Перекресток пропавших без вести — страница 15 из 34

Или, может, этот чемоданчик обнаружил Томер, когда мы, по просьбе родителей Джека, освобождали от утвари выставленный на продажу дом. Чемоданчик лежал в кладовке, среди инструментов, консервных банок с гвоздями, винтами и шурупами, мотков медной проволоки и обрывков наждачной бумаги. Мы открыли его, предположив, что там тоже содержится что-то хозяйствено-инструментальное. То есть, выходит, Джека к тому времени с нами уже не было. Все произошло после того как он начал, что называется, новую жизнь, где-то вдали от нас. А кто же объяснил нам, что именно мы держим в руках? Получается, там всё было в надписях: аккуратных белых наклейках, исписанных каллиграфическим почерком, очень мелким. Нам понадобилась лупа, чтобы их прочесть. Где бы мы ее взяли, посреди переезда? По счастью, она лежала тут же, в чемоданчике, и на ней тоже была наклейка – с надписью «увеличительное стекло», выполненной тем же мелким почерком; о чем нам пришлось догадываться, т. к. прочитать надпись «увеличительное стекло» без этого самого стекла в руках было бы, конечно же, затруднительно. Помню колбу с наклейкой «забор грунта на глубине 20 см», с координатами – в ней что-то мелкосетчатое, бесцветное, расширяющееся, налипающее изнутри на стеклянные стенки, наседающее на них, наваливающееся. «