяснить мне все это еще раз?

— Ладно, — машет рукой Людмила, — ну тебя совсем. Инна, ты можешь позаниматься с Лихтенфельдом?

Инна Вернадская, прозванная «профессоршей» не столько из-за громкой фамилии, сколько из-за отличной успеваемости и единственных в классе роговых очков, спокойно кивает. Конечно, почему бы ей не позаниматься, у нее-то самой отличный аттестат уже почти в кармане.

— В общем, товарищи, — кричит Земцева, — я вам все-таки не нянька — это уж вы и сами можете решить, кому с кем заниматься в остающиеся дни! Но только я, как групорг, категорически настаиваю на одном — никаких шпаргалок на испытаниях, по крайней мере у комсомольцев! Ваша комсомольская совесть…

Игорь Бондаренко снисходительно усмехается, держа руки в карманах и покачивая носком блестящей модельной туфли. Буза все это — со шпаргалками, без шпаргалок… взрослые люди, а устроили «на лужайке детский крик» из-за такой ерунды. Дурак он, что ли — идти на испытание незастрахованным и рисковать остаться без мотоцикла. Старик обещал твердо — мотоцикл в обмен на аттестат. Законная сделка, товарообмен по всем правилам. А мотоцикл — игрушка, новенький немецкий ДКВ, второго такого случая не представится. Адик достал его в Черновицах и продает теперь только потому, что позарез нужны «пети-мети». Нет, комсомольская совесть пускай полежит в кармане, рядом со шпаргалками. А Людка-то дура — какая девочка, пальчики оближешь, и не находит более интересных занятий…

— Послушайте, послушайте! — встает Лена Удовиченко. — Я вот что предлагаю: давайте в перерывах между испытаниями собираться как можно чаще. Назначим место — ну, хотя бы в парке — и будем приходить туда. Кто хочет — просто отдыхать, а у кого возникнут какие-нибудь трудности — так легче же вместе! Девочки, правда, давайте, чтобы это было организованно!

— А мальчикам с вами нельзя? — басит кто-то.

— Можно, если без футбола!

— А вы чтобы без сплетен!

Людмила смотрит на часы и хлопает в ладоши:

— Товарищи, мы болтаем уже десять минут! Я считаю, что Лена придумала замечательно, давайте так и решим…

— А что, «явка обязательна»?!

— Нет, зачем же! Просто кто хочет, кому это будет интересно. По-моему, так можно сочетать отдых с повторением, ведь правда? Давайте договоримся так: вот сегодня сдаем, а завтра с утра приходим в парк, ну, скажем, к оркестру. Там днем никого не бывает, есть скамейки — можно даже писать — и если дождь, то можно забраться в раковину…

Володя Глушко на минуту приподымает взлохмаченную голову, прислушивается рассеянно и снова наклоняется над партой. Перед ним целая пачка вырезок, одолженных одним парнем из девятого. Бормоча что-то, он переписывает себе в блокнот: «Англия — Хаукер „Тайфун“, истребитель, скорость макс. 650 км/час, мотор Н-образный, „Нэпир-Сэйбр“, мощн. 2400 л.с.». Он изумленно ерошит волосы. Две с половиной тысячи, что-то потрясающее… что ж это — выходит, Мишка тогда был прав? А он сам доказывал, что двигатели внутреннего сгорания достигли уже своего потолка удельной мощности и авиационный двигатель больше полутора тысяч будет практически неприменим из-за своих габаритов, а следовательно, остается одно — переводить авиацию на реактивное движение. А вот англичане, собаки, построили теперь этот Н-образный «Нэпир». Хоть бы одним глазком поглядеть, как такая штука может выглядеть… Володя вздыхает и для практики бормочет по-английски: «Ту саузенд фор хандред эйч-пи…» «С-саузэнд», — шипит он старательно, по всем правилам прижимая кончик языка к верхним зубам. Т-т-саузэнд! Д-заузэнд! Нет, пластинка произносит все же как-то иначе. Проклятый звук, никак его не отработаешь.

Косыгин с Улагаем виртуозно курят на «Камчатке» — дым уходит куда-то под парту и потом в окно, и никто ничего не замечает. Впрочем, сегодня можно было бы покурить даже и не втихую, если бы не Земцева. Эта разве позволит!

— …а я уже договорился, — рассказывает Улагай, — как сдам — сразу пойду оформляться. Идем вместе, лопух! Завод еще тот — чистенький, светлый, это же тебе оптика, а не жук на палочке. Освоишь профессию в два счета, может, через год будешь уже по шестому разряду получать!

— Сам ты лопух — мне ж в этом году призываться, не знаешь, что ли…

— Верно, тебе же призываться, — сразу остывает тот. Он с завистью посматривает на приятеля. — Слышь, Женька, а ты куда хотел бы попасть?

— Спрашиваешь! Буду проситься в бронетанковые, куда ж еще. Дурак ты, что с нами в воскресенье в лес не пошел — мы аж до танкодрома дошли…

— Так вас туда и пустили, — недоверчиво говорит Улагай.

— Чего, мы на самом танкодроме не были, я не говорю! А через овражек смотрели, никто нас оттуда не гнал. Танк видали — новый какой-то, ох и интересный! Такой, понимаешь, низкий, и башня грибом. А экипаж четыре человека, я видел, как вылазили…

— Так уж и новый! — Улагай явно не может примириться с мыслью, что Женьке удалось повидать новую технику, хотя бы через овражек. — Наверняка старый, просто ты раньше никогда таких не видал.

— Может, и старый, — неожиданно мирно соглашается Косыгин, хотя твердо убежден в обратном. Просто ему становится вдруг жаль приятеля: на танкодроме не был, ничего не видал, и вообще парню не везет. Все ребята уходят в армию, а ему придется работать. Чего уж лишний раз огорчать человека!

— Знаешь, — говорит он, — мы вот с тобой, как освободимся, сходим туда вместе. Когда-нибудь в выходной. Может, снова увидим. Слышь, Колька, а ты почему так уж уверен, что не пройдешь комиссию?

— Так мне сам врач и сказал. С таким зрением, говорит, в армию не берут. И слушать не хочет…

— Вот формалист, зараза, — сочувственно качает головой Женька. — А жаль, скажи, нам бы с тобой в одну часть…

Таня присоединяется к группе девушек, обсуждающих объявленные темы сочинений. Идет спор, что легче — «Поэтическое мастерство Маяковского» или «Молодое поколение в пьесе А.П.Чехова „Вишневый сад“».

— Самая легкая тема, девочки, — заявляет Маша Арутюнова, — это «Образ Давыдова в „Поднятой целине“ Шолохова». Сколько мы этот образ разбирали — уж прямо по косточкам…

— Поэтому-то она и неинтересна, — говорит Таня. — А раз неинтересна — значит, и работать над ней будет труднее…

— Вот так так! — перебивает ее Галка Полещук. — Легче, а значит, поэтому и труднее?

— Именно так, Галочка, — с язвительной вежливостью отвечает Таня. — Для успеха творчества необходимо, чтобы оно прежде всего захватывало самого автора. Вы не согласны? Да вы поймите, девчонки, ведь это тоска — сидеть над скучной темой и тянуть из себя слово за словом. Правда! А если тема интересная, так у тебя столько мыслей сразу появится, что и шести часов не хватит их изложить!

— Дурочкой я была бы, сидеть над сочинением шесть часов. — Галка Полещук пожимает плечами. — Часа за два-три напишу, и хватит. Лишь бы на «хор». Да, вот если бы попался Давыдов…

— Знаешь, это с твоей стороны просто нечестно! — вспыхивает Таня. — Я понимаю, когда не можешь, — я вот по математике если и засыплюсь, так только потому, что действительно ни бельмеса не понимаю. А знать и не хотеть — это просто нечестно по отношению хотя бы к Сергею Митрофановичу! Ну, напишешь серенькое сочинение, — ты думаешь, ему приятно будет? Для него ведь каждая отличная оценка — это радость! Человек на нас столько труда положил…

К Игорю подсел Володька Бердников. Это приятели, они всегда вместе не только по алфавиту в классном журнале.

— …пластиночки у нее — закачаешься! Целый альбом, все из Прибалтики…

Бондаренко со скучающим видом — выпятив подбородок и брюзгливо опустив углы рта — поправляет галстук и прищуренными глазами обводит группу девушек у окна.

— Из Прибалтики? — спрашивает он. — Рижские пластинки бывают ничего… А Лещенко у нее есть?

— Лещенко? А кто это?

— Эх ты, дитя социализма… — Игорь подавляет зевок. — Забреди как-нибудь к Адику, он тебе прокрутит… Ему из Черновиц привезли, бухарестская запись. В субботу у него будешь? Заходи, не пожалеешь. Послушь, Воло, а Танька-то как цветет, а? Посмотри на нее и призови на помощь фантазию… С изюминкой девочка, скажешь — нет? Мне говорили, она собирается расписаться со своим пролетарием? — Бондаренко говорит негромко, скучающим тоном. — Жаль… Уж он-то ее окунет в советский быт. Вот уж действительно… «зачем плебея своего младая любит Дездемона?» Капризы жизни, Воло, капризы жизни… Вообще тоска берет. Скорей бы развязаться с этим балаганом, получить аттестат… а там я на мотоцикл — и в Крым, с какой-нибудь фифой на багажнике…

Бердников завистливо посматривает на своего блестящего приятеля: у него самого нет возможности ни получить мотоцикл, ни закатиться в Крым «с фифой на багажнике».

— Охота была покупать мотоцикл на одно лето, — говорит он. — В сентябре все равно забреют, там уж не покатаешься.

— Кого забреют, кого не забреют, — тем же ленивым тоном загадочно отзывается Бондаренко.

Сергей перечитывает полученное сегодня письмо из Тулы. Доехали благополучно, все в порядке. Мамаша зовет летом хоть на месяц — верно, не без умысла. Конечно, съездить нужно будет… Но только как с Таней? Шутка сказать — не видеться целый месяц… Разве что поехать вместе — пожила бы там в гостинице… а мамаше ничего не говорить. Хотя нет, почему же не говорить? Скрывать нечего — приехали и приехали, в чем дело… Нужно поговорить с Танюшей, она, конечно, не откажется.

Сергей прячет письмо в карман и подходит к группе девушек, но Таня слишком увлечена спором. Постояв рядом, он вдет покурить в сад. Сегодня можно попросить огонька у самого завуча!

— …ну правильно, Маяковский труднее, — скороговоркой картавит Таня, — но ведь я же сказала, что важно, прежде всего, чтобы тема была интересной! Если она просто трудная, но не интересная — кто же за нее возьмется? Конечно, Маяковский труднее, но эта тема, по-моему, какая-то отвлеченная. Анализ поэтического мастерства! А о молодежи из «Вишневого сада» можно сказать гораздо больше, ведь у Чехова, пожалуй, во всем его творчестве один проблеск — Аня и Трофимов, понимаете? Трофимов говорит: «Пусть я сам не дойду, но по крайней мере укажу дорогу другим» — это же ключевая фраза, девчонки, это как раз то, на что надеялся Чехов! Ведь об этом можно столько интересного написать…

— Ой, девочки, что мы всё спорим сегодня, — вздыхает Ира Лисиченко, прищуренными от солнца глазами глядя в окно. — Ведь сегодня последний день, подумайте! Ну, до конца испытаний мы еще будем бывать в школе, но вот так — в классе — больше уже никогда в жизни…

Все затихают, словно эта мысль до сих пор не приходила никому в голову.

— А что, если отметить это как-нибудь? — предлагает Наташа Исакова. — Ну, собраться всем после уроков, всем классом, пойти куда-нибудь погулять, что ли…

— Правильно, девочки, — поддерживает Земцева. — Выпускной вечер — само собой, но отметить сегодняшний день тоже нужно…

— Чего отметить, а? — спрашивает подошедший Гнатюк. — О чем это вы, девчата? Если с выпивкой, то я — за!

— Не дурачься, пожалуйста, — строго говорит Людмила. — Лучше возьми и проведи опрос среди мальчиков — кто хочет собраться сегодня после уроков, будем провожать последний день учебного года. Хорошо?


Тридцатое мая. Кончилась первая декада экзаменов. Очень жарко, на улицах продают мороженое, белый возок дежурит у калитки 46-й школы, и толстая тетя Гана не жалуется на недостаток покупателей. В сквере на площади Урицкого зацвели тополя — еще несколько дней, и по асфальту закружится легкий пух июньских метелиц.

Да, послезавтра уже июнь, июнь тысяча девятьсот сорок первого года. Война еще далеко, но ее чадное пламя медленно расползается по земному шару, ползет и ширится подобно кругам от камня, брошенного преступной рукой в сердце Европы. Гибнут люди и корабли в Атлантическом океане, днем и ночью ревут под Тобруком пушки фельдмаршала Роммеля, в пустынях Ливии и Киренаики песок заносит рваное железо мертвых танков и тысячи могил — тысячи безымянных могил, в которых, не долюбив, не доучившись, не прожив и трети отпущенного человеку срока, лежат парни из Шеффилда и Тосканы, из Бремена и Мельбурна…

Война спущена с цепи, но пока еще повинуется тому, кто это сделал; армии «Оси» наступают в Северной Африке, наступление в Греции завершено, окончательная ликвидация последних опорных пунктов англичан на Крите — вопрос дней; траурное знамя со свастикой реет над десятью покоренными столицами. Сейчас, в начале лета сорок первого года, пути и сроки войны определяет Берлин.

Фактически лето уже началось, хотя до солнцестояния еще целых три недели. Давящая, словно предгрозовая жара изнуряет и днем и ночью. В такую погоду только не хватает сдавать выпускные экзамены!

Таня совершенно извелась за эти дни, потеряла аппетит и сон, под глазами у нее опять появились синие тени, и уже зловредные соседки посматривали на нее с подозрительным любопытством. К счастью, она находилась в таком ошалелом состоянии, что не замечала этих взглядов.

Сдав очередной экзамен, она плелась домой, принимала душ и заваливалась спать — днем заснуть еще удавалось. Около одиннадцати ее будил Дядясаша, к этому времени он обычно успевал вернуться и приготовить чай. Проглотив стакан почти черного настоя — в этом отношении полковник привил ей свой вкус, — Таня обретала способность соображать и отвечать на вопросы. Да, на этот раз пронесло — тьфу, тьфу, тьфу, чтобы не сглазить. Три вопроса, из них один очень трудный, но на него она ответила сразу, а с одним из легких почему-то немножко запуталась — но неважно, комиссия все равно поняла, что она запуталась не по незнанию, а просто от страха… Угу, следующий через два дня. Нет, это не самый страшный — конечно, некоторые разделы механики ей казались очень трудными, но теперь Сережа ей объяснил, — а самый страшный это будет по стереометрии, тут она определенно окажется в собачьем положении. Да нет, это вовсе никакая не грубость, это просто анекдот, и, наверное, очень старый: чем экзаменуемый похож на собаку? — тем, что тоже смотрит умными глазами, все понимает и ничего не может сказать. Вот это ей только и останется — смотреть умными глазами…

После чая она выходила на часок подышать воздухом на бульваре и усаживалась за работу, на этот раз уже до утра. Система была — хуже не придумаешь, но что поделать, заснуть ночью ей просто не удавалось. Утром, когда приходил Сергей, Таня встречала его совершенно измученная, уже мало что соображая. От занятий с полковником — отличным математиком — она отказалась именно потому, что Дядясаша не обладал должным терпением, но теперь оказалось, что терпения не хватает даже у Сережи. То ли его тоже утомили экзамены, то ли он просто беспокоился за нее — трудно сказать. Во всяком случае, занятия их часто прерывались совершенно неожиданными вспышками то с одной, то с другой стороны: стоило Тане чего-нибудь не понять, как он начинал на нее покрикивать, она отвечала тем же, сначала просто так, а потом уже и с горькой обидой.

Из коллективных занятий в парке по проекту Лены Удовиченко, разумеется, ничего путного не вышло. Задумано было хорошо, а на деле совместная подготовка превратилась в «хаханьки и вздоры», как говорила Таня, повторяя полюбившееся ей тыняновское выражение. При этих условиях заниматься математикой лучше всего было, конечно, отдельно, и именно с Сережей; но вот поди ты — даже с ним занятия то и дело кончались слезами.

Впрочем, плакать она теперь была готова часто и по каждому пустяку. Не желающий разгораться примус, тетрадка, завалившаяся за тумбу письменного стола, или оторванный крючок на лифчике — все это были отличные поводы для маленьких истерик; проходили они очень быстро, но оставляли чувство глубокого отвращения к самой себе и еще большее предрасположение к слезам. А впереди было еще почти три недели экзаменационных мук.


Потом наступил перелом — сразу и неожиданно, как обычно случаются в жизни все крупные события. Сдав химию, Таня вдруг сообразила, что благополучно выдержала выпускные экзамены: три оставшихся — немецкий, история и география — ее совершенно не тревожили. Это было шестого июня. К тому же в этот день, как нарочно, изменилась погода и с самого утра было прохладно. Все складывалось теперь просто великолепно!

Они вышли из класса вместе, но Людмила сразу же убежала по общественным делам, — комиссия по организации выпускного вечера уже начала действовать, и сегодня предстояло совещание с девушками из параллельного. Сергей должен был освободиться минут через двадцать. Таня уселась на своей излюбленной скамейке и, злорадно улыбнувшись, раскрыла на середине толстый потрепанный учебник химии. Впрочем, корешок оказался еще довольно прочным. «Ах, так», — сказала Таня и дернула уже изо всей силы, книга с треском разодралась, обе половинки полетели в разные стороны, шелестя страницами. Таня расстегнула на блузочке еще одну кнопку и запрокинула голову, с наслаждением вдыхая прохладный ветер. Уже пахло близким дождем, лапчатые листья каштанов шелестели оживленно, словно вместе с ней радуясь всему тому, что делало жизнь такой прекрасной, — пасмурной свежести, окончанию экзаменов, только что полученному «хор» по труднейшей органической химии. Таня закрыла глаза и от избытка чувств сморщила нос. «Вот с вами — друзья — мы прощаемся вновь — ждем — вас — во Львове! — запела она вполголоса модную „Песенку Львовского джаза“, взявшись за края скамейки и раскачиваясь в такт мелодии. — Вас встретит — горячая наша — любовь — просим — во Львов!..» Если бы не возраст, обязывающий как-никак к известной благопристойности, она, кажется, пустилась бы сейчас в пляс прямо здесь, на аллейке школьного сада.

На крыльце показался Сергей. «Ау-у!!» — звонко крикнула Таня, сложив ладошки рупором. Сергей обрадованно махнул ей и сбежал по лестнице, прыгая через ступеньки.

— Ну, поздравляю! — сказал он, сев рядом. — Видишь, а ты боялась. Здорово ты им выдала! Знаешь, мне прямо расцеловать тебя хотелось.

— Я думала, тебе всегда этого хочется, — с упреком сказала Таня, — не только когда я сдаю эти углеводороды.

— Конечно всегда, — поправился Сергей. — Только кроме тех случаев, когда ты капризничаешь.

— Это было от нервов, правда. Я больше не буду, никогда-никогда.

— Так я тебе и поверил. Слушай, а ты заметила, что ошиблась в одном месте?

— Где ошиблась?

— Ну факт, с перестройками углеродного скелета. Твое счастье, что это было в самом конце и комиссия тебя уже почти не слушала. Они как раз в этот момент о чем-то стали шушукаться, я обратил внимание. Поэтому и не заметили. Смотри — он тебя спросил: «Что дает перестройка прямой углеродной цепи пентана в разветвленную и как этот процесс называется?» — и ты сказала, что это циклизация и она повышает октановое число на тридцать процентов…

— Ну, а что?

— Чудачка ты. Насчет октанового числа правильно, во только это будет изомеризация, понимаешь? A циклизация — это когда углеродистый скелет перестраивают таким образом, что прямая цепь превращается в кольчатую… — Сергей взял палочку и начал чертить на земле вытянутые шестиугольники. — Смотри, вот как из гептана получают толуол…

— Ой, ну их совсем, Сережа, слышать уже не могу про эти гептаны и изобутаны! — Таня отняла у него прутик и затерла подошвой чертеж. — Довольно химии, я даже учебник свой предала казни…

Сергей оглянулся и покачал головой, увидев останки растерзанной книги.

— Тоже, сообразила, — сказал он неодобрительно, — ребята без учебников сидят, а ты дурачишься…

Он встал, подобрал обе половинки, сверил номера страниц.

— Ничего, можно еще склеить. У нас во дворе один парнишка есть, подклею вот и отдам ему. Как-никак у человека пятерка в кармане останется… — Он сложил учебник и аккуратно завернул его в газету.

Таня смутилась:

— Дай мне, я лучше сумею… давай, давай, я же своих пионеров учила переплетать! Я просто не подумала об этом, правда… Слушай, а что Стрелин пишет?

— У него тоже сейчас сессия, полный аврал. А вообще он молодец, вот голова у человека! Ты послушай, я вот тебе прочитаю…

Сергей достал из кармана письмо, развернул густо исписанные листки.

— Где это, подожди… ага… вот, слушай: «…надеюсь, ты внимательно следишь за событиями. Как тебе понравилось то, что произошло 24–27 мая? Помнишь мою теорию о том, что крупные корабли уже отжили свой век? Теперь она подтвердилась блестяще. „Худ“ и новый немецкий линкор „Бисмарк“ считались самыми мощными боевыми кораблями в мире, и их первая встреча кончилась гибелью обоих. „Худ“ погиб и вовсе глупо, — не знаю, известны ли тебе подробности, — от детонации артиллерийских погребов после первого же залпа главного калибра „Бисмарка“ (380 миллиметров). Это мне сказал один наш профессор, он сам военный моряк и в курсе дела. Подробности гибели „Бисмарка“ еще неясны, но факт остается фактом — эта махина тоже покоится на дне (туда ему, собаке, и дорога). Короче говоря, колоссальные затраты труда, миллионы марок и фунтов стерлингов — все это пошло к чертям за несколько часов. Чуешь вывод? Помнишь, я тебе всегда говорил, что основные задачи флота в современной войне (рейдерство на коммуникационных линиях, блокада и пр.) могут с успехом исполняться малыми единицами, в частности подлодками. Я уверен, что так в будущем и будет. А все эти огромные плавучие крепости уже представляют собой слишком удобную цель хотя бы для авиации (ходят слухи, что „Бисмарк“ потоплен именно самолетами-торпедоносцами), и никакая самая мощная система ПВО тут ничего не сделает…» — ну, и так далее. Что ты скажешь, Танюша?

— По-моему, интересно, — не совсем уверенно сказала Таня. — Мне понравилось, как он написал «туда ему, собаке, и дорога», только обидно за собак. Конечно, я не говорю про людей — людей мне жалко всяких, хотя бы и немцев, если они не фашисты. Сережа, а что значит «рейдерство»?

— Ну, это когда корабль выходит в море с заданием топить все встречные торговые суда противника. Это такой морской термин. Нет, я почему тебе это прочитал — ведь ты посмотри, как у него работает голова, а? Понимаешь, Танюша, очень важно, когда человек из всего умеет сразу сделать правильный, важный вывод… Ведь вот я прочитал про это сражение — и не обратил никакого внимания, а Валька сразу смотри какой вывод загнул!

— Ну пожалуйста! — обиделась за него Таня. — Ничего удивительного в этом нет, ты же сам всегда рассказывал, что Стрелин сходит с ума по кораблям! Неудивительно, что он обратил внимание, а ты — нет… Ты ведь интересуешься электротехникой, и я уверена, что если бы ты прочитал что-нибудь важное в этой области, то сразу сделал бы вывод не хуже стрелинского…

Сергей засмеялся.

— Ну чего ты смеешься! Я в этом совершенно уверена. А то, что ты интересуешься мирным делом, а не военным, так это и хорошо. Я уже слышать не могу про войну! Вот имей в виду: если бы ты любил всякие военные вещи — все равно что, корабли или танки или что угодно, — то я бы тебя не любила, вот так и знай! Дядясаша — это другое дело, Дядясаша — это Дядясаша, и никем другим его себе не представишь. А тебя бы я не любила!

— Да ладно, Танюша, я и не собираюсь интересоваться военной техникой, ну ее к шутам. Это ты права, Валька всегда только об этом и думал — водоизмещение, скорость, огневая мощь, радиусы действия — все только применительно к военно-морскому делу. А у меня ведь интересы другие, ты сама знаешь… Я как подумаю, сколько еще нужно нам строить заводов, какие можно создавать автоматические системы, так просто жадность какая-то появляется, честное слово, жизни, кажется, никакой не хватит все переделать… Я, если бы можно было, в институте по два курса за год бы сдавал, лишь бы скорее за работу…

— Интересно, когда бы это ты в таком случае находил время для меня, — вздохнула Таня. — Раз в неделю, правда?

Засмеявшись еще громче, Сергей схватил ее руку и прижал к себе:

— Глупышка, да у меня на все нашлось бы время, как ты не понимаешь! Ты ведь знаешь, Танюша, чем больше уплотняешь время, тем больше его остается! А насчет этого ты не бойся, никогда я не буду интересоваться ни танками, ни самолетами, гори они все синим огнем… Я человек мирный. Ты знаешь вот… Ты только Алексан-Семенычу не рассказывай, хорошо? Так вот, я тебе сознаюсь. Мне ведь в этом году нужно было бы призываться — ну, если бы не семейное положение, а вообще по возрасту пора. Так я, знаешь, не очень с охотой пошел бы… Ты не думай, конечно, что я там трудностей боюсь или что-нибудь такое… Я как раз считаю, что армия этим и полезна — закаляет как-то, делает тебя выносливым. Но понимаешь… просто не лежит у меня сердце к военному делу! Учиться, стать специалистом на все сто, работать — для этого и так жизни никакой не хватит, а в армии что ж — сам понимаешь, что нужно это, а все равно время какое-то получается потерянное, эти годы, пока служишь… А теперь ты скажи честно — вот как я тебе сказал — ты меня презирать теперь не будешь?

— Честное слово нет, Сережа, — очень серьезно сказала Таня. — Как ты мог подумать! Ну как ты только мог подумать, скажи! Я ведь очень-очень хорошо тебя понимаю, правда…

— Ну, ладно… — проворчал Сергей, видимо сам смущенный своим признанием. — Вообще-то хорошего в этом мало…

По широким листьям каштанов над их головой тихонько забарабанили первые дождевые капли, темные крапины появились на дорожке. Шумная кучка одноклассников, обменивавшаяся впечатлениями на крыльце, укрылась в тамбуре.

— Идем? — спросил Сергей.

Таня, умильно морща нос, отрицательно замотала головой.

— Смотри, простудишься, Танюша… У тебя ведь еще здоровье сейчас расшатано. Мне вчера Александр Семеныч на тебя жаловался, говорит — погнал бы хоть ты ее к врачу, что ли, теперь это ведь и тебя касается… А ты что, Танюша, по-прежнему не спишь?

— Ну, сегодня-то я буду спать, как стадо сурков! Вот разве что не засну от радости, что одолела химию? Нет, засну, слишком я устала за это время. Ты чудак, это же все было от нервов! Ни к какому врачу я не пойду, так и знай… Дядясаша хитрый — меня уговорить не смог, так теперь за тебя взялся. Нет, ты вот теперь сам увидишь, как я буду выглядеть. Это все было временно, от нервов. А дождик совсем слабый, смотри… ой, как хорошо, меня эта жара просто измучила… да — вот тебе еще одна причина, пожалуйста!

Действительно, дождь по-настоящему так и не разразился. Скоро он перестал совсем, лишь отдельные капли запоздало падали с крайних веток. Запахло мокрой зеленью и землей. Группа других разделавшихся с химией счастливцев прошла к калитке по бетонной дорожке, не заметив сидевших поодаль Таню и Сергея.

— Тебе уже не хочется меня расцеловать?

— Мне всегда хочется, — ответил он. — А что?

— Тогда пошли.

— Куда?

— Ну, куда-нибудь, я уж не знаю, хотя бы к нам. Здесь же нельзя, правда?

Сергей засмеялся, сорвал ее со скамьи и, обняв, с силой крутнул вокруг себя.

— Ой… — пискнула Таня. — Пусти, задушишь!! Сережа!

Он поставил ее на землю и взял со скамьи завернутый в газету учебник.

— Идем, Танюша. И пожалуйста, застегнись, — строго сказал он. — Ты что — и в классе так была?

— Что ты, Сережа… Я расстегнула за минуту до твоего прихода, правда…

9

Итак, сдан последний экзамен. В вестибюле девушки расцеловывают Ивана Никитича, за десять лет отзвонившего им тысячи уроков и перемен; потом сторож, растроганный и прослезившийся, снимает фуражку — все видят вдруг, что он стал уже совсем-совсем седенький за эти годы! — и торжественным жестом распахивает перед десятиклассниками высокую стеклянную дверь. Таня вдруг всхлипывает — громко и очень по-детски. «Что с тобой?» — тревожным шепотом спрашивает Сергей. «Нет, ничего… — Она улыбается и смаргивает с ресниц слезы. — Просто так… Дай мне платок, скорее…»

В последний раз они проходят по наизусть знакомой дорожке, выложенной бетонными шестиугольниками и расписанной узорчатой тенью и шевелящимися солнечными пятнами. Правда, они еще вернутся сюда в субботу, но это будет уже выпускной вечер, а «официальная часть» окончена.

Сегодня среда, восемнадцатое. Отличная погода, снова жарко, но теперь это уже никого не беспокоит: жара мешает занятиям, но для того чтобы отдыхать, загорать, купаться — что может быть лучше! Впереди чудесное лето. До самой короткой ночи года остается ровно трое суток.

На улице они долго еще стоят перед школьной калиткой, хохочут, кричат, перебивая друг друга. Словно заражаясь их весельем, с улыбками оглядываются на них прохожие, — такие шумные компании можно видеть сегодня перед многими школами Энска. Наконец, выпускники расходятся группами, прощаясь друг с другом до субботы.

Уходит Ариша Лисиченко со своим очкастым приятелем. Людмила бежит в институт — сообщить Галине Николаевне о своих одиннадцати «отлично».

— Ох и счастливица, — морщит нос Таня, глядя ей вслед, — подумай, ей теперь не нужно держать вступительных!

— Ладно, мы с тобой выдержим и вступительные, — смеется Сергей, — Ну, Танюша, я тебя пока тоже покину. Нужно пойти отправить мамаше телеграмму, верно?

— Конечно, Сережа! Не забудь от меня большой привет. Хорошо, я тогда пойду посплю. Вечером — где? Может быть, придешь к нам?

— Слушай, Танюша, наверняка Алексан-Семенычу будет приятно, если ты этот вечер проведешь с ним. Все-таки окончание школы, сама понимаешь…

— Так я и не собираюсь никуда уходить сегодня! Но ты приходи, мы проведем его втроем…

— Не знаю, может, не стоит… Сделаем так, Танюша: я тебе вечером позвоню, часов в восемь. Ну, я побежал.

— Сережа! Привет не забудь смотри!

И вот она идет по проспекту Ленина под знойным июньским солнцем сорок первого года — выпускница средней школы, высокая тоненькая девушка с коротко подстриженными кудрями цвета начищенной темной меди, большеглазая и чуть веснушчатая. Ей очень хочется побежать вприпрыжку, но положение обязывает, и она идет с большим достоинством, держась, по обыкновению, очень прямо и слегка щурясь от солнца, — идет во всеоружии своих семнадцати лет и новенького аттестата.

У первой таксофонной будки она останавливается и выгребает из кармашка мелочь. Теперь уже можно — и нужно — купить себе сумочку. По правде сказать, она уже присмотрела одну — такую маленькую, продолговатую, сейчас это модно…

Как обычно, проходит некоторое время, пока телефонисты на коммутаторе соединяют ее с полковником. В будке очень жарко, Таня вздыхает, переминается с ноги на ногу и то и дело отбрасывает от щеки надоедливую, как муха, прядку волос. Наконец в трубке слышится знакомый голос.

— Дядясаша! — кричит она, прижимая к уху горячий влажный кружок эбонита. — Дядясаша, всё!! Понимаешь — четыре «хорошо» и целых семь штук «отлично!» Ура, Дядясаша!!

— Ну, Татьяна… — Голос полковника становится вдруг совсем хриплым. — Татьяна, я тебя… э-э-э… поздравляю от всей души. Молодец, брат, молодец…

— Служу — Советскому — Союзу!! Ты очень рад, Дядясаша?

— Согласись, Татьяна, вопрос несколько неуместен. Ну, отлично, отлично. Ты что делаешь сегодня вечером?

— Пока ничего, в восемь должен позвонить Сережа. А что?

— Я хотел тебя попросить уделить сегодняшний вечер мне. Если ты не возражаешь, конечно. Мне хотелось бы поужинать с тобой где-нибудь в городе. Или у тебя более интересная программа?

Нет, ну этот Сережа — просто колдун какой-то! Как он мог догадаться?

— Нет, Дядясаша, никакой программы нет, правда. Хорошо, я тогда скажу Сереже, что сегодня не могу… Я очень рада, Дядясаша!

— Разумеется, если у тебя действительно…

— Нет-нет, Дядясаша, я же говорю! В котором часу ты будешь дома?

— Часов в девять, скажем лучше — в двадцать один тридцать. Постарайся быть готовой к этому времени.

— Есть быть готовой в двадцать один тридцать! Что ты мне посоветуешь надеть, Дядясаша?

— Право, не знаю. Ну, мне нравится твое это — черное, что ли, с белым воротом…

— Слушаю, товарищ полковник! Хорошо, к половине десятого я тебя жду…


В настоящем ресторане она не была еще никогда в жизни. Интересно и немного страшновато, если судить по тому, что обычно пишется в книгах о подобных местах. Страх наводил уже швейцар, распахнувший перед ними входную дверь, — огромный, бородатый, в странном обшитом галунами длинном пальто с золотыми пуговицами до самого низа.

Впрочем, уже в вестибюле Таня расхрабрилась настолько, что даже пожалела об отсутствии какой-нибудь накидки — или что обычно надевают в таких случаях? — которую можно было «небрежным жестом» отдать гардеробщику. Поправляя прическу перед зеркалом, она смотрела не столько на себя, сколько на полковника, стоявшего за ее спиной. Дядясаша был сегодня просто великолепен, — ради торжественного дня на нем была парадная серая форма, черный галстук подчеркивал белизну крахмальной сорочки, на груди блестели три ордена, юбилейная медаль и Золотая Звезда Героя. У кого еще в Энске есть такой Дядясаша?

Смело вступив в зал, она опять притихла, немного оглушенная джазом и ослепленная блеском зеркал и раззолоченных капителей. Когда Дядясаша передал ей меню, она только глянула на него испуганными глазами и спрятала руки под стол, отрицательно мотнув головой.

— Ладно, — сказал тот, раскрыв переплет и неторопливо водружая на нос очки, — будем считать, что ты доверяешь моему вкусу…

Доверие оказалось оправданным. Все, что им подали, выглядело очень красиво и, надо полагать, было вкусно; впрочем, на этот счет у Тани определенного мнения таи в не сложилось. Во-первых, ей из-за новизны обстановки было не до этого, а во-вторых, как известно, в ресторане полагается признавать вкусным все — даже устрицы. Если бы ей сейчас преподнесли устрицу, она, очевидно, должна была бы похвалить и этого мерзкого моллюска — или же сознаться в своем невежестве, а это никому не приятно.

— А шампанское пить будем? — заговорщицки спросила она у Дядисаши, немного освоившись и почувствовав, что есть больше не хочется. — В таких случаях ведь полагается, правда?

— Разумеется, я уже заказал, — кивнул полковник.

Действительно, принесли и шампанское. Таня ожидала выстрела, но, к ее разочарованию, официант раскупорил вино совершенно бесшумно.

— Ну, что ж, Татьяна, — сказал полковник. — Выпьем, брат, за окончание твоих школьных лет. Скоро ты начнешь самостоятельную жизнь…

Он помолчал, глядя на быстро бегущие со дна пузырьки и, видимо, желая сказать что-то еще. Потом крякнул, так ничего и не сказав.

— Да… ну ладно. За твое большое счастье, Татьяна.

— Спасибо, Дядясаша… — шепнула Таня, обеими руками, чтобы не расплескать, держа полный до краев бокал.

Морща от удовольствия нос, она маленькими глотками допила до дна покалывающее ледяными иголочками вино и пожалела, что в ресторане бить бокалы не полагается.

Полковник снова взялся за свой коньяк. Пил он не закусывая.

— Ну что ж, Татьяна… — сказал он, закурив. — Вот и подошла к концу наша с тобой совместная жизнь. Да, брат, пять лет почти…

— Ты говоришь так, словно нам предстоит расстаться навсегда…

— Во всяком случае, надолго. Целый год! Для меня это очень долго, Татьяна. Приемные испытания начинаются в августе? Видишь, значит, через какие-нибудь полтора месяца вам уже нужно ехать…

Таня косится на полковника и подавляет вздох. Правда, это ведь очень долго — целый год. Нет, у нее просто не повернется язык сказать Дядесаше о поездке в Тулу, — придется Сереже ехать одному, как это ни печально. Может быть, не на месяц, а недельки на три. А потом они встретятся уже в Ленинграде… Или договорятся о встрече в Москве. В Москве было бы лучше — все-таки она должна сама показать Сереже свой родной город.

— …почти пять лет, — медленно говорит полковник, постукивая папиросой по краю пепельницы. — Не успеешь оглянуться… Ну что ж, Татьяна, я надеюсь — ты на меня не в обиде за то, что я не сумел создать для тебя более нормальную семейную обстановку…

— Дядясаша, милый…

— Погоди. Я не умел тебя воспитывать, я это знаю… И никогда не надеялся, что буду уметь. Тут уж, брат, не моя вина… Но, так или иначе, тебя воспитали — школа, Зинаида Васильевна, твои друзья, и я думаю, воспитали неплохо… в основном, хотя у тебя есть много недостатков. Я о них уже говорил, и ты обещала принять мои слова к сведению.

— Конечно, Дядясаша…

— Да… А сейчас я смотрю на тебя, и мне особенно… огорчительно, что твое воспитание обошлось в общем без моего участия. Я только совсем недавно понял, какое это огромное дело — из ребенка сделать взрослого, настоящего человека… Может быть, вернись мы сейчас назад, к тридцать шестому году, я вел бы себя совсем иначе… Может быть, я должен был бы посещать какие-нибудь курсы, принимать участие в работе родительских комитетов, что-нибудь в этом роде. Тогда у меня не было бы теперь этого печального сознания… непричастности к твоему воспитанию. Я ведь всегда смотрел на тебя как на свою дочь, Татьяна, с первого дня, когда увидел тебя в Москве. Впрочем…

Он улыбается Тане немного смущенно, твердым движением раздавливает в пепельнице папиросу и наливает себе еще коньяку.

— Дядясаша… не понимаю, зачем ты это говоришь, неужели ты думаешь, что я относилась к тебе как-то иначе все это время? Ты ведь знаешь, я папу плохо помню… едва-едва… И насчет воспитания — я не знаю, много ли во мне хорошего, но то, что есть… я знаю, что без тебя этого не было бы никогда. Зачем ты так говоришь об этом, Дядясаша? И насчет разлуки… Неужели ты думаешь, что я… что я смогу когда-нибудь забыть о тебе?

— Ну, отлично, отлично… — бормочет полковник, залпом проглотив коньяк. — Я и не говорю, что ты забудешь…

— …и как ты можешь говорить, что ты ничего для меня не сделал!

— Хорошо, будем считать, что сделал, — кивает он. — Так или иначе, а мы общими усилиями вывели тебя на дорогу. Отсюда, брат, тебе уже идти самой.

— Вывели на перекресток? — задумчиво улыбается Таня. — Да, это верно, Дядясаша…

— Какой перекресток? Ну, если хочешь… э-э-э… аллегорически — пусть будет перекресток. Я все-таки рад, что помог тебе дойти до него. Так что, видишь, брат, — подмигивает он, — я вовсе не говорю, что ничего для тебя не сделал!

— Ты сделал для меня очень много, Дядясаша, — тихо говорит Таня. — Очень-очень много…

В бокале, преломленные золотистой жидкостью, дрожат огоньки люстр. Оркестр, лихо расправившись с очередным фокстротом, вкрадчиво начинает вальс. Таня вопросительно улыбается Дядесаше, подняв палец: «Один разочек?» Тот встает и одергивает китель.

С немного старомодной церемонностью предложив племяннице руку, полковник ведет ее к центру зала, где танцуют. Сидящие за столиками оглядываются на не совсем обычную пару. Таня чувствует эти взгляды, но на этот раз они ее не смущают. Пускай смотрят, пускай любуются ее Дядесашей… ну, и ею самою — если им угодно! В одном из зеркал она мельком улавливает свое отражение и остается вполне довольна. Да, Дядясаша был прав — это платье, черное и совершенно закрытое, идет ей больше всего…

Полковник танцует хорошо — немного деревянно, но каждое его движение четко и отработанно. Впрочем, вальс — это ведь единственный танец, который Дядясаша умеет. Откинувшись на его руке, Таня смотрит на него и улыбается, глаза ее уже чуть затуманены головокружением.

— Я хорошо танцую, Дядясаша?

— Да, насколько я понимаю…

— Ты тоже, правда. Я уверена, что если бы ты поступил в свое время в балет…

На это полковник даже не находит что ответить.

— Ты видел Асафа Месерера? — не унимается Таня. — Ну вот, так ты был бы ничуть не хуже, я совершенно уверена!

— У тебя вечно какие-то странные идеи, Татьяна. То ты предлагаешь мне жениться на Людмиле Земцевой, то… э-э-э… поступить в балет…

— Теперь-то уж поздно, — с сожалением говорит Таня, — нужно было раньше — вместо академии, понимаешь?

— Нет, тебе все же слишком рано выдали аттестат зрелости, — качает головой полковник. К его тайному облегчению, вальс окончен.

— Ты хочешь чего-нибудь еще? — спрашивает он, усадив племянницу на место. — Мороженого?

— Н-нет, — не совсем решительно отвечает Таня. Вообще-то она не прочь, но стоит ли ронять свой престиж взрослого человека, уплетая в ресторане мороженое подобно какой-нибудь девятикласснице? Нет, лучше воздержаться — положение обязывает. — Будем просто сидеть и пить. Тебе шампанское не нравится?

— Откровенно говоря, я к нему равнодушен.

— А мне нравится, правда. Только чем его полагается закусывать?

— Можно взять пирожных, — пожимает плечами Дядясаша.

— Нет, это слишком сладко…

— Возьми тогда какое-нибудь печенье, сухое и не слишком сладкое.

Официант приносит требуемое печенье. Таня пробует — да, это ничего.

— Я хочу одна допить эту бутылку, — говорит она важно. — Могу я позволить себе это по поводу сдачи последнего экзамена?

— Я бы не рекомендовал тебе напиваться ни по какому поводу.

— Разве этим напьешься. Оно ведь совсем слабое, как ситро.

— Ты уверена?

— Хорошо, — сдается Таня, — я выпью один или два бокала, неполных. Ты мне скажешь, если я начну пьянеть. А ты пей свой коньяк, я тебе в случае чего тоже скажу.

— При такой системе мы вряд ли доберемся до дому, Татьяна. Тебе-то хорошо, а у меня завтра служба.

— Ничего, — беззаботно говорит Таня.

Теперь она чувствует себя совсем хорошо. Непринужденно откинувшись на спинку стула, она грызет печенье и, морща нос, оглядывает золоченые коринфские капители.

— Тебе нравится такая обстановка, Дядясаша?

Полковник пожимает плечами, наливая себе коньяк:

— Что значит нравится?.. Ресторан как ресторан… Что тут может нравиться?

— Мне — нет. Все это как-то безвкусно — люстры, позолота…

— Ах, в этом смысле. Очевидно, здесь был ресторан еще до революции, тогда это считалось красивым. Когда у вас выпускной вечер?

Таня отпивает глоток шампанского.

— В эту субботу, двадцать первого. Кстати, — спрашивает она, жуя печенье, — что это за опровержение было в прошлую субботу? Мне Сережа сказал, а я так и забыла прочитать с этим экзаменом. Что-то насчет передвижения немецких войск?

Полковник медленно закуривает.

— Видишь ли, в последние недели немцы начали перебрасывать к нашей границе некоторые части с Балкан. Очевидно, в связи с этим в зарубежной печати появились сообщения о том, что Германия предъявила к нам какие-то требования и подготавливает агрессию. По этому поводу и было опровержение.

— Но никаких требований к нам не предъявили?

— Ты меня спрашиваешь, словно я нарком. — Полковник пожимает плечами. — Если ТАСС опровергает, значит, их не было.

— Не понимаю, что за смысл этой зарубежной печати вечно выдумывать какие-то глупости, — говорит Таня и разглядывает на свет пузырьки, серебряным бисером осыпавшие изнутри стенки бокала. — Только людей пугают… Ой, ты знаешь, Дядясаша, мать-командирша меня сегодня прямо растрогала. Она так меня встретила — начала поздравлять, сама даже всплакнула… Не особенно похоже на нее, правда?

— По-моему, Татьяна, очень похоже. Ты что же, не понимаешь, как она к тебе относится?

— Я не о том, Дядясаша! Конечно, это я понимаю. Но внешне — она ведь всегда была такая суровая, скорее прикрикнет, чем похвалит. И вдруг такое!

— Значит, она особенно горячо переживает твой успех. Зинаида Васильевна — женщина редкого сердца.

— Да… очень редкого…

Таня отпивает из своего бокала и, удивленно приподняв брови, разламывает печенье.

— Ты говоришь — редкого, — говорит она задумчиво. — А мне сейчас пришло в голову, что я до сих пор как-то видела вокруг себя только хороших людей. Значит, их вообще больше?

— Я никогда не занимался такими подсчетами, Татьяна. Но одно могу сказать с уверенностью — тебе, несомненно, встретятся и другие люди…

Конечно, думает Таня, есть и другие. Собственно, она их уже видела… Шибалин, Бондаренко… Кто еще? Были, наверное, и еще, только они не запоминаются. Думать о плохих людях неприятно, поэтому о них и забываешь.

— Я бы не хотела с ними встречаться, — вздыхает она и сбрасывает упавшие на юбку крошки. — Надеюсь, что и не встречу…

Уже почти час ночи. У нее приятно кружится голова — совсем немножко, и если это и значит быть пьяной, то тогда можно понять, ради чего люди пьют.

— Да, но завтра тебе будет не так приятно, — говорит полковник. — От шампанского, говорят, обычно болит голова.

— Неважно, приму пирамидон, — беззаботно отвечает Таня. — Завтра… Дядясаша, если ты не против, я хотела бы пригласить завтра к нам Сережу, и чтобы отпраздновать тоже и его аттестат. Он ведь совсем один, бедный!

— Разумеется, что за вопрос. Организуй все это, ты ведь уже свободна.

— Ой, мне просто не верится, что это так… Кто мог подумать, что я в один прекрасный день окончу школу!

— Ну, в какой-то степени я это подозревал. Для тебя, я вижу, это явилось неожиданностью?

Таня прикрывает глаза и тихонько покачивается в такт музыке.

— Угу… Понимаешь, Дядясаша, когда очень долго чего-нибудь ждешь, то просто перестаешь в это верить… Ты знаешь, сейчас я совсем счастлива.

— Надеюсь, это не только от шампанского?

— Не-ет, что ты, я именно счастлива — по-настоящему, понимаешь? Все-таки ужасно хорошо жить на свете…

— Пора бы тебе спать, Татьяна.

— Ну что ты. В восемнадцать лет можно уже, кажется, начать вести нерегулярный образ жизни!

— Во-первых, тебе еще семнадцать…

— Ничего подобного — восемнадцать без трех месяцев.

— …а во-вторых, о нерегулярном образе жизни ты забудь раз и навсегда. Я вот поговорю с Сергеем на этот счет, он тебе пропишет.

— Конечно, — вздыхает Таня, допив свое вино. — Я так и знала, что рано или поздно дело кончится именно этим. Теперь ты нашел себе новое орудие воспитания — вместо матери-командирши. Не хватает только, чтобы Сережа начал применять ее методы…

— Так оно и будет, — подтверждает полковник и останавливает ее руку, протянутую к бутылке. — Все, Татьяна, хватит.

— Но, Дядясаша! Я выпила всего два бокала, правда.

— А третьего не выпьешь. Впрочем, ошибаешься — это был бы уже четвертый. Первый ты выпила вместе со мной.

— А тот ведь не считается!

— Нет, довольно. У тебя уже совсем сонные глаза, Татьяна.

— Непра-а-авда, — капризно говорит Таня и вдруг чувствует, что ей действительно очень хочется спать. — А в общем, знаешь, пойдем лучше домой, правда. Что-то мне здесь вовсе не нравится!

Она оглядывается и морщит нос — на этот раз уже недовольно.


Двадцать первое июня, суббота, шесть часов вечера. Актовый зал убран зеленью, на стенах гирлянды из свеженаломанных ветвей, десятки букетов украшают составленные буквой «П» столы. За длинными сторонами — виновники сегодняшнего праздника, семьдесят четыре выпускника, за средней разместился преподавательский и технический состав школы. Разлито по стаканам вино, разложена по тарелкам нехитрая импровизированная снедь. За преподавательским столом встает Геннадий Андреевич, оба класса мгновенно стихают, и семьдесят четыре пары глаз устремляются на директора.

— Итак, товарищи, — говорит он своим негромким голосом, который когда-то наводил страх на самых отчаянных шалунов. — Сегодня в нашей школе большой праздник — она провожает в жизнь новый отряд молодых граждан, которым дала знания, которых воспитала для долгой плодотворной работы на благо страны. Для вас, товарищи выпускники, этот день — единственный в жизни, для нас он повторяется каждый год, и каждый год все мы испытываем то же волнение и ту же радость. Упорно и кропотливо трудились преподаватели все эти десять лет, и ваше присутствие на сегодняшнем вечере — свидетельство того, что труд этот не пропал даром, что он уже дал всходы, которые со временем расцветут ярко и пышно. Вы не закончили своей учебы — по-настоящему она только начинается, будь то учеба в аудиториях институтов или в цехах промышленных предприятий. Пройдут годы, вы станете инженерами, учеными, прославленными передовиками производства, путешественниками, — кто знает, какие подвиги и открытия суждено вам вписать в историю своей страны? И если сегодня вы испытываете чувство благодарности к тем, кто готовил вас к жизни в этих стенах, — пусть каждый из вас сегодня даст себе слово: извлечь из полученных здесь знаний максимум пользы и отдать ее народу, сыновьями и дочерьми которого вы являетесь. Могу сказать от имени всего преподавательского коллектива: мы верим, что вы не останетесь в долгу перед страной…

Горло у директора слабое, и он говорит, не повышая голоса, словно беседуя с глазу на глаз, но в зале так тихо, что отчетливо слышится каждое его слово. Он произносит еще несколько фраз, потом поднимает стакан и улыбается в прокуренные усы:

— Ну что ж, молодые мои друзья, выпьем за лежащую перед вами широкую и ясную дорогу, за ваши будущие успехи, за ваше личное счастье. Счастливого пути, товарищи!

Все встают со стаканами в руках. Седой сторож смахивает слезу. Таня, крепко сжав пальцы Сергея, до последней капельки допивает терпкое кисловатое вино и шепчет ему на ухо: «Я стану совсем пьяницей за эти дни, правда…»

С ответным словом встает секретарь комсомольской группы десятого «А» — бывший секретарь — Анатолий Шаповалов.

— Дорогие наши преподаватели! — говорит он ломким юношеским баском. — От имени всех нас, выпускников сорок шестой школы, я имею поручение поблагодарить вас за все, что вы для нас сделали, и заверить вас в том, что — как сказал только что Геннадий Андреич — ваша работа не окажется напрасной…

Девятнадцать часов. В нескольких сотнях километров западнее Энска, в шести километрах от границы, на плацу выстроен по тревоге личный состав батальона 129-го танкового полка, входящего в состав дивизии СС «Мертвая голова». Четыреста человек в коротких черных мундирах с серебряными эмблемами смерти на пилотках, стоя по команде «штильгештанден» — каблуки вместе, грудь вперед, чуть согнутые в локте руки прижаты ладонями к бедрам, — в гробовом молчании выслушивают приказ верховного главнокомандующего вооруженными силами Германии. Этот же приказ зачитывается сейчас на полевых аэродромах, на кораблях военно-морского флота, во всех частях и подразделениях сухопутной армии Восточного фронта.

Девятнадцать часов тридцать минут. Из открытых настежь высоких окон актового зала льется в школьный сад мелодия вальса. Розовый закат гаснет над городом, обещая на завтра отличную воскресную погоду: можно будет отправиться в лес, или на лодочную станцию, или на рыбалку.

— …а вы бы пошли завтра с нами, — умильным голоском упрашивает Таня танцующего с ней преподавателя, — и почитали бы нам стихи. Например, Блока! Представляете, послушать Блока в лесу? Серге-е-ей Митрофанович, ну, пожа-а-алуйста…

— Ты над стариком не издевайся, и так замучила. Больше я не танцую, хватит с меня. Я-то уж было обрадовался — девица приглашает в лес… а ты, оказывается, вот для чего — чтобы Блока читать! Нет, голубушка, это уж пусть мой тезка тебе читает, да-да!

— Да ничего он не умеет, правда! — Таня вытягивает шею и через плечо своего партнера оглядывает зал: куда это девался Сережа? Ах, вон он где — сидит в самом углу с Еленой Марковной. Класрук читает что-то вроде нотации, Сережа слушает с ужасно серьезным видом. Ох, ох, как бы это не о ней шла речь…

Танец окончен. Таня по-мальчишески раскланивается с преподавателем и вдруг вспоминает:

— Ой, Сергей Митрофанович, я совсем забыла, давно хотела вас спросить: как, по-вашему, Грин — это настоящая литература или не совсем?

Тучный старик, запыхавшийся от танцев, прикладывает ко лбу платок и удивленно смотрит на свою вчерашнюю ученицу:

— В каком это смысле?

— Ну, вы понимаете — у нас Грина совсем не проходят и вообще не издают, значит, он не считается писателем, заслуживающим внимания. Но ведь если ценность литературы заключается в силе ее эмоционального воздействия, то Грин…

— Постой, постой! — Сергей Митрофанович грозно хмурится. — Что-то ты, голубушка, плетешь несуразное. С каких это пор ценность литературы стала определяться силой ее эмоционального воздействия? Кто тебя этому учил? Ох, Николаева, Николаева, вижу я, что поторопился ставить тебе «отлично»…

Он грозит Тане пальцем, берет ее под руку и ведет с собой:

— Идем-ка, голубушка, побеседуем, идем-ка… Так ты, значит, умница ты моя, не видишь в литературе другой ценности? Ну хорошо, а вот…

Елена Марковна Вейсман, закончившая наконец читать Дежневу свои таинственные наставления, попадает в окружение целой стаи девушек.

— Елена Марковна, ну вот вы скажите! — вопит Галка Полещук. — Вот вы сами женщина — скажите нам, можно в нашем возрасте пудриться и красить губы? Вот теперь, когда мы уже не школьницы, а? Вот Земцева доказывает, что это чуть ли не разврат…

— Галка, бесстыдница, как не совестно перевирать слова! — протестует Людмила. — Я просто говорила, что это свидетельствует о легкомыслии…

Сергей ищет глазами Таню. Так и есть — Митрофаныч уволок ее под пальмы и что-то внушает.

— Ты почему не танцуешь? — налетает на него Ариша Лисиченко. — А ну-ка, приглашай меня!

— Да какой из меня танцор, выдумала тоже! Иди вон лучше со своим Мишкой танцевать, я не умею!

— Ничего, научишься! Михаил опять с Глушко из-за моторов сцепился, теперь им на целый час хватит… Идем, идем, это же совсем легко — фокстрот, смотри, просто ногами двигаешь…

Вспыхивает люстра. Вокруг нее, на ниточках разной длины, подвешены к потолку надувные шарики, сейчас они матово просвечивают, как огромные виноградины — красные, синие, зеленые, оранжевые. Раскручиваясь, взлетает первая ленточка серпантина, разноцветный дождь конфетти осыпает плечи танцующих. Актовый зал расположен на втором этаже, и из окон видно, как за темнеющими кронами каштанов догорает вечерняя заря. Часы бьют восемь.

— О чем это ты с ним беседовала? — спрашивает Сергей, завладев наконец своей Таней. — Я за это время фокстрот научился танцевать…

— Правда? Сейчас посмотрим. А беседовали мы о литературе, о теории литературы, — важно заявляет Таня. — Ты думаешь, у меня не может быть серьезных интересов? А ты о чем с Еленой Марковной? О, слушай, фокстрот! Идем-ка, я проверю, как ты научился. Так что это она тебе такое говорила?

— Секрет, — подмигивает Сергей. — Строго секретные дела.

— Ну скажи-и-и! Ой, и противный же ты иногда бываешь, кошмар. Завтра в лесу скажешь?

— И в лесу не скажу…

— Ладно-ладно, я это тебе припомню… Ну что ж, у тебя уже выходит довольно прилично… только ты держи меня немножко ближе, это ведь не вальс. Я просила Сергея Митрофановича, чтобы он тоже пошел с нами завтра — почитал бы там стихи. Так он не хочет, говорит — куда мне с моей комплекцией в лес. А стихи, говорит, пускай тебе Сережа читает.

— А что ж, и прочитаю!

— Блока? — Таня насмешливо морщит нос. — Куда уж тебе! Опять начнешь подвывать, как своего Багрицкого… «Головами — крутят кони! Хвост по ветру — стелят! За Махной — идет погоня! Аккурат — неделю!» Ха-ха-ха-ха!

— Посмейся мне, посмейся…

— Ой, Сережа милый, ну ты же такой смешной, когда читаешь Багрицкого!

— Ладно тебе, Митрофаныч еще не так подвывает…

— Не говори глупостей, он читает очень хорошо! Сережа, а о чем ты разговаривал с класруком? — спрашивает она небрежно.

— Секрет, я же тебе сказал!

— Но ты мне его скажешь, ведь правда? — Таня привстает на цыпочках и на секунду прижимается щекой к его щеке. — Конечно, скажешь…

Быстро бегут часы короткой июньской ночи — самой короткой в году. Двадцать два тридцать. На полевом аэродроме бомбардировочной группы «Иммельман» машины подготовлены к боевому вылету. Тупорылые фугасные пятисотки надежно закреплены в захватах бомбосбрасывателей, доверху наполнены кассеты зажигательных, в магазинные коробки уложены сотни метров крупнокалиберных патронных лент. Еще засветло были заправлены баки, в последний раз проверены и опробованы моторы. Сейчас на аэродроме темно и тихо. Вдоль взлетной дорожки, тяжело ступая по утрамбованной земле, мерно шагает часовой в полном боевом снаряжении — в каске, с круглой гофрированной коробкой противогаза, с висящим под мышкой пистолет-пулеметом. Характерные очертания пикировщиков — горбатые, с высоким угловатым килем и хищно вытянутым вперед обтекателем втулки винта — четко вырисовываются на светлом ночном небе.

Через несколько часов десятки одновременно запущенных моторов превратят эту тишину в ревущий ад, но пока ее нарушают только шаги часовых, далекий тоскливый крик какой-то ночной птицы и негромкое пение губной гармоники, доносящееся от бараков рядового состава. Тишина. Из офицерского казино долетает взрыв хохота; гармоника поет о девушке, которую зовут Эрика. Умолкнув, она медленно, словно нерешительно, заводит другую мелодию, протяжную и печальную: «Heimat, deine Sterne…» 2 Часовой останавливается, потом идет дальше, мерно и глухо стуча коваными каблуками.


В казино шумно, хотя пьяных сегодня нет. В углу, вдавив спину в диван и вытянув скрещенные ноги, полулежит светловолосый юноша в узком щегольском мундире серо-стального цвета. На красивом лице обер-лейтенанта выражение безнадежной скуки. Ему действительно скучно. Тоску вызывает знакомая обстановка казино, пришпиленные над пианино фотографии Марики Рёкк и Цары Леандер 3, лица товарищей по оружию, их голоса и их остроты. Этот болван со шрамом на морде опять читает стихи, свои или чужие — неизвестно, но, так или иначе, дерьмовые. Вообще, тоску вызывает вся жизнь.


Обер-лейтенант подавляет зевок и смотрит на часы. Он ждет, но ждать ему нечего. Все равно ничего нового не будет. Жизнь все равно не может дать ему ничего нового. В свои двадцать два года он уже пресыщен и жизнью, и смертью. Ему было двадцать, когда он бомбил Варшаву и расчищал польские дороги от колонн беженцев. Потом он бомбил Роттердам. Потом — Седан и еще несколько французских городишек, названий которых не помнит. Над Дюнкерком он совершил подвиг — в один вылет сбил «спитфайр» и пустил на дно какую-то скорлупу, полную томми. За это ему дали Рыцарский Крест. Откровенно говоря, «спитфайр» — даже не его заслуга. Чистая случайность, каких много бывает на войне. Он увидел англичанина впереди — тот разворачивался, заходя для атаки, — и машинально нажал на гашетку курсовых пулеметов. Просто так, даже не пытаясь прицелиться — это все равно было бессмысленно; и по совершенно неправдоподобному совпадению обе трассы пересеклись с курсом истребителя… А впрочем, не все ли равно, случай или геройство. Недавно ему исполнилось двадцать два — но чего ждать от жизни? Повышения в чине? Дубовых листьев с мечами и бриллиантами?

Лейтенант со шрамом читает лающим голосом:


…Мы идем, отбивая шаг,

Пыль Европы у нас под ногами!

Ветер смерти свистит в ушах!

Кровь и ненависть! Кровь и пламя!..


Этому-то болвану, несомненно, интересно жить. Сейчас, например, он видит себя со стороны — этакая героическая сценка под названием «Ночь накануне Восточного похода». Всё дерьмо. Теперь они будут бомбить русские города. Если бы у него была хотя бы ненависть к неарийцам! Но у него нет ничего — кроме умения убивать и Рыцарского Креста, полученного в двадцать один год. Бомба попала прямо в скорлупу — бортстрелок видел со своего места, как томми летели в разные стороны. Наплевать. Ему наплевать и на русских, и на томми, и на французов, и на тысячелетний райх германской нации. Ему наплевать на все — в двадцать лет он уже убивал людей на дорогах Польши…

Время приближается к полуночи. Возле открытого в сад окна собралась целая группа вокруг Володи Глушко: двое с ним спорят, остальные просто слушают, посмеиваясь.

— …Да что вы понимаете в этом, вы, невежды! — кричит красный и взлохмаченный Глушко. — Когда первый самолет должен был полететь, так тоже находились такие вот умники — «не полетит, где ему, разве что через сто лет!» Да что самолет — над Фультоном издевались, сам Наполеон обозвал его авантюристом!

— Ладно, ты не крути, — наседает на него один из противников, — ты нам Наполеоном зубы не заговаривай, а скажи прямо: через сколько лет будут летать твои ракеты?

— Неважно, через сколько лет! Во-первых, они уже летают…

— Мы говорим о практическом применении!

— …а во-вторых, срок тут не важен! Вы со мной в принципе не согласны. А вообще, я совершенно уверен, что это произойдет скорее, чем вы все думаете!

— А на Марс когда? — лукаво спрашивает Людмила. — Я уже давно жду!

Таня толкает ее локтем и хитро подмигивает.

— Сам ты невежда, Глушко! — кричит она. — Чем мечтать о межпланетных полетах, лучше бы учился все эти годы!

— А я что, не учился?! — огрызается тот.

— Да, но как? Ты как историю учил, а? Помнишь, тебя в восьмом классе спросили насчет чартизма — что это за движение и от какой хартии оно получило свое название, — а ты ляпнул: «От Великой хартии вольностей»! Кому ты такой на Марсе нужен!

Глушко не сразу находит, что сказать. Все хохочут.

— Ну, знаешь! — заявляет он наконец. — Это запрещенный прием. Ты же сама мне тогда и подсказала эту хартию вольностей!

— А ты и попался, да? Неандерталец ты, вот кто ты такой, а еще на Луну хочешь лететь! Идем, Люся. В конце концов, для чего мы сегодня сюда пришли — танцевать или спорить о дурацких ракетах? И музыки опять нет…

— Сейчас кто-нибудь сядет, подожди. А где Инна?

— Не знаю, я вот смотрю, где Сережа… опять, верно, курить отправился, вот горе! Может, запретить ему курить?

— Зачем? По-моему, у мужчины должны быть свои права. И вообще, знаешь, я терпеть не могу таких мужчин, которые сидят под башмаком у жены…

— Господи, — смеется Таня, — неужели ты думаешь, что Сережу можно посадить под башмак! Нет, про папиросы — это я просто так… А вообще, меня беспокоит его здоровье. Ты же видишь, какой он худой! А вдруг ему вредно курить?..

Ноль часов тридцать минут, двадцать второе июня, воскресенье. Жешувское шоссе. Тяжелыми черными глыбами, разделенные двадцатиметровым интервалом, стоят танки. Их много, хвост и голова бесконечной колонны теряются во мраке. Молчаливые машины кажутся покинутыми на этой безлюдной дороге, в нескольких километрах от границы. Но это только кажется, — экипажи на своих местах, марш-приказ может последовать в любой момент.

Колонна стоит давно. Уже начинает чуть меркнуть звезда в светлом прямоугольнике раскрытого люка. Или это только кажется? Легкий порыв ночного ветра доносит с полей слабый и нежный аромат вянущего сена — такой неуместный в этой тысячепудовой стальной коробке, начиненной снарядами и механизмами и пропитанной горклым машинным запахом. В танке тихо, слышно лишь тяжелое дыхание четырех человек. Монотонно ноет рация, настроенная на командирскую волну.

Час ноль-ноль. Некоторые из преподавателей уже разошлись по домам, и приближающееся к концу веселье принимает хаотические формы. В одном углу Леша-Кривошип сколотил хор, на эстраде лохматый юноша из «А» добивает пианино, выколачивая на пари весь репертуар Эдди Рознера, посреди зала танцуют. Почти все шары полопались от жара люстры, на протянутых от нее гирляндах сигнальных флажков висит пестрая путаница серпантина. Таня гоняется за Сашкой Лихтенфельдом, высыпавшим ей на голову целый мешочек конфетти. С помощью Галки Полещук она загоняет его в угол и начинает колотить по плечу; Сашка вопит дурным голосом. В окружении стонущих от хохота зрителей Володя Глушко с серьезным видом исполняет соло — изобретенный им самим марсианский танец, потрясающий гибрид фокстрота и вальса. Любители футбола горячо обсуждают завтрашнюю встречу московских армейцев с киевским «Динамо», которой начнется спортивный праздник в честь открытия нового республиканского стадиона в Киеве.

Час тридцать. Попрощавшись со своими питомцами, уходят Сергей Митрофанович и Архимед. Завхоз опять просовывает в дверь круглую лысую голову и озабоченно посматривает на люстру — кому веселье, а кому нагоняй за перерасход энергии. Елена Марковна записывает для Людмилы адреса своих московских знакомых.

На Жешувское шоссе, осторожно ощупывая дорогу тусклыми лучами маскированных фар и мигая синими стоп-сигналами, выезжают грузовики с мотопехотой. Трехтонные «опели» один за другим разворачиваются и с глухим ревом уходят в сторону Перемышля — мимо ожидающих своего часа танков. Из открытых башенных люков их провожают взглядами. Сорок шестой, сорок седьмой, сорок восьмой, сорок девятый, пятидесятый, пятьдесят первый… Еще левее, уже по самой обочине, обгоняя машины, проносятся низкие темные тени мотоциклистов. Уже не слышно аромата лугов, его сменили другие запахи — разогретого масла, пыли, едкого перегара синтетического горючего — знакомые каждому солдату тревожные запахи военных дорог, запах войны…

— Ты не устала еще? — спрашивает Сергей. — А то, может, пойдем?

— Ой, я уже совсем без ног, правда… Сейчас пойдем, Сережа, я только обещала этот танец Лихтенфельду — пять минуток, хорошо?

Таня танцует с Лихтенфельдом.

— Слушай, Сергей, — подходит Людмила, — я думаю, с утра завтра никто не соберется. Давайте назначим лучше на час — все ведь будут спать до обеда. А соберемся у меня, как и договорились. Хорошо? Ты зайди за Таней, и приходите так к половине первого. Вы еще не собираетесь уходить?

— Да, сейчас пойдем… Ты тоже идешь?

— Я задержусь еще на четверть часика, нужно здесь договориться. Так я жду к половине первого, слышишь?

— Ага. Мы, значит, потихоньку, не прощаясь.

— Да, конечно, все равно через несколько часов увидимся…

Тихие улицы, редкие запоздалые автомобили, угольно-черная лунная тень на тротуарах. Таня подпрыгивает, чтобы попасть в ногу, и заглядывает Сергею в лицо:

— Давай походим немножко, хорошо?

— Ты же устала, Танюша…

— Ничего, совсем немножко… Я танцевать устала, а идти так — ничего…

— Взять тебя на руки?

— Ну, что ты, вдруг еще какой-нибудь прохожий… Я очень хотела бы, но только здесь неудобно, правда… Ну, Сережа!!

— Тихо, а то уроню…

Таня послушно затихает. Он несет ее несколько шагов, потом из-за угла впереди показывается человек. Испуганно ахнув, Таня делает резкое движение, Сергей почти роняет ее, и они едва успевают укрыться в темной подворотне. Проходя мимо, человек удивленно и опасливо приостанавливается — померещилось ему, что ли? Таня, сгибаясь от беззвучного хохота, обеими руками зажимает себе рот. Наконец прохожий удаляется.

— Бежим скорее, а то он еще милицию сюда пришлет!

Держась за руки, они мчатся прямо по мостовой — все равно светофоры уже выключены! Таня хохочет во все горло.

— Ой, я уже не могу, Сережа! У меня каблук сейчас отлетит, и юбка узкая, — с ума ты сошел, что ли!..

Два часа тридцать минут. Обер-лейтенант забирается в кабину, садится, уложив под себя парашютный ранец, натягивает шлем. За его спиной устраивается в своей турели бортстрелок. Привычным движением пилот поправляет на горле контакты ларингофона, проверяет контрольные приборы, управление, связь. Все готово, остается ждать сигнала к старту. Он сидит, закинув голову, равнодушно барабаня пальцами в перчатках по целлулоиду пристегнутого к колену планшета. Колпак фонаря кабины еще раздвинут, свежий предрассветный ветер посвистывает в антеннах. Пахнет землей, бензином, росистыми травами. Впереди, за молчаливой вереницей выстроенных на взлетной дорожке пикировщиков, светлеет восточный край неба. В три часа пятнадцать минут они должны быть над целью.

— Так завтра в двенадцать? — спрашивает Таня шепотом. Шепот этот — скорее по привычке, это уже как условный рефлекс: последние слова в подъезде полагается произносить шепотом. Сейчас можно было бы кричать во весь голос — все равно вокруг никого нет, дом спит от первого до четвертого этажа. — Хотя какое завтра, это уже сегодня… В общем, в двенадцать я тебя жду. Или знаешь — лучше в одиннадцать! Только не раньше, Сережа, я хочу наконец выспаться хоть раз в жизни. В одиннадцать точно-точно, ладно? Ну…

Потом она поднимается по лестнице, счастливо мурлыкая, тихонько возится с английским замком, входит на цыпочках. Дядясаша мирно похрапывает на своем диване. На столе что-то приготовлено — нет, какая там еда, спать хочется до смерти…

Отчаянно зевая, она раздевается. Ужас — нужно еще стелить постель, умываться, причесываться… Кажется, вот сейчас свернулась бы прямо здесь на коврике и уснула. Завтра — спать до одиннадцати! Ну, по крайней мере — до половины одиннадцатого, потом придет Сережа…

Два часа сорок пять минут. Над городами и тихими селами генерал-губернаторства — бывшей Польской Речи Посполитой — ревут в светлеющем небе сотни моторов. Ревут моторы и на земле. По шоссе Жешув — Перемышль, окутанная дымом и пылью, движется гигантская бронированная змея. На берегу пограничной реки в легком рассветном тумане саперы стаскивают к воде первый понтон. Автоматчики ударных соединений — «штоструппен» — занимают места в бронетранспортерах.

Небо уже совсем посветлело. Вот так штука — уже, оказывается, утро! Таня подходит к окну и, морща нос, вдыхает полную грудь воздуха. Какой чудесный рассвет! Потом она вспоминает, что забыла выключить свет в ванной. А, неважно, Дядясаша встает рано, он погасит. Только бы ему не вздумалось разбудить, по обыкновению, и ее!

Таня берет лист бумаги, красный карандаш и, позевывая, пишет огромными корявыми буквами: «Прошу меня не будить. Да здравствует нерегулярный образ жизни! Т. Николаева, студентка I курса ФФ ЛГУ». В десяти километрах от советской погранзаставы, по ту сторону Буга, с тяжелым лязгом входит в ствол 105-миллиметровый гаубичный снаряд.

Приколов объявление к портьере, со стороны Дядисашиной комнаты, Таня срывает календарный листок. Ой, какое число симпатичное — круглое такое, и цифры красные, как и должно быть. Ведь всякое число имеет свой цвет, это всем известно… Выпутавшись из халатика, она швыряет его на стол и, как в воду, падает в прохладные простыни. Засыпает она мгновенно. Часики на ее руке показывают ровно три пятнадцать. В эту минуту на Брест обрушивается первый бомбовый удар.

10

«…Наши войска, отходящие на новые позиции, вели упорные арьергардные бои, нанося противнику большое поражение. В боях на Шяуляйском направлении наши войска захватили много пленных, значительное количество которых оказалось в состоянии опьянения. На Минском направлении войска Красной Армии продолжают успешную борьбу с танками противника, противодействуя их продвижению на восток. По уточненным данным, в боях двадцать седьмого июня на этом направлении уничтожено до трехсот танков тридцать девятого танкового корпуса противника. На Луцком направлении в течение дня развернулось крупное танковое сражение, в котором участвуют до четырех тысяч танков с обеих сторон. Танковое сражение продолжается. В районе Львова идут упорные напряженные бои с противником, в ходе которых наши войска наносят…»

Таня выбралась из толпы, — сводка была та же, утренняя, никаких новых сообщений не прибавилось. Перейдя улицу, она зашла в аптеку и купила пакетик пирамидона, потом у киоска с газированной водой приняла две таблетки сразу. Вода была теплой, с неприятным резинистым привкусом. Таня ощутила мгновенный приступ тошноты. Она подумала вдруг, что с самого утра еще ничего не ела — очевидно, от этого и разболелась голова. Упорные арьергардные бои на всех направлениях — но это же значит, что мы продолжаем отходить…

Морщась от солнца и тупой пульсирующей боли в висках, она вернулась в скверик и осторожно — каждое резкое движение было мучительным — опустилась на скамейку в негустой тени пыльной акации. Нестерпимо, в упор, палило солнце. Люди продолжали стоять плотной темной массой вокруг столба с громкоговорителем.

Сережи все нет. Правильнее было бы ждать его дома, конечно. И вообще «держать себя в руках и сохранять хладнокровие», как твердит Люся. Как будто она и так не держала себя в руках, даже позавчера ночью, когда уезжал Дядясаша…

Таня судорожно всхлипнула, до боли закусив губу. Нет, лучше проводить дни на улицах — видеть очереди, толпы у военкоматов, свежеотрытые траншеи в скверах, камуфлированные увядшими ветками грузовики с настороженно глядящими в небо счетверенными пулеметами — лучше все это, чем сидеть в пустых комнатах, где каждая мелочь напоминает о жизни, так страшно и неожиданно рухнувшей неделю назад. И как вообще можно говорить о хладнокровии, когда произошло что-то невообразимое — что-то такое, чего никто из них не мог представить себе в самом худшем из предположений, — когда вместо «войны малой кровью и на чужой территории» уже восьмой день наши войска ведут упорные арьергардные бои, день за днем откатываясь к востоку…

Сидя с закрытыми глазами, она не заметила, как подошел Сергей.

— Ну что? — спросила она тревожно, когда он опустился рядом на скамейку.

— Ничего не выходит, — хмуро отозвался он. — Народу там миллион, и линии все перегружены… Говорят, что вообще междугородной связи больше не будет. Нет, нечего и пробовать. Напишу просто. Не понимаю, почему от них до сих пор ничего нет… Сводку слушала?

— Да, то же самое. Сережа, а ты не тревожься, — сказала она тихо, погладив его по руке. — Ведь о налетах на Тулу ничего не сообщали…

— Так вообще не сообщают, где бомбят.

— Ну почему, в первый день сообщили же о Киеве и Одессе…

— Вообще-то я тоже думаю, что там все в порядке… Мы вон ближе, и то ни одного налета до сих пор. Правда, в Туле оружейная промышленность, вот это плохо… Чего у тебя вид такой, Танюша?

— Голова очень болит… Сейчас легче немного, я приняла пирамидон.

— А что такое? — встревоженно спросил он и приложил ладонь к ее лбу. — Ты не заболела?

— Нет, Сережа, что ты… Я просто не ела с самого утра, наверно поэтому.

— Ну вот, как с тобой еще говорить! — с досадой сказал он. — Как маленькая, честное слово… Нельзя же так, Таня, что это, в самом деле, за безобразие! Идем сейчас же, я знаю, где можно поесть.

— Где это теперь можно поесть, интересно…

— Идем, говорю. В кафе на Фрунзенской, вот где. Я там вчера ел.

Таня послушно встала и пошла за Сергеем.

Как ни странно, в кафе оказалось не так много народу. Выждав, пока освободился столик возле окна, Сергей усадил Таню, бросил на второй стул свою кепку и побежал к стойке. Таня безучастно смотрела в окно. Прошла колонна мобилизованных, с чемоданчиками и заплечными мешками. У газетного киоска терпеливо ждала длинная очередь. В доме напротив, на втором этаже, женщина оклеивала стекла косыми полосками бумаги.

Сергей принес два стакана чаю и две небольшие порции пирога какого-то неопределенного вида.

— Только чтобы все съела, слышишь? — строго сказал он, ставя тарелку перед Таней.

— А ты?

— Чего я… Я уже поел, не бойся. Думаешь, как ты? Вот чаю я выпью, пить страшно хочется…

Чай был без сахара, пирог вязкий и со странным привкусом, но Таня съела одну порцию и заставила себя приняться за вторую. За соседним столиком трое небритых мужчин, по виду командировочные, громко обсуждали какие-то лимиты, репродуктор над входом рассказывал о подвиге двух бойцов в бою за населенный пункт А. на реке Б.

— Почему ты так на меня смотришь? — спросила вдруг Таня удивленно и немного испуганно. — Ты узнал что-нибудь… нехорошее?

— Нет, что ты, — отозвался Сергей. — Просто смотрю. Вкусно, Танюша?

— Не слишком, — через силу улыбнулась она. — Но ничего, я съем…

Из репродуктора послышалась тревожная дробь барабанов, прозвучали трубы. Мужской голос запел торжественно, в замедленном темпе:

Стелются черные тучи,

Молнии в небе снуют,

В облаке пыли летучей

Трубы тревогу поют…

— Вчера ко мне заходила капитанша Петлюк, — тихо сказала Таня, не поднимая глаз от стола. — Она совершенно не владеет собой. Вдруг, вообрази, начала плакать: «Как это могло получиться, столько лет мы себе во всем отказывали, все в стране шло на оборону — а теперь собственных границ удержать не можем»… Ну, я ей, конечно, сказала, что ведь смешно же думать, будто немцы и в самом деле сильнее нас! Просто у нашего командования такой план. Стратегический план. Ведь правда, Сережа?

Она подняла голову и смотрела на него с выражением и растерянным, и умоляющим, и в то же время каким-то требовательным.

— Ты ведь согласен, что это план? Кутузов ведь тоже…

— Допивай, и идем, — угрюмо сказал Сергей, отводя взгляд. — Откуда я знаю, план это или что. Да и что нам с тобой об этом гадать…

Они вышли. На улице, несмотря на ветер, было еще жарче, чем в кафе. Слепило солнце, на углу милиционер с противогазной сумкой и винтовкой за плечами пропускал колонну грузовиков защитной окраски, доверху нагруженных под брезентом.

— Сейчас об этом гадать нечего, — повторил Сергей, провожая взглядом громыхающие машины. — Поважнее есть дела…

— Но это же очень важно — понять! Вчера я видела Володю, у Люси, и он тоже считает, что это просто стратегический план — отходить на прежнюю границу, там ведь сплошная цепь укрепрайонов. Пока немцы дойдут туда, они потеряют половину армии, и там их совсем уничтожат…

Проехал последний грузовик. Таня с Сергеем перешли на другую сторону улицы, вышли на площадь. Когда они поравнялись с витринами «Динамо», дико и утробно взревела сирена на крыше электромонтажного треста. Таня вздрогнула и ухватилась за Сергея. «Спокойно, Танюша», — негромко сказал он, сжав ее руку. Вместе с другими они заскочили в туннель ворот. У входа в сквер, возле зенитного орудия, деловито суетились артиллеристы, сирена продолжала выть, то достигая душераздирающего рева, то стихая, — и тогда было слышно, как вразнобой и разноголосо надрываются другие сирены и гудки фабрик. Потом все стихло. Люди переговаривались вполголоса, словно боялись, что их услышат приближающиеся к городу самолеты.

Через двадцать минут дали отбой. Таня посмотрела на Сергея и несмело улыбнулась.

— Видишь, опять их прогнали, — сказала она, — и пушка даже ни разу не выстрелила… А я так испугалась, прямо…

— Может, стороной прошли, — отозвался Сергей, — чего им сюда летать… Слушай, Танюша…

Выйдя из туннеля, они остановились у витрины — той самой, где когда-то были фотопринадлежности и возле которой состоялось два года назад их первое свидание. Таня взялась за поручень и нагнулась, выковыривая из туфли попавший туда камешек.

— Да? — переспросила она, подняв лицо и морща нос от солнца.

— Танюша… я должен тебе сказать — только ты не…

Пораженная его тоном, Таня замерла, забыв о камешке. Потом она выпрямилась, все еще держась за поручень, и увидела вдруг — никогда в жизни она еще не видела ничего подобного, — как бледнеет, приобретая какой-то сероватый оттенок, смуглое Сергеево лицо.

— Что случилось? — спросила она, как ей показалось, очень громко, на самом деле почти беззвучно шевельнув губами. Сергей смотрел ей прямо в глаза, горло его судорожно дернулось раз и другой, словно он пытался и не мог что-то проглотить.

— Я тебе должен сказать, — проговорил он наконец с видимым усилием, — что… мы сегодня последний день вместе. Завтра утром мне нужно явиться на пункт. Военкомат уже все оформил.

Таня ничего не поняла — может быть, только поэтому она не закричала и не упала здесь же на замусоренный горячий асфальт. Она не поняла его слов — понять и осмыслить их было невозможно, — но ее вдруг обдало каким-то странным мертвящим холодом, и все вокруг нее: Сергей, мерцающая на солнце листва седых тополей на той стороне площади, выложенные стенкой мешки с песком и тускло отсвечивающие каски зенитчиков, — все это вдруг словно померкло и поплыло куда-то. Она зажмурилась и прижалась спиной к поручню витрины, вцепившись обеими руками в горячее, отполированное многими прикосновениями железо. Как будто можно было, по-детски закрыв глаза, уйти от надвигающегося на нее ужаса!

— Танюша, тебе что, нехорошо? — услышала она голос Сергея. Нет, все это оставалось таким же, ничто не изменилось. И его осунувшееся худое лицо, и синее-синее, чуть задымленное зноем июньское небо, и обрывок газеты на асфальте, уже немного пожелтевший, с черными словами: «…ского Информбюро…»

— Я не понимаю, — сказала она, едва разлепив губы, — тебя же не могли еще призвать — ты ведь двадцать первого года, а призваны с пятого по восемнадцатый… Я ничего не понимаю…

Сергей кашлянул.

— Меня не призывали, Танюша, — ответил он совсем тихо. — Я сам, добровольцем…

Только теперь она, наконец, полностью осознала все. Теперь она могла бы кричать, плакать, цепляться за Сергея и умолять его о невозможном, но на все это у нее уже не было сил. Горе обрушилось на нее подобно электрическому разряду неслыханно высокого напряжения, испепелив все внутри и оставив пустую безвольную оболочку.

Сергей говорил ей что-то, крепко взяв за локти, потом он осторожно расцепил ее пальцы, все еще стиснутые на поручне, и куда-то повел. Уже на бульваре Котовского, в полуквартале от своего дома, она вдруг остановилась и посмотрела на Сергея, словно и не узнавая его.

— Ты не подумал обо мне, — с трудом выговорила она наконец слова, которые все это время бились у нее в мозгу, гася сознание. — Как ты мог… Ты ведь совсем обо мне не подумал…

В этот жаркий послеобеденный час на бульваре было тихо. Привычно шелестели каштаны, пожилая женщина вязала на скамейке чулок, то и дело поглядывая поверх очков на копошащегося неподалеку малыша. Таню снова обдало холодом от дошедшего до ее сознания чудовищного контраста между этой мирной сценкой и тем непостижимым, что уже отняло у нее самой все, составляющее обычную человеческую жизнь.

— Именно о тебе я и думал, — глухо сказал Сергей. — Именно о тебе. Может, я не так все это понимаю, как нужно… Но только я с самого первого дня думаю только о тебе. Кем бы я был, интересно, если бы остался сейчас в тылу, пока тебя кто-то другой защищает там, на фронте…


С первого часа войны Володя Глушко находился в состоянии лихорадочной активности. Отец еще накануне с вечера уехал на рыбалку и звал его с собой, но Володя собирался пойти в лес вместе с одноклассниками; он уже уходил, когда Лена включила радио и он услышал слова: «…Работают все радиостанции Советского Союза». Поколебавшись секунду, он бросил рюкзак на пол и стал ждать начала передачи, — похоже было, что предстояло важное сообщение. Таким образом, известие о войне застало его как бы в положении временно исполняющего обязанности главы семейства.

Он начал свою деятельность с того, что дал затрещину Олегу, вздумавшему бурно изъявлять радость по поводу ожидающих их опасных и интересных приключений. Когда тот с ревом убрался из комнаты, Володя произнес энергичную речь, обращенную к матери и сестре, доказывая абсолютную неизбежность полного военно-политического краха Германии в течение ближайших сорока восьми часов, упомянул о Тельмане и великолепных революционных традициях немецкого пролетариата и решительно воспротивился намерению Ольги Ивановны бежать запасаться солью и спичками. Кое-как успокоив женскую половину семейства, Володя Глушко натянул берет и рысью помчался по Подгорному спуску устанавливать контакты с приятелями.

На следующий день он с самого утра участвовал в осаде здания райкома ЛКСМУ. В кабинете секретаря, куда он наконец прорвался через кордон райкомовских девчат, уже дым стоял коромыслом.

— Что ж это получается, товарищ Поддубный! — закричал он, протолкавшись к самому столу. — В военкомате с нами и разговаривать не хотят, а тут тоже бюрократию разводят! Мы требуем, чтобы нам немедленно выдали направление к райвоенкому!

— А ты давай не бузи, — устало сказал секретарь, — и не наводи тут панику. Ясно?

От возмущения в голосе Володи Глушко появились петушиные нотки.

— Я — навожу панику?!

— Ты и наводишь, — подтвердил секретарь, — Ты мне две недели назад говорил, что собираешься поступать в МАИ. А что же выходит теперь? Или ты решил, что уже все кончено, и институтов больше не будет, и учиться теперь не нужно? Так, что ли? Зря, товарищ Глушко. А теперь иди и обожди меня в шестой комнате, у меня к тебе дело есть.

Володя явился в шестую комнату и закурил возмущенно и демонстративно, не обращая внимания на дивчину в акрихиново-желтом, пронзительного цвета беретике, которая старательно писала что-то, навалившись плечом на стол. Ждал он почти час, наконец явился Поддубный.

— Вот что, — сказал тот, усаживаясь рядом с Володей, — ты, помнится, хорошо в самолетах разбираешься?

— Разумеется, — важно ответил Володя. — Я могу и в авиацию, это даже лучше. Вы только дайте направление.

— Погоди ты со своим направлением. Понадобишься на фронте — значит, пойдешь на фронт, а пока сиди и делай то, что от тебя требуется. Вот что, Глушко, нам сейчас нужны наглядные пособия, чтобы учить народ распознавать немецкие самолеты. Какие у них сейчас самые распространенные?

— Из бомбардировщиков — «Хейнкель-111», «Дорнье-217», «Юнкерс-88» — это все двухмоторные, затем одномоторный пикирующий «Юнкерс-87», а истребители — «Мессершмитт-109» и «Фокке-Вульф-190». Для десантных операций применяется обычно трехмоторный транспортник «Юнкерс-52»…

Дивчина в крашенном акрихином беретике подняла голову и с уважением посмотрела на столь компетентного авиационного специалиста. Одобрительно кивнул и сам Поддубный:

— Молодец, вижу, что знаешь. Так вот, все это нужно нарисовать покрупнее, силуэтами, в трех проекциях. Только побыстрее, а?

— А много нужно?

— Сколько сделаешь. Лучше бы побольше, ясно. Осоавиахимовцы просили, потом здесь надо повесить, ну и вообще — в общественных местах. Скажем, в военкомате непременно.

— Ладно, — кивнул Володя. — Только как быть с бумагой? Хорошо бы и тушь достать — в магазинах ведь нигде нет…

— Это можно, — кивнул Поддубный, вставая. — Получишь плакаты, с оборотной стороны можно рисовать, бумага там первый сорт, и тушь тебе дадим. Обожди здесь, я сейчас пришлю. Ну, бывай.

Получив под расписку четыре флакона туши и рулон плакатов, посвященных методам борьбы о клопом-черепашкой, Володя отправился домой и сразу же засел за работу. У него была собрана вся выпущенная Воениздатом серия «Силуэты иностранных самолетов», в том числе и выпуск, посвященный самолетам Германии. Целый день он перечерчивал увеличенные силуэты на картон, потом вырезал их, и работа пошла как в типографии. Олег обводил контуры шаблонов, перенося их на бумагу, Лена закрашивала тушью, по указанию старшего брата оставляя просветы на местах остекления кабин, сам Володя делал окончательную доводку и крупным чертежным шрифтом вписывал под каждым типом самолета его основные данные: скорость, радиус действия, бомбовую нагрузку, вооружение, количество членов экипажа. За два дня весь запас бумаги был израсходован, и плакаты получились на славу; к большому недоумению Володи, за это время Германия не проявила еще никаких признаков военно-политического краха, а наши войска оставили шесть населенных пунктов: Кальварию, Стоянув, Цехановец, Кольно, Ломжу и Брест.

В райкоме его поблагодарили за отличное выполнение задания и тут же дали новое — провести несколько бесед о вражеских военно-воздушных силах в осоавиахимовской ячейке. Володя проводил беседы, вместе с другими рыл щели, помогал разгружать мешки с песком на площади Урицкого, где устанавливали зенитное орудие, дотошно расспрашивал артиллеристов и давал соседям массу полезных советов.

В пятницу он встретил Людмилу, которая шла на первое занятие санитарных курсов. Они поговорили о положении на фронте, об опасности налетов на Энск (уже три раза объявляли воздушную тревогу, но без последствий). Потом Володя спросил, что делают Сергей и Николаева. Узнав, что Николаева на курсы не записалась, он пожал плечами.

— Следовало ожидать, — сказал он. — Мне она никогда не нравилась, ты знаешь.

— Дурак ты! — вспыхнула вдруг всегда выдержанная Людмила. — Не все могут этим заниматься. Таня, например, не переносит вида крови, это было мне известно еще три года назад. И вообще хотела бы я на тебя посмотреть, если бы ты оказался на ее месте! Александр Семенович уезжает сегодня ночью, понятно тебе?

— Ну, это другое дело, — пробурчал Володя. — Откуда я знал, что он уезжает… А Сергей что?

— Завтра он, возможно, ко мне зайдет, с Таней. Приходи, если хочешь с ним повидаться.

— Ладно, может, зайду, если выкрою время, — тоном делового человека сказал Володя. — Вообще-то сейчас не до того, чтобы по гостям ходить…

На другой день он побывал у Людмилы, но Сергея так и не увидел: Николаева сказала, что он все пытается добиться телефонного разговора с Тулой. Сама она имела такой жалкий вид, что Володя забыл о своей неприязни и долго успокаивал девушек как мог: развивал перед ними обширные стратегические планы, говорил о военных потенциалах и прочих утешительных вещах. Таня слушала его как-то безучастно, не прикасаясь к остывавшей перед нею чашке чаю; лицо ее, всегда такое оживленное и поминутно меняющее выражение, теперь словно окаменело, и только руки — Володя почему-то обратил на это особенное внимание — ни секунды не оставались в покое, то разглаживая скатерть, то хватаясь за ложечку, то судорожно кроша хлеб. Уходя, Володя сказал Людмиле, что ему состояние Николаевой очень не нравится, и решил завтра же поговорить об этом с Сергеем.

В воскресенье с утра пришлось отправиться с отцом на огород. Вернувшись только к шести часам, Володя побежал на Челюскинскую, по Сергея дома не оказалось. «Где его черти носят», — думал он, возвращаясь к трамвайной остановке. Тут ему встретился живший неподалеку Женька Косыгин.

— Что делается, а? — сказал Женька, поздоровавшись. — В сражении под Луцком участвуют четыре тысячи танков, это же подумать только…

— Что-то потрясающее, — покачал головой Володя. — Слушай, ты Сергея не встречал? Куда он, к дьяволам, подевался, второй день ищу…

— Так он, наверное, уже уехал, — удивился Женька. — Хотя нет, вроде завтра должен был.

— Куда уехал?

— Да ты что, не знаешь, что он добровольцем записался? Я его вчера в военкомате видел.

— Ты что, спятил? — вытаращил глаза Володя. — Нет, правда? Ах ты ч-черт…

Он закусил губу, что-то соображая, и вдруг, не попрощавшись с Косыгиным, помчался за тронувшимся уже трамваем.

Высунувшись с площадки, щурясь от ветра и бьющего в глаза закатного солнца, он думал о Сергее с завистью и восхищением. Конечно, и он сам был бы уже добровольцем, если бы не формалисты из военкомата, — но одно дело «был бы», а другое — когда человек уже завтра надевает форму.

На знакомом перекрестке возле школы он соскочил с трамвая и пошел к бульвару Котовского. Что Сергей сейчас у Николаевой — не было никакого сомнения. Где же еще может быть человек накануне отъезда на фронт, как не у возлюбленной? Сам он, Владимир Глушко, поступил бы именно так — если бы уезжал на фронт и если бы у него была возлюбленная; он пришел бы в последний вечер и простился с ней сдержанно и чуть сурово — сдержанно-нежный в память прошлого и уже отдаленный от нее своим настоящим, славой будущих боев и походов…

А что он скажет Сергею? Просто пожмет ему руку — крепко, по-мужски. И скажет, что не ждал от него ничего другого и что, возможно, они еще встретятся с ним на Берлинском направлении, а пока он может заверить его от имени всех остающихся, что фронт не останется без поддержки тыла…

У двери Таниной квартиры — когда его палец уже нажал кнопку звонка — им вдруг овладела неуверенность. Может быть, не стоило ему приходить — именно в этот вечер? Но звонок уже прозвучал, уйти было поздно.

Дверь открыл — по-хозяйски — сам Сергей.

— А-а… Здорово, Володька, — сказал он глухим голосом и добавил (как тому показалось, после секундного колебания): — Ну, заходи…

В первой комнате было темновато из-за полузадернутых штор и замечался какой-то странный, не сразу определимый беспорядок. Неубранная посуда на столе, разбросанные газеты, сдвинутое сиденье дивана, словно из него что-то доставали и не успели закрыть как полагается, — все эти мелочи делали сейчас неузнаваемой квартиру, которую Володя привык видеть всегда нарядной и прибранной.

— Садись, — сказал Сергей негромко, тем же странным голосом. — Здорово удачно, что ты зашел… Завтра мы бы уже не увиделись, я ведь с утра…

— Да вот, я как раз… — начал Володя. Его удивило вдруг отсутствие самой хозяйки; он уже собрался спросить о ней, когда увидел ее в соседней комнате, за раздернутой портьерой. Николаева лежала ничком, зарывшись лицом в подушку и обхватив ее руками. Она не шевелилась, но ее поза не была позой спящего человека — Володя определил это сразу, с первого взгляда. Он растерянно перевел взгляд на Сергея — тот как раз в этот момент стоял лицом к окну, безучастно глядя на багровые от заката верхушки каштанов. То, что он увидел, испугало его еще больше, чем странная неподвижность лежащей девушки: он готов был поклясться, что глаза у Сергея покраснели и чуть припухли. Неужели он плакал — он, Сергей Дежнев, добровольно уходящий на фронт!

Вспомнив вчерашнее состояние Николаевой, Володя внезапно — в долю секунды — понял все, что происходило в этой комнате. Никогда в жизни не испытывал он еще такого жгучего стыда, какой хлестнул его в этот момент вслед за воспоминанием о мыслях, с какими он сюда шел.

— Я… я пойду, Сергей, — сказал он. — Я только попрощаться к тебе зашел… Ты извини, если некстати…

— Чудак, я же тебе говорю — хорошо, что пришел, — спокойно отозвался Сергей. — Ты что, идешь уже? Я-то еще здесь побуду, в Энске… может, недели две, пока обучат. Ты к Тане наведывайся, я через нее передам, где мы будем. Может, зайдешь когда.

Идя к двери, Володя еще раз бросил взгляд в соседнюю комнату. Таня продолжала лежать так же неподвижно, волосы ее и коричневая юбка слились с обивкой кушетки, лишь светлой линией выделялись ноги и ярко белело пятно блузки, и эта странная расчлененность неподвижной фигуры опять почти испугала его. Он быстро отвел глаза и вышел в переднюю следом за Сергеем.

Тот подал ему руку.

— Ну, спасибо, Володька, — сказал он, до боли стиснув его пальцы. — Передавай привет ребятам, кого увидишь. И еще я тебя хочу попросить… ради дружбы, хорошо, Володька? Если Тане будет очень трудно, вы ей здесь помогите, ты и Земцева. Даешь слово?

— Честное слово комсомольца! Будь спокоен, Сергей, я все понимаю. Будь спокоен. Ну…

Володя хотел добавить что-то еще, но ничего не сказал и, махнув рукой, выскочил на площадку.


Они расстались тридцатого. На следующий день наши войска оставили Львов, в Москве был образован Государственный Комитет Обороны; прошло двое суток, и замершая у репродукторов страна впервые за одиннадцать дней войны узнала подлинные масштабы разразившейся катастрофы. Время иллюзий кончилось, наступил час жестокой действительности.

Передача застала Таню за хозяйственными делами. Когда она кончилась, Таня выключила радио и, постояв у окна, снова села на скамеечку перед ящиком с картошкой, разглядывая свои испачканные землей пальцы. Кроме не совсем еще осознанного страха перед новым, только что раскрывшимся ей характером войны, ею владело какое-то странное чувство, очень неопределенное и очень тревожное. Чувство или какие-то зачатки мыслей? Она не могла определить это даже приблизительно. Это было что-то связанное даже не со смыслом того, что она только что услышала, а скорее… с формой, что ли, в какой это говорилось.

Она долго сидела, сдвинув брови, машинально оттирая с пальцев присохшую грязь, потом, бросив недочищенную картошку, вышла из дому и стала бродить по жарким пыльным улицам. На бульваре шумели две длинные очереди у киосков — пивного и Союзпечати. Таня подумала, что нужно стать за газетами, но тут же сообразила, что вышла без копейки денег. Впрочем, все равно газетные новости отстают от радио. Как странно получилось с газетами в этом году: Дядясаша обычно оформлял подписку сразу на двенадцать месяцев, а тут почему-то подписался на шесть. Как будто предчувствовал, что июль уже не застанет его дома…

Слезы обожгли ей глаза. Часто моргая, Таня остановилась перед щитом «Окна ТАСС». Сначала она ничего не видела, потом различила рисованный от руки плакат — яркий, еще не успевший выцвести, видимо, только что наклеенный. Крошечный мерзкий фашистик извивался под гусеницей могучего танка, отвратительный и жалкий, похожий на гнусного старообразного эмбриона; придавивший его танк высился, подобно утесу, в ровных рядах заклепок, орудие изрыгало огонь, по башне шла надпись: «Смерть фашистским оккупантам!»

Как завороженная смотрела Таня на плакат, сдвинув брови, тщетно пытаясь уловить непонятную связь между этим рисунком и тем странным чувством, которое вызвала в ней сегодняшняя радиопередача. Связь эта ускользала от нее, но в то же время ощущалась совершенно реально, тревожащая и почти мучительная — как неожиданно забытая важная мысль, которую нужно вспомнить во что бы то ни стало…

«Не то, не то…» — повторяла она про себя, не отрываясь от плаката, и из груди, из сердца, откуда-то из самой ее души почти ощутимым криком рвался протест…

То, что врага изображают в виде бессильного гаденыша именно в тот момент, когда под его страшными ударами прогибается фронт и истекают кровью наши дивизии, — это можно понять. Очевидно, так нужно, чтобы поддерживать дух армии и населения. Но раньше? Зачем нужно было все это раньше?

Таня бродила по улицам как потерянная, не замечая ни голода, ни усталости. Уже вечерело, когда она очутилась в скверике на площади Урицкого и вдруг почувствовала, что ноги у нее буквально подкашиваются. Редкие скамейки были заняты. Таня присела на выступавшее из наката щели бревно и, прислонившись к насыпи, прикрыла глаза. Почти в ту же секунду взвыла сирена. Военные остались на скамейках, старики и женщины стали сходиться к щели. Таня смотрела на них равнодушно, страха она не чувствовала, а только усталость и полное безразличие ко всему; казалось, начнись сейчас бомбежка — она не тронулась бы со своего места.

Она вспомнила вдруг, как четыре дня назад тревога застала их с Сережей на этой самой площади. Только это было днем. Они спрятались в воротах «Динамо», а когда вышли, он сказал ей, что записался добровольцем. Она тогда совершенно не понимала — для чего он это сделал. Еще четыре дня назад она была глупой девчонкой, которая верила, что им совершенно нечего бояться и не о чем беспокоиться, потому что над ними есть сила, которая все знает, все умеет и все может…

Поодаль от щели, где расположилась прямо на вытоптанной траве группа военных, вдруг шумно заспорили. Несколько голосов забивали друг друга, потом выделился один:

— …весь аэродром листовками засыпали — летчики у вас, пишут, отважные, а самолеты бумажные, — еще, гады, насмешки строят, издеваются! А нам что остается — локти с досады грызть? Нашим бы ребятам технику сейчас настоящую — с «мессеров» ихних только паленая шерсть летела бы… А так — что? Голыми руками его брать? Это мы в Испании на своих «ишаках» духу давали, а теперь с такой техникой много не навоюешь… Что? Да знаю я и без тебя, что ты мне лекции тут читаешь! «Маневренность», «увертливость»! А видал ты, как горят наши ребята? «Мессер» этот живуч, как гадюка, — глядишь, у него уже плоскости в решето, а он только посвистывает… Пока в винтомоторную не залепишь — не сбить его, заразу! А нашего «ишачка» куда зажигательная ни чиркнет — так и заполыхал, как спичечный коробок… Техника! Через полюс зато летали, шумели — на весь мир хвастали!

Голоса спорщиков заглушили говорившего, но Тане казалось, что она продолжает слышать слова летчика — слова, полные огромной горечи. Она дрожала как в ознобе, чувствуя, что вот-вот разрыдается.

…Сережа, конечно, понимал все это уже тогда. Он-то понимал, что никакого «плана» в отступлении нет и что истина гораздо проще и страшнее. Он знал — или чувствовал, — что нападение застало нас врасплох, что мы так и не сумели вовремя к нему подготовиться.

Быстро стемнело. Отбоя не давали, но все было тихо; Таня, откинувшись на земляную насыпь щели, смотрела в небо. Черное кружево акации, звезды, разгорающиеся почти на глазах. И — где-то под звездами — немецкие бомбардировщики.

Может быть, в этот вечер они и не летят к Энску, может быть, это опять только учебная, но где-то — в ста километрах, или в пятистах, или в тысяче — где-то в этот вечер, в этот самый момент падают бомбы. Идет война — борьба не на жизнь, а на смерть, борьба с врагом настолько жестоким, что его даже трудно вообразить себе в каком-то человеческом облике…

Это нашествие можно скорее представить себе одной из тех страшных сил природы, которые всегда поражают человеческое воображение своей чудовищной тупой мощью. Таня вспомнила вдруг, как учитель географии когда-то объяснял им, что такое сель — грязевой поток в горах, страшная лавина жидкой грязи, мчащая в себе валуны и обломки скал, — лавина, сметающая все на своем пути — сады, возделанные поля, человеческое жилье…

Такая лавина обрушилась сейчас через наши границы. И самое главное теперь — остановить ее во что бы то ни стало. Во что бы то ни стало и любой ценой преградить путь, поставить заслон. А когда строят плотину, ни один камешек не должен оставаться в стороне, даже если он сам по себе ничего не весит…

Утром началось хождение по военкоматам. Сначала в районный — там было не протолкаться, в коридоре сизыми пластами висел махорочный дым, люди сидели на скамейках, на лестнице, прямо на полу вдоль стен; когда Тане удалось наконец найти дежурного, тот раздраженно огрызнулся, что без комсомольского направления с нею никто говорить не станет и вообще лучше ей не болтаться здесь под ногами и не мешать работать. Идти в райком комсомола было совершенно бесполезно, об этом говорил не только Володя Глушко: формалистов райкомовцев ругали в те дни все кому не лень. Таня побежала в горвоенкомат. Там оказалось поспокойнее: дежурный говорил с ней более обстоятельно, вежливо разъяснил, что городской военный комиссариат такими делами не занимается и что ей следует добиваться своего именно в районном — по месту жительства, только лучше постараться попасть к самому военкому. У нее что, Фрунзенский? — там такой капитан Званцев, вот прямо к нему и нужно.

Сердитый дежурный, на ее счастье, уже сменился к тому моменту, когда Таня снова появилась в райвоенкомате, раскрасневшаяся от торопливости, а новый сказал, что капитана Званцева нет и когда будет — никому не известно. Может, через час, а может, и к вечеру. Таня потопталась по коридору, вздыхая и поглядывая на часы, и тоже устроилась на лестнице, подстелив газету.

Люди, сидевшие вокруг нее, дымили махоркой, обсуждали фронтовые новости, говорили о карточках и о пайках. Наверху, за одной из дверей коридора, разболтанно щелкала пишущая машинка и кто-то кричал по телефону: «Алё, алё!»; внизу у выхода на улицу стоял часовой в кепке, с подсумками поверх пиджака, — красная повязка на рукаве и очень длинная винтовка с примкнутым штыком делали его похожим на красногвардейца из «Истории гражданской войны в СССР»; еще недавно при всем богатстве своей фантазии Таня и во сне не смогла бы представить себя в такой обстановке.

…Через несколько дней всякая другая обстановка вообще перестанет для нее существовать. Она будет все время находиться среди бойцов, делать что велят, есть что дадут и спать где укажут. Она не будет принадлежать самой себе — ни днем, ни ночью, ни во время сна, ни во время занятий. Наверное, это будет очень трудно. Но неважно, главное — сознавать, что ты теперь делаешь то же, что и Сережа, что и Дядясаша…

В половине второго пришел наконец военком. Едва увидев капитанскую шпалу на петлицах, Таня почему-то сразу решила, что этот маленький сухощавый человек и есть Званцев. «Товарищ военный комиссар!» — закричала она, вскочив со ступеньки, когда капитан был уже в коридоре. Тот обернулся, выразив на лице удивление, Таня подбежала и начала торопливо говорить, расстегивая нагрудный карман блузки, где лежали паспорт и комсомольский билет. «Нет-нет, не нужно. — Капитан остановил ее руку. — Поймите, без направления ЛКСМУ ничего не выйдет, а направление вам не дадут, насколько я знаю. Семнадцать, без военной специальности? Вряд ли. Извините, мне некогда…»

На улице стало тем временем еще жарче — видно, собиралась гроза. Ветер нес колючую пыль, на привокзальной площади стояла вереница автобусов с замазанными мелом стеклами, у подъезда управления милиции толклись группками, переговариваясь по-польски, небритые люди в пестрых спортивных пиджачках и теплых, несмотря на жару, пальто с громадными накладными карманами и преувеличенно прямыми плечами. Провезли самолет, похожий на чудовищную рыбу с круглой стеклянной головой, хвост его лежал в кузове трехтонки, а туловище ехало, подпрыгивая, на торчавших из обрубков крыла низеньких толстых колесах. Облик города был непривычен и дик. Неужели по этой улице бежала она две недели назад, думая о последнем экзамене и покупке сумочки?

Усталость, жара и неудача в военкомате так обессилили ее, что, придя домой, она даже не стала есть.

— Ты допрыгаешься, — зловеще сказала мать-командирша. — Где была-то?

— Ходила узнавать насчет курсов, — помолчав, нехотя ответила Таня.

— Каких еще курсов?

— Господи, ну… курсы ПВХО, вы же знаете.

— Больно мне нужно знать, — ворчливо отозвалась старуха. — Вот, напомнила, про ПВО это самое — комендант приходил, искал тебя. Говорит, в дружину тебя записали. На крыше будете дежурить; может, хоть там тебя приструнят. Ты есть-то будешь аль нет? Ешь, я кому сказала! Взяла себе моду! Небось не мирное время — едой-то швыряться…

Таня обиделась и стала есть молча, удерживая слезы. После обеда мать-командирша ушла получать что-то из продуктов, Таня заперлась у себя и включила радио. Передавали последние известия: в населенном пункте Б. немецко-фашистские изверги согнали на площадь и расстреляли из пулеметов все мужское население от пятнадцати до сорока пяти лет; в этом же населенном пункте они изнасиловали нескольких школьниц, учениц девятого и десятого классов, а старика председателя колхоза разорвали пополам, привязав к двум танкам. Таня стояла у окна и плакала молча, кусая губы, хотя никто не мог бы ее услышать в пустой квартире. Возможно, эти девушки тоже просились на фронт, и такие же вот формалисты отказали и им. Куда ей теперь идти? Что делается в райкомах комсомола, она уже знает. Прямо в горком? Еще нарвешься на Шибалина. Нет, туда нельзя, там она на плохом счету. Разве что попытаться проникнуть к самому Прохорову… Да нет, он ведь тоже занимался ее делом. Но куда же идти, чтобы ее наконец поняли?

Напротив, по ту сторону бульвара, маляры расписывали высокий купол обкома желто-зелеными камуфляжными пятнами. Они занимались этим делом не первый день; при виде их Таня опять равнодушно удивилась странной затее — нарядная лягушечья раскраска сделала тусклый купол куда более заметным и привлекательным, — и тут же все вылетело у нее из головы, потому что она вдруг вспомнила — Шебеко! Петр Федорович Шебеко, старый Дядисашин приятель и заведующий военным отделом обкома партии! Подумать только — совсем рядом, через улицу, находится человек, который может одним телефонным звонком устранить перед нею любое препятствие, а она целый день бегает и упрашивает военкоматовских дежурных!

Она спешно привела себя в порядок — не появляться же в таком высоком учреждении замарашкой! — и выскочила на улицу, в зной и грохот. Длинная колонна грузовиков везла громыхающие железные лодки, вроде огромных корыт; пыль обесцветила зеленую окраску машин и понтонов, такими же серыми были и понатыканные кое-где жухлые ветви маскировки, и брезент, и лица красноармейцев. Стоя на самом краю тротуара, Таня широко открытыми глазами провожала, не отрываясь, машину за машиной. Через несколько дней она тоже будет в армии. В качестве кого — неважно. Лишь бы в армии! Лишь бы Петр Федорович не оказался болен или в командировке…

Проникнуть в знакомое здание с куполом, изученное из окна до последней завитушки на фасаде, оказалось не так просто. Милиционер у входа потребовал пропуск. Таня опешила и возмутилась: какой пропуск? Ей нужно к товарищу Шебеко, по личному делу! Но милиционер был неумолим; пришлось идти в бюро пропусков, объясняться через похожее на бойницу узкое и глубокое окошко, объясняться по внутреннему телефону, снова и снова повторять кому-то — по буквам — свою фамилию. Наконец в трубке послышался знакомый голос, сказавший: «Да, слушаю». Голос был явно недовольным. Таня обмерла.

— Петр Федорович! — закричала она с отчаянием. — Это я, Николаева, Татьяна! Мне страшно нужно с вами поговорить, а меня не пускают! Я тут, в бюро пропусков!

— Таня, ты? — Голос Шебеко из недовольного превратился в озадаченный. — А что случилось?

— Ой, ну по телефону я не могу! Позвоните им, чтобы меня пустили, что это за безоб…

— Постой ты, цокотуха. Тебе что, непременно нужно сегодня? Честно говоря, я сейчас страшно занят.

— Петр Федорович, ну пожалуйста! Я вас не задержу, честное слово!

— Ну, добро. Тебя, как всегда, не переспоришь. Минуты через две подойди там к окошку, я закажу пропуск. Паспорт с тобой?

— Паспорт… нет, но я сейчас сбегаю! Вы им пока позвоните, я через пять минут!!

Таня снова очутилась на улице. Теперь ехали кухни и еще какие-то повозки на окованных, яростно гремящих колесах. Уже клонясь к закату, нещадно палило солнце. «Какая все же шумная штука эта война», — подумала Таня, перебегая на другую сторону бульвара.

На втором этаже обкома, куда она наконец попала, получив пропуск и пройдя придирчивую проверку у входа, оказалось так же шумно и многолюдно, как и в военкоматах. Таню это немного удивило: она думала, что в таком важном месте и обстановка должна быть совсем иной. Но обстановка, по-видимому, была в эти дни повсюду одинаковой.

Хлопали двери, звонили телефоны, люди торопливо сновали по коридору; в одной из комнат трое красноармейцев с треском отдирали крышки с каких-то ящиков; тут же — Таню это удивило — стояло несколько застеленных серыми одеялами раскладушек.

Комната 56. Снова проверка. Пропуск сличается с паспортом, фото на паспорте сличается с оригиналом. Оригинал тем временем дошел уже до такой степени возмущения, что чувствует потребность завизжать и укусить милиционера; милиционер, не подозревая об опасности, спокойно листает паспорт.

Когда Таня робко вошла в кабинет, Шебеко говорил по телефону. Не отнимая от уха трубку, он кивнул ей и жестом указал кресло. Таня села, искоса поглядывая на большую карту европейской части СССР, где красный шнурок отмечал линию фронта. Смотреть открыто она боялась — вдруг карта секретная и не предназначена для посторонних глаз?

Кончив говорить, Шебеко встал из-за стола.

— Ну, здравствуй, цокотуха. — Он пожал Тане руку и сел во второе кресло, напротив. — От дядьки пока никаких известий?

— Нет, еще ничего…

— Ну да, еще рано. Так мы с ним и не повидались… Тридцатого я вернулся из Москвы, а мне говорят — уже отбыл. Двадцать седьмого, что ли?

— Да… Но Дядясаша уже с первого дня все равно не жил дома… только звонил иногда. А двадцать седьмого заехал ночью, попрощаться…

Таня опустила голову, заморгала.

— Ну, что ж плакать, Таня, — сказал Шебеко, — такое пришло время. Слезами сейчас не поможешь ни себе, ни другим. Давай лучше займемся делами. Значит, что там у тебя такое?

— Петр Федорович, у меня к вам большая просьба. — Таня изо всех сил старалась говорить как можно тверже. — Вы должны помочь мне попасть на фронт.

Шебеко, собравшийся было закурить, не донес папиросу до рта.

— Куда? — переспросил он, собрав на лбу морщины. — На фронт?

Таня покраснела.

— Ну, может быть, не сразу на фронт, я имела в виду вообще — в армию. Я сегодня с самого утра хожу по военкоматам, там такие все формалисты, ужас, хуже чем в комсомоле! Ну вот вы скажите сами: что у нас, нет в армии девушек?

Шебеко задумчиво уставился на нее, катая в пальцах папиросу.

— Вообще-то встречаются, — согласился он. — Связистки, медперсонал и тому подобное. У тебя есть специальность?

— Военная? Нет, пока нету. Но ведь в армии учат, правда? Только я не хотела бы санитаркой, — поколебавшись, добавила Таня. — То есть не то что не хотела бы, а просто бы не смогла… я думаю. Я почему-то совсем не переношу вида крови.

Шебеко закурил, покачал головой:

— Дело вот в чем, Таня. Армия, как правило, обучением такого рода не занимается. Если говорить о связистках, то они обычно приходят в армию уже знакомые со специальностью. Это или профессионалки, или имеющие стаж работы в системе Осоавиахима — в кружках, клубах, — а в армии они, так сказать, только повышают квалификацию. Можно призвать незнакомого с военным делом парня и очень скоро сделать из него хорошего пехотинца, а дать человеку техническую специальность — дело слишком долгое и сложное, армия — это все-таки не техникум. Если ты придешь как связистка, то тебя связисткой и возьмут. А иначе что ж? Не в пехоту же тебя, верно? Так что я боюсь, что…

Он не договорил и развел руками. Таня сидела, напряженно выпрямившись, между бровями у нее прорезалась тоненькая вертикальная морщинка.

— Я не понимаю, — сказала она очень тихо и провела кончиком языка по пересохшим губам. — Вы не хотите мне помочь?

— Я не смогу, Таня, — спокойно ответил Шебеко.

— Но почему?!

— Я ведь тебе объяснил только что. Девушек берут в армию только в тех случаях, когда они действительно могут сразу принести там пользу. Реальную пользу, понимаешь?

Таня вспыхнула от обиды:

— По-вашему, я такая уж никчемная, что…

— Да не в том дело. — Шебеко поморщился, ладонью разгоняя дым. — Просто у тебя нет военной специальности. А вот в тылу у нас работы — непочатый край, и ты можешь оказаться здесь куда полезнее. Только, конечно, для этого нужно перестать мечтать о подвигах и научиться работать. Вот так. У тебя были еще ко мне вопросы?

— Нет! — Таня встала. — Знаете, Петр Федорович, я никогда не думала, что и вы…

— …окажетесь таким же формалистом, — докончил тот, очень похоже передразнив вдруг ее голос и возмущенную интонацию. Тут же он стал очень серьезным и тоже поднялся, одергивая гимнастерку. — Слушай, Татьяна, сейчас не время для капризов. Я прекрасно понимаю твое желание участвовать в войне самым непосредственным образом. Но для этого не обязательно быть на фронте. Если ты действительно хочешь быть полезной, а не гонишься за романтикой, ты найдешь себе занятие и в тылу…

11

Обучение, проводившееся в ускоренном порядке, было тяжелым. К вечеру, набегав и намаршировав не один десяток километров, после бесконечных упражнений в приемах рукопашного боя и преодолении препятствий, Сергей уставал так, что едва взбирался на свою койку второго яруса. Первые две ночи он от усталости не мог даже спать; правда, потом это прошло.

Занятия, короткие промежутки отдыха, еда и сон — все это так плотно укладывалось в двадцать четыре часа суток, что для мыслей и переживаний просто не оставалось ни минуты. Это было некоторым преимуществом его теперешнего положения.

Первую неделю они провели почему-то в строгой изоляции. Потом им сказали, что увольнительных не будет, но если у кого есть в городе родные, то те могут приходить к казарме по вечерам, после поверки. Сергей тут же, прорывая бумагу жестким карандашом, настрочил Тане записку и, перехватив у ворот уходившего в город старшину, упросил его зайти на бульвар Котовского.

На следующее утро старшина сам окликнул Сергея на плацу. «Все в порядке, — сказал он, — видал твою кралю, так что ставь магарыч. А у тебя, браток, губа не дура — знал кого поджабрить, ха-ха-ха!»

Время на занятиях обычно летело незаметно; но в этот день, казалось, оно вообще остановилось. После обеда в городе опять объявили воздушную тревогу. Самолетов не было, но отбой дали только через час Сергей вдруг с ужасом представил себе расположение казарм — в каких-нибудь двух километрах от нефтебазы, рядом с сортировочной станцией и новой ТЭЦ. Самое опасное место в случае налета, — а вдруг это произойдет именно в тот момент, когда Таня будет здесь?

После вечерней поверки все успевшие известить своих о разрешении свиданий помчались к воротам. Там уже ждала группа женщин. Сергей увидел Таню еще издали — увидел ее волосы и знакомый белый беретик, надетый так, как она всегда носила — немного набекрень и на лоб.

— Танюша-а! — крикнул Сергей, подбегая. — Танюша, я здесь!

Она вырвалась из группы женщин навстречу ему.

— Танюша, здравствуй, милая, — повторял он, гладя ее вздрагивающие плечи, — ну как ты там живешь, расскажи… Танюша моя маленькая…

Только сейчас он заметил, что на Тане защитный комбинезон дружинницы МПВО с закатанными выше локтя рукавами и перетянутый широким командирским ремнем. Этого еще не хватало — чтобы она дежурила на крыше во время налетов…

— Ну успокойся, Танюша… не надо… ты что — в дружине?

— Ой, Сережа… — всхлипывала Таня, промочив слезами его гимнастерку. — Сереженька, я думала, что умру без тебя за эту неделю… Ты… ты еще долго здесь пробудешь?

У ворот были свалены привезенные для какого-то ремонта бревна; Сергей отвел Таню к штабелю, сел рядом с нею.

— Перестань плакать, — сказал он как можно строже. — Нельзя так! Иначе я не буду к тебе выходить, вот увидишь…

— Я ведь… я уже не плачу, правда… — Таня, опустив голову, вытерла слезы воротником комбинезона, размазав по щекам пыль. — Ну как ты здесь, Сережа? Долго еще?

— Ну, как… учимся, Танюша, вот и все. А сколько еще будем — кто его знает, может, дней десять. Ты про себя расскажи… Ты что, в дружине сейчас?

— Конечно… нас тоже учат, как тушить бомбы и всякое такое… Но вообще-то мы все время роем щели, в разных местах. Я уже четыре дня работаю, по девять часов…

— Устаешь очень, Танюша?

— Конечно, но так лучше, правда… все время среди других женщин… я себя гораздо лучше чувствую, потому что не одна и у всех такое же горе… почти у всех. Смотри, какие у меня теперь руки, Сережа. — Таня, пытаясь улыбнуться, протянула ему ладони — натруженные, с белыми бугорками на местах будущих мозолей. Сергей прижал их к лицу. — Руки болят очень, я даже перчатки пробовала надевать, а вообще ничего… Сережа, ты не сердишься, что я в таком виде? Я ведь прямо с работы прибежала…

— Так ты, может, есть хочешь? — спохватился Сергей. — Я принесу, а?

— Нет-нет, не нужно, у меня был с собой хлеб, правда, я съела по дороге…

— А ты как вообще питание свое организуешь?

— Мать-командирша все делает, мне ведь все равно некогда. Сережа, а вас тут хорошо кормят?

— Ну, еще бы, мы-то едим вволю… Ну, а как там вообще, Танюша? От Алексан-Семеныча ничего пока нет?

Таня отрицательно покачала головой.

— Пока ничего, — сказала она тихо. — Я думаю, еще рано?

— Конечно, рано еще… пока теперь письмо дойдет, это ведь не мирное время. А это что, Танюша, комбинезон тебе в дружине выдали?

— Да, это комендант дал… Мне ведь не в чем было работать, я все свои старые вещи еще зимой извела на тряпки… А в новом просто как-то неловко — да и неудобно, узкое все такое… Смотри, Сережа, я себе к лыжным ботинкам какие подошвы приделала. То есть не я, конечно, это мне сапожник сделал. Из шины, видишь? Теперь хорошо, а то в тапочках страшно неудобно — очень тонкие, и больно ноге, когда на лопату нажимаешь… Господи, что я болтаю всякие глупости! Расскажи, как ты тут, Сережа? Очень тебе трудно? Ой, тебя уже остригли, бедный ты мой…

Таня осторожно провела пальцами по его остриженной под машинку голове, между ухом и пилоткой. Сергей смущенно отвел ее руку.

— Ну чего бедный, скажешь тоже… Остригли как надо, не с прическами же здесь возиться. Танюша, тебе на крыше дежурить приходится?

— Угу, когда тревога. На чердаке, только это если я в этот момент дома… Сегодня, например, мы работали недалеко от парка, так я, конечно, домой не пошла. Сережа, очень трудное у тебя здесь обучение? Строевой очень мучают?

— Да ну, какая теперь строевая, кому она нужна. Учат ползать, окапываться, разные такие штуки… Ничего трудного нет, Танюша, ты не думай. Танюша, ты там будь осторожнее, на этих чердаках. Асбестовые костюмы вам выдали?

— Обещают выдать рукавицы, только не знаю когда. Ничего, у нас там есть несколько пар щипцов — вот такие длинные, правда. Сережа, а зажигательная бомба действительно не может взорваться? Если ее взять за хвост — ничего?

— Ничего, Танюша. Если шипит и горит, то, значит, уже не взорвется. За хвост можно схватить, пока еще оболочка не прогорела, а после уже опасно — обожжешься. А вообще не нравится мне это…

— Что, Сережа?

— Ну, вот что ты в МПВО.

— Кому-то нужно же там быть… У нас в доме всего девять человек молодежи — я никогда не думала, что так мало, — а остальные все пожилые или с детьми. Не матери же командирше идти за меня на чердак!

— Верно, конечно, — вздохнул Сергей.

Вокруг них, на этом же штабеле бревен и просто на вытоптанной пыльной траве у ограды, сидели другие пары, тихо и озабоченно переговариваясь каждая о своем.

Большинство женщин были, очевидно, женами — одна даже принесла с собой грудного младенца, который сейчас в блаженном неведении пускал пузыри на руках у отца. Пришло несколько старушек — матери или тещи; пришел парнишка школьного возраста, лет четырнадцати; кроме Тани было еще две девушки приблизительно ее же возраста, в рабочих спецовках.

На какой-то миг Таня вдруг с предельной отчетливостью испытала опять то же странное и непривычное чувство, которое она уже испытывала не раз за эти последние дни, работая с остальными дружинницами. До сих пор — до войны — она привыкла ощущать себя именно самой собою: жизнь ее была, в общем, довольно своеобразной, вкусы и привычки — тоже; были соседи, был привычный школьный коллектив, но все это существовало отдельно, а она, Татьяна Николаева, жила сама по себе, в известной даже обособленности. Обособленность эта не была, конечно, нарочитой — просто так получалось. В отличие от большинства своих подруг (если не считать Людмилы) Таня была, например, избавлена от многих забот: чтобы сшить себе новое платье или достать новые туфли, ей не приходилось ни экономить, ни стоять в очереди, все это устраивалось как-то само собой — достаточно было сказать Дядесаше. А главное — за десять лет она привыкла к положению знаменитости: сначала, в первых классах, это был папа — с его портретами в газетах и заграничными командировками, из которых он всегда привозил Тане что-нибудь такое, чего не было ни у кого. Потом был Дядясаша — «знатный человек нашего города», единственный в Энске Герой Советского Союза…

Все это теперь кончилось. Теперь Таня все чаще и чаще ловила себя на ощущении, что она является просто одной из многих и уже ничем не отличается от всех тех женщин и девушек, которые делали вместе с ней одну и ту же работу, получали то же количество хлеба и говорили о том же — о войне и о своих близких, покинувших дом в эти дни; и ее любимый, сидевший сейчас рядом с нею, был одет в ту же солдатскую одежду, что и другие мужчины вокруг них…

— …но ты придешь завтра? — спрашивал Сергей, не отпуская ее руки. — В это же время, хорошо? Только, Танюша… я вот сегодня подумал — а вдруг налет случится, здесь ведь опасно…

— Сейчас всюду опасно… И потом, во время налета лучше быть вместе, ведь правда?

— Да, но… здесь все-таки казармы, и сортировочная совсем рядом, и нефтебаза. В случае чего…

— В случае чего лучше быть вместе, — упрямо повторила Таня.


Шла уже вторая половина июля. Знойные дни, мелькающие как листки обрываемого второпях календаря, слухи — то тревожные, то успокаивающие ненадолго, суровый голос диктора, называющий всё новые и новые направления, узлы и чемоданы беженцев в горисполкомовском скверике, синие комбинезоны регулировщиков ВВС, пропускающих по закрытым для движения улицам медленные колонны грузовиков с авиабомбами, надрывный вой сирен и тяжелый размеренный шаг пехоты — так выглядел город на исходе первого месяца войны.

Таня продолжала рыть щели вместе со своими дружинницами. Двадцатого пришло наконец письмо от Дядисаши: он сообщал свой новый номер полевой почты, спрашивал о Танином здоровье и о Сергее. О себе полковник написал только, что у него все в порядке. Письмо было очень коротким, — Таня видела, что оно написано второпях; но даже и таким оно явилось для нее огромной радостью.

Она едва дождалась конца работы, так не терпелось поделиться новостью с Сережей. Они виделись теперь через день: по нечетным дням у Тани были вечерние занятия на курсах ПВХО, по четным она прямо с работы, не заходя домой, отправлялась к Сергею. До кавалерийских казарм было от центра около пяти километров — добрый час ходу, это после целого дня тяжелой работы. Впрочем, настоящую усталость Таня чувствовала обычно только уже на обратном пути, возвращаясь в город вместе со знакомыми уже спутницами. Некоторых она уже знала по имени-отчеству, была посвящена в их домашние дела и сама делилась с ними своими заботами. Зоя Комарова, молодая работница с оптического, та самая, что в первый вечер принесла с собой ребенка, жила тоже во Фрунзенском районе, недалеко от бульвара Котовского, и они обычно шли вместе до самого центра; Комарова рассказывала Тане о своей работе, жаловалась на вредную свекруху, хвалилась дочкой, вспоминала историю своего замужества. Эти долгие вечерние путешествия — сначала полем, мимо нефтебазы, где крепко пахло пыльным бурьяном и мазутом, потом по темным окраинным улочкам, едва освещенным редкими синими фонарями, — всякий раз еще больше укрепляли в Тане новое для нее ощущение того, что ее судьба уже ничем не выделяется из тысяч и миллионов других судеб…

В этот вечер Комарова встретилась Тане, когда та только подходила к казармам.

— Давай вертайся! — крикнула она еще издали. — Не пускают сегодня наших мужиков!

— Как не пускают? — встревоженно спросила Таня, подойдя ближе и посмотрев на закрытые ворота. — А в чем дело, Зоя?

— А я знаю? — пожала та плечами. — Угнали, что ль, куда-то, вроде на ночные занятия…

Таня растерянно оглянулась.

— Но как же так… И вообще их сегодня не будет?

— Теперь-то уж поздно. Пошли, что ль, чего ж стоять без толку.

— Да нет, как же так, — повторила Таня, — нужно подождать, может быть, что-нибудь узнаем…

— Так тебе и сказали! Ну, как хочешь, а я пошла — мне еще за молоком надо, аж на Старый Форштадт. Так ты остаешься?

— Конечно, я пока останусь…

Она осталась и просидела целый час у запертых ворот, все еще надеясь, что удастся узнать что-нибудь или увидеть кого-нибудь из Сережиной роты; но часовой ничего не знал, а из ворот никто не выходил. Около десяти она вернулась домой, совершенно разбитая усталостью и тревогой.

— Ладно, будет тебе! — прикрикнула на нее мать-командирша. — На то и армия, а ты что себе воображала. Мойся живее да садись, суп простынет.

После ужина, едва Таня успела написать несколько строчек ответного письма Дядесаше, объявили воздушную тревогу. Пришлось снова натягивать комбинезон. Сунув в карман фонарик и перекинув через плечо тяжелую противогазовую сумку (по тревоге полагалось быть в полном снаряжении), Таня вышла на площадку. В доме было тихо, лишь где-то хлопнула дверь, потом другая. С пятого этажа спустилось во двор боязливое семейство Голощаповых, нагруженное аварийными чемоданчиками, потом, позевывая и размахивая противогазом, как кошелкой, сошла Женя Пилипенко с четвертого.

— Опять на чердак, — сказала она и вздохнула. — И отдохнуть не дадут, фрицы проклятые!

Таня только пожала плечами, морщась и пытаясь застегнуть под подбородком ремешок каски. Застежка была неудобной, сама каска — и того хуже: обычный пехотный шлем старого образца, из тех, что лет десять провалялись на интендантских складах и теперь были розданы дружинам МПВО. Таня никак не могла подогнать по своему размеру это громоздкое сооружение, но оставаться во время дежурства с непокрытой головой боялась: инструктор рассказал им много неприятного о падающих сверху зенитных осколках. Она неодобрительно посмотрела на Женю Пилипенко, голова которой была повязана косынкой, и почувствовала укол зависти к ее бесстрашию.

— На фронте не отдыхают, — сказала она вызывающе, справившись наконец с ремешком. — Ты никак не можешь привыкнуть, что идет война… даже одеваешься на дежурство не по инструкции. Полагается быть в комбинезоне и в каске, а ты приходишь, будто…

— Охота была таскать на голове кастрюлю, — отозвалась та. — А комбинезон и вовсе не годится — он узкий, в случае чего сразу прожжет до тела. Это надежнее… — Она похлопала по карману своего широкого брезентового дождевика с капюшоном. — Еще если водой облить, так и вовсе станет как железный — никакой термит не…

Несколько гулких ударов, последовавших часто один за другим, не дали ей закончить фразу. Таня вздрогнула.

— Зенитки? — испуганно спросила она у Жени Пилипенко.

— А я знаю? Бежим наверх!

Гулкий лестничный пролет сразу наполнился встревоженными голосами и хлопаньем дверей. Добравшись до чердачного люка, Таня нырнула в темноту и включила фонарик. «Кто там со светом!» — истерически крикнул кто-то из уже собравшихся на чердаке дружинниц; в эту же секунду на крышу обрушилась новая волна грохота, под тяжестью которой, как показалось Тане, пошатнулся весь дом. Она сжалась и присела, инстинктивно зажмурившись. Когда волна прокатилась, стали слышны торопливые хлесткие удары зениток. Таня открыла глаза и увидела перед собой высветленный красноватым заревом полукруг слухового окна и медленно скользнувший поперек него — наискось — голубой луч прожектора. Потом стало тихо. Таня отчетливо слышала незнакомый, вибрирующий в каком-то странном волнообразном ритме, монотонный гул моторов. Опять, очевидно нащупав цель, вразнобой ударили зенитки, словно торопясь заглушить друг друга, и опять прокатилась над крышами гремящая волна взрывов.

На чердаке было очень душно, — Таня почувствовала, как по ее спине сбежала щекотная капля пота, — но сейчас ее трясло, как в ознобе. «Господи, только бы не там, — шептала она беззвучно, закрыв глаза и прижавшись к шершавой балке стропил, — только бы не около казарм… пусть где-нибудь в другом месте — только не там…»

— Возле мотороремонтного сбросил, гад вредный, — сказал неподалеку мужской голос. Словно очнувшись, Таня прошла к слуховому окну и выглянула, преодолевая страх. В двух-трех местах города что-то горело, откуда-то из-за Казенного леса косо вздымались призрачно-голубые лезвия прожекторов. Они шевелились медленно и бесшумно, как во сне, ощупывая небо осторожными шарящими движениями. Вскарабкавшись на ящик с песком, Таня высунулась по пояс и долго всматривалась в ту сторону, где были расположены казармы; но там все было темно. Самолеты, кажется, ушли, зенитки молчали. Воя сиреной, промчалась где-то машина, потом еще две. В полночь дали отбой.

Вернувшись к себе, Таня бросила на стол противогаз и, не снимая каски, присела к телефону.

— Страсти-то какие, — сказала, войдя в комнату, мать-командирша, — с трех концов, говорят, подожгли. С крыши-то видать было?

Таня покосилась на нее и пожала плечами, не отнимая от щеки трубку. Прошло минуты две, пока она, наконец, услышала Люсин голос. Нет, на Пушкинской все благополучно — самое большое зарево видно в стороне мотороремонтного завода, говорят, что пожар на складах. В районе нефтебазы, кажется, тоже благополучно. Она была в саду, а мама никуда не выходила — говорит, что это неразумно: все дело случая, с таким же успехом может убить в щели, как и в собственной комнате…

На следующий вечер Таня не пошла на занятия, а отправилась прямо к казармам, но опять безуспешно; то же повторилось и двадцать второго. «Не может же быть, чтобы их уже отправили, — думала она, возвращаясь в город. — Но почему тогда не позволяют видеться?..»

Дома, на площадке, ее встретила мать-командирша, хмурая более обыкновенного.

— Записка тут для тебя, — сказала она, протягивая сложенный листок. — С полчаса как занесли…

У Тани почему-то оборвалось сердце, хотя в записке могло быть что угодно. Прислонившись к перилам, она развернула листок и, мертвея, два раза перечитала бледные карандашные строчки:

«Танюша, родная! Завтра мы уезжаем. Приходи на сортировочную к пяти часам вечера, провожающих пустят. Крепко целую. До завтра! Твой С.»

Ну, вот. Все было кончено; наступил час, который не мог не наступить. Она подняла глаза и непонимающе посмотрела на мать-командиршу, которая что-то ей говорила. Та обняла ее, коротко поцеловала в лоб и ушла к себе. Таня еще раз перечитала записку. Но почему именно завтра, почему хотя бы не через два дня, ведь от этого ничто не изменится… почему именно завтра!

В каком-то оцепенении она достала ключ из кармана комбинезона, отперла дверь, вошла в комнату. Завтра в пять часов вечера они увидятся в последний раз. В последний раз. И потом пойдут бесконечные дни, когда даже письма не будут успокаивать — потому что письмо с фронта идет неделю или две, а солдат рискует жизнью миллион раз на день…

Через полчаса — или через час — в комнату вошла мать-командирша.

— Не включайте света, — почти спокойно предупредила Таня, — маскировка не закрыта.

Зинаида Васильевна постояла на пороге, вглядываясь в темноту.

— Чего ужинать-то не идешь? — спросила она грубовато.

— Я не хочу ужинать.

— Как это «не хочу»… Поела, что ль, где?

Таня не ответила.

— Зря, Татьяна, — помолчав, сказала мать-командирша. — Бога гневить нечего, ты покамест настоящего горя еще не знаешь. Плохой ты будешь мужу помощницей, как я погляжу…

— Не нужно, Зинаида Васильевна, — с трудом выговорила Таня. — Прошу вас, не нужно…

— Ох, девка, горе ты мое, — вздохнула та. — Ну, сиди, коли так. Суп-то я тебе в передней оставлю, возьмешь тогда, в кастрюльке. Поешь только, а, Таня? И не серчай на меня, я ведь не со зла это, только добра тебе и желаю. Ну, Христос с тобой…

Утром ее первой мыслью было: «Сегодня в последний раз». Уже окончательно проснувшись, она долго лежала с закрытыми глазами, как любила полежать до войны по воскресеньям. А вдруг все это приснилось — весь этот месяц, отъезд Дядисаши, Сережа в солдатской гимнастерке, вчерашняя записка, — вдруг откроешь глаза, и окажется, что нет никакой войны…

Она их открыла. Увидела маскировочную штору, брошенный через спинку стула защитный комбинезон, пустой ящик радиолы с темным прямоугольником на месте шкалы и рядом круглых дыр на панели управления. Ей вспомнилось, как Сережа размонтировал аппарат — на третий день войны, когда было приказано сдать приемники. Он вытащил шасси, и потом они вместе ходили на сдаточный пункт, а там долго не могли понять, в чем дело и почему она сдает не целый аппарат, а только шасси. Странно, что даже тот день — когда Дядясаша уже готовился к отъезду — сегодня вспоминается ей как мирное и невозвратимо ушедшее время. С нею был тогда Сережа. И она не знала, что в тот день он уже подал заявление в военкомат…

Она опять закрыла глаза и некоторое время лежала неподвижно на спине, без мыслей. Потом подняла руку и посмотрела на часы — было уже четверть одиннадцатого. Когда же она вчера легла? Наверное, поздно. Другие уже давно работают, сегодня их должны были послать заканчивать щель в детском саду имени Крупской. Ну что ж, сегодня у нее уважительная причина…

Телефонный звонок сорвал ее с постели. Вдруг это Сережа, подумала она, выскакивая в соседнюю комнату, вдруг у него что-то изменилось и отъезд откладывается… Но это оказалась Людмила. Сразу обессилев, Таня опустилась на стул.

— Да, Люся, — сказала она безжизненным голосом.

— Танюша, это ты? Мне сегодня позвонила Зинаида Васильевна, я даже хотела прийти сейчас к тебе. Танюшонок, милый, я понимаю, как тебе сейчас тяжело, но ты не отчаивайся! Подумай, сколько людей на фронте — не со всеми же случается несчастье! Александр Семенович столько раз воевал и…

— Конечно, — сказала Таня, — не со всеми. Ты, как всегда, права. Что сегодня в сводке?

— Был налет на Москву, ночью. Кажется, ничего серьезного. Москву ведь до сих пор не бомбили, это они решили отметить месяц с начала войны, вот негодяи…

— Правда, вчера ведь исполнился ровно месяц, я и забыла.

— Танюшонок, ты хочешь, чтобы я пришла на станцию? Я просто подожду где-нибудь, чтобы потом тебя проводить. Хочешь?

— Не нужно, Люся, — помолчав, ответила Таня. — Я приду к тебе, может быть, останусь ночевать. Если не будет налета.

— Хорошо, Танюша, я буду ждать… И слушай, я хотела тебе сказать… Это просто совет, Танюшонок, ты не обижайся… Помни все время, что Сергею сегодня тоже очень трудно, и… постарайся вести себя так, чтобы не расстраивать его еще больше. Ты меня поняла?

— Держать себя в руках? — Таня усмехнулась. — Конечно, я буду держать себя в руках. Я буду вести себя героически, как подобает стойкой советской девушке! Я даже спою ему модную песенку: «Иди, любимый мой, родной, суровый час принес разлуку». Ты довольна? Люся, ты хоть раз в жизни пробовала сама последовать хотя бы одному из своих мудрых правил?

Таня положила трубку и долго сидела, разглядывая круглую ссадину на коленке, равнодушно пытаясь вспомнить, где и когда она так ушиблась, потом принялась считать шашки паркета, сбилась, начала счет в обратном направлении. В комнате было жарко, пахло утренним солнцем и пылью — окна оставались открытыми уже несколько дней подряд. С улицы донесся голос диктора: «…Московское время — двенадцать часов. Передаем последние известия». Да, нужно было продолжать жить.

Таня надела халатик, убрала постель, поставила на электроплитку кастрюльку со вчерашним супом. Есть не хотелось, но нужно было продолжать жить.

После завтрака она заставила себя заняться домашними делами — прибрала в комнатах, выстирала комбинезон. Всякий раз, когда она бросала взгляд на часы, сердце ее обрывалось и тут же начинало биться редкими тяжелыми ударами, перехватывая дыхание.

Наконец стрелки подошли к трем.

Еще никогда, ни на один праздник Таня не одевалась так тщательно. Она выкупалась, истратив на голову остатки шампуня, надела свое лучшее белье, привела в порядок ногти. Она занималась этим, когда в передней раздался звонок. Таня открыла, придерживая у горла воротник халатика; вошел небритый человек с сумкой.

— С Горэлектросети, — хмуро представился он. — Розетки в квартире есть?

— Да, — кивнула Таня. — Сюда, пожалуйста…

Человек молча осмотрел проводку в обеих комнатах, опечатал все штепсельные розетки.

— Нагревательными приборами пользоваться воспрещается, — сказал он, — настольными лампами тоже. Застелите стол чем-нибудь, мне подняться нужно.

Взобравшись на стол, он вывинтил из люстры все лампочки, кроме одной, и патроны тоже опечатал.

— Эту после смените, — сказал он, тяжело спрыгнув на пол, — можно иметь не больше сорока ватт на комнату. Тут у вас шестидесятиваттная. И в той комнате тоже смените. Если будет перерасход, вообще отрежем.

Уже выходя, он не удержался — посмотрел на разбросанные маникюрные принадлежности и скользнул взглядом по Таниному золотистому халатику.

— Пальчики красите? — спросил он с угрюмой насмешкой. — Подходящее занятие.

— Да, — сказала Таня очень тихо.

Монтер вышел, хлопнув дверью. Таня постояла с закрытыми глазами, потом медленно размотала с головы мохнатое полотенце и пощупала распушившиеся волосы. Они уже высохли. Было четыре часа.

Она долго сидела перед зеркалом, расчесывая волосы щеткой, пока не заблестели как шелковые. Потом достала из шифоньера белый костюм — тот самый, в котором была второго сентября. Ту самую блузочку, тот самый пояс, те самые туфли. Все, кроме цветка. Но Сережа поймет — сейчас цветов не достанешь. Где они собирались тогда отпраздновать первую годовщину — в Ленинграде?

Перед уходом она позвонила Люсе.

— Люся, — сказала она, — я у тебя прошу прощения за сегодняшнее. Извини меня, ты ведь, наверное, все понимаешь. Не сердись. Я к тебе сегодня приду, обязательно. Что? Хорошо, я передам… Да, конечно, от всех, я понимаю…

Пока она говорила, в комнату вошла мать-командирша.

— Идешь, Таня? — спросила она. — Ночевать останешься у Людмилы? Ну… Сереженьке поклон от меня, не забудь. Скажи — молиться за него буду, как за своих сынов. И за тебя пускай не болеет, мы-то здесь проживем… лишь бы их всех господь сохранил, воинов наших. Ну, ступай, не ровен час, еще опоздаешь…


Над обширным двором сортировочной станции — над лабиринтом рельсовых путей, над пакгаузами, над маневрирующими составами, над светлыми и темными платьями женщин и желтыми, цвета выгоревшей травы, гимнастерками мужчин — высоко-высоко, в величавом и непостижимом покое плыло легкое перистое облачно, уже чуть тронутое алой краской заката.

— Почему ты все смотришь на небо? — тихо спросила Таня.

— Просто так… Все кажется, будто самолет слышно… Ты мне обещаешь, что не будешь бывать в этих местах? В центре все-таки не так опасно, мне кажется.

— Хорошо, Сережа, я не буду здесь бывать, — прошептала она, опять прижимаясь щекой к его плечу. — Я буду делать все, что ты мне скажешь… Не буду ходить вблизи военных объектов, буду вовремя есть и вовремя ложиться спать… А ты обещай мне только две вещи — беречь себя и почаще писать. Ты будешь себя беречь, Сережа?

— Да, для тебя…

— Потому что я умру, если с тобой что-нибудь случится. Это я знаю совершенно точно. Ведь человек знает, что он умрет, если оставить его без воздуха. Обещай мне, что будешь себя беречь, Сережа.

— Я обещаю, Танюша. Для тебя, я же сказал.

— Почему у тебя нет каски?

— Так у нас и винтовок еще нет. Сказали — все там выдадут.

— Обязательно носи каску, осколки иногда падают сверху…

— Хорошо, я буду обязательно носить каску. Танюша…

— Что, Сережа?

— Как хорошо, что ты пришла в этом костюме…

— Я знала, что это будет тебе приятно.

— Спасибо, Танюша…

Он взял ее руки и поцеловал одну ладошку, потом другую. Пальцы ее слабо дрогнули в ответ.

— Не нужно, Сережа, — сказала она чуть слышно. — Иначе я… я не смогу.

Они опять замолчали. Невысокая насыпь у тупика, где они сидели на разостланной шинели, поросла жесткой травой, выгоревшей и пыльной. В траве короткими тоненькими очередями строчили кузнечики. Под навесом пакгауза, в большой группе красноармейцев и провожающих, с отчаянным надрывом выводила «Катюшу» чья-то гармонь. Где-то пели «Роспрягайтэ, хлопцы, кони». Где-то плакал ребенок. Уходили последние минуты, которые им суждено было провести вместе.

И все это случилось по его воле. То, что они сидели сейчас на этой станции, среди красных товарных вагонов и надрывных песен, зачехленных орудий и тюков прессованного сена, безветренного июльского зноя и искрящейся между шпал угольной пыли — все это было реальностью только потому, что так решил он сам. Он решил идти на фронт, так как не мог позволить, чтобы кто-то другой защищал его любимую. Но это решение было принято почти месяц назад, когда никто не мог еще предугадать ход войны. Во всяком случае, он не предугадывал. А теперь ему приходилось уезжать, оставляя Таню одну в городе, который не был уже таким глубоким тылом. Ему приходилось оставлять ее в тот момент, когда начались налеты, когда немцы вышли к Днепру под Могилевом, когда каждый день боев приближал к Энску линию фронта. Неужели его решение было неправильным?

Все эти мысли мгновенно промелькнули в голове Сергея и тут же получили ответ. Нет, оно было правильным. Если бы речь шла только о том, чтобы уберечь Таню от трудностей и опасностей войны, — для этого не нужно было бы идти на фронт. Но ведь в том-то и дело, что речь теперь шла не только об этом. Пойти в военкомат его тогда заставила именно мысль о Тане, это верно; но сейчас он уже понимал, что на самом деле это была мысль о чем-то неизмеримо более всеобъемлющем. Он думал о Тане, потому что в тот момент она воплощала для него буквально все; но в это «все» входила и его мать, и сестра, и товарищи по школе, его и Танины, и ее право учиться на филологическом факультете, и его мечты стать инженером-электриком и строить заводы-автоматы. Если он хотел защищать Таню — ему нужно было защищать и все остальное: всю их жизнь, весь привычный им и воспитавший их строй. Иначе быть не могло. И он не мог сделать это иначе, чем сделал. Иначе было нельзя.

— Сережа, — сказала Таня. — Вчера я весь вечер думала, что подарить тебе на память. И у меня ничего не оказалось… Как странно, правда? Я даже свое вечное перо недавно потеряла, иначе я подарила бы тебе его, чтобы ты писал им письма. И я просто отобрала для тебя несколько своих фотографий, за разные годы. Последняя снята накануне выпускного вечера, двадцатого…

Таня достала из кармашка небольшой плотный пакетик в целлофане и сама вложила его в карман Сергеевой гимнастерки.

— …Только сейчас не нужно, посмотришь потом. Хорошо? И ничего больше я тебе подарить не могу… кроме самой себя. Ты не можешь взять меня с собой, Сережа, но я все равно принадлежу тебе — где бы ты ни был и сколько бы времени вам ни пришлось еще не видеть друг друга. Понимаешь?

— Да, Танюша. Я все понимаю. Ты говоришь — подарить «на память»… Неужели ты думаешь, что мне еще нужно что-то на память о тебе, неужели ты думаешь, что я вообще могу тебя когда-нибудь забыть… А за карточки спасибо, это самый дорогой подарок, какой ты могла мне сделать. У меня еще знаешь что есть? Та твоя роза, помнишь, я ведь ее засушил тогда… Она у меня здесь, в бумажнике. Хочешь, покажу?

— Нет, — быстро сказала Таня. — Ради бога, не нужно. Смотри, какой закат, Сережа…

— Ага. Ветер завтра будет.

— Наверное.

— Что еще Алексан-Семеныч писал?

— Ничего, Сережа. Только то, что я сказала. Он передавал тебе привет, я говорила?

— Да, спасибо. Может, мы там где-нибудь увидимся…

— Может быть.

Молчание. Тоскливые выкрики маневрирующих паровозов, песня, надрывные переборы гармошки. На лицо Сергея уже лег тревожный отсвет закатного зарева.

— Отвернись оттуда, — сказала Таня. — Не нужно туда смотреть, пожалуйста…

Сергей посмотрел на нее — у Тани задрожали губы. Низко опустив голову, она провела рукой по колючему шинельному сукну.

— Если война до осени не кончится, — сказала она тихо, не поднимая головы, — тебе в этом будет холодно, Сережа… Я тебе тогда пришлю мою лыжную фуфайку — помнишь? Она на меня велика, и потом ведь шерсть растягивается…

— Ну вот еще… Что нам, теплого не выдадут? Тебе она тоже пригодится.

— У меня ведь есть кожаная куртка, с мехом, она очень теплая… Но может быть, до осени война кончится?

— Должна кончиться, Танюша, думаю, что должна.

— Я тоже думаю…

Они не услышали, как была подана команда, — увидели только движение в толпе. Вскрикнув в последний раз, умолкла гармонь. Отчаянно, в голос, заплакала женщина. Сергей вскочил, вглядываясь в хлынувшую к вагонам человеческую волну. Поднялась и Таня, глядя на него остановившимися глазами.

— Ну вот… — сказал он хрипло.

— Уже? Но ведь мы еще совсем не… — растерянным шепотом начала она и не договорила, словно ей не хватило воздуха.

Сергей вскинул на плечо лямку вещмешка, поднял шинель.

— Танюша, простимся здесь, — сказал он, кашлянув. — Не нужно туда. Попрощаемся, и ты сейчас иди — только не оборачивайся…

— Нет! — вскрикнула она, схватившись за него обеими руками. — Нет, Сережа, я не пойду, — ты не бойся, я плакать не буду, честное слово! Я не уйду до конца, ты не можешь отнять у меня эти минуты — больше я ничего у тебя не прошу…

…То, что было потом, осталось у нее в памяти лишь отдельными разорванными впечатлениями. В полнеба пылал багровый закат над семафорами, на его огненном фоне четко, словно прочерченный тушью, рисовался сквозной чертеж эстакады. Длинным, бесконечно длинным, нацеленным прямо на закат рядом стояли вагоны. Захлебываясь, рыдала женщина: «Петенька-a! Петенька, ро-о-одненький ты мой!!» Пожилой усатый боец, крепко зажмурившись, целовал плачущую девочку в линялом ситцевом сарафанчике; другой, помоложе и, видимо, сильно выпивший, с красивым лицом, искаженным выражением какого-то лихого отчаяния, продирался сквозь толпу, волоча за собой расстегнутую гармонь. Пахло пылью, человеческим потом, нефтью и креозотовой пропиткой шпал.

Сергей, уже бросив в вагон шинель и вещмешок, стоял перед нею — высокий, в плохо пригнанном обмундировании и пыльных сапогах, кирзовые голенища которых казались слишком широкими. Он держал ее за локти и не говорил ни слова. Что можно было теперь говорить? Кругом шумели, плакали, смеялись, в соседнем вагоне кто-то отплясывал гопака, гулко стуча каблуками. Только бы выдержать до конца, только бы не заплакать в самую последнюю минуту!

И, когда подошла эта минута, Таня не заплакала. Взмыл и растаял в закатном огне пронзительный паровозный гудок, загромыхали буфера — пока еще там, впереди. Сергей, держа в ладонях ее запрокинутую голову, торопливо целовал глаза, щеки, волосы. «Сережа, — шептала она беззвучно, забыв все другие слова, — Сережа, Сережа…» Потом — лязгнула и растянулась сцепка, вагон дрогнул, словно не решаясь двинуться, — Сергей обхватил и рывком прижал к себе ее тело, и оно безвольно изломилось в его руках. Его губы оборвали ее шепот. Проходя стык, неторопливым сдвоенным ударом громыхнула колесная тележка, проплыл буфер. Сергей оторвался от Тани и, не оглядываясь, побежал за вагоном.

Сверху протянулись руки. «Давай, браток, давай! — кричали ему. — На всю войну не нацелуешься!» Поймав чью-то шершавую ладонь, он прыгнул, больно ударившись коленом, вскарабкался. Пилотка едва не свалилась. Натянув ее поглубже, Сергей перегнулся через укрепленный поперек двери брус. Фигурка в белом, то и дело заслоняемая другими, бежала вдоль эшелона, спотыкаясь и отставая все больше и больше. Бойцы прижали Сергея к брусу, навалились на него, кричали, махали пилотками.

В толпе провожающих уже нельзя было разглядеть отдельные лица. Словно горящие изнутри, алым отраженным блеском пылали окна станционных построек. Сергею показалось еще, что на секунду он увидел Таню, но сейчас же потерял из виду — на этот раз окончательно. Встречный ветер уже обвевал его затылок. Громыхнула стрелка, вагон дернулся в сторону. Наплывший пакгауз заслонил толпу.

Вокруг Сергея стало, свободнее — бойцы, громко переговариваясь, разбирали свои вещи, устраивались на нарах. Ширилась и разворачивалась, уплывая от него, панорама города — ряд коротких труб на здании ТЭЦ, парашютная вышка в парке, корпуса жилмассивов, сади, едва заметные вдали высокие трубы мотороремонтного завода, синеющая справа темная полоса опушки Казенного леса — вся его двадцатилетняя жизнь, его школа, его друзья, его любовь. Все это удалялось с каждым оборотом колес.

Потом он повернул голову. Длинный эшелон изогнулся на закруглении пути, шатались вагоны, видно было, как далеко впереди хлопотливо мелькают шатуны паровоза. Еще дальше пылал закат — вся западная сторона неба была в огне. Быстро набирая ход, все громче и чаще грохоча колесами на рельсовых стыках — словно постепенно распаляясь яростью, — эшелон шел навстречу этому пламени.

― ЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ ―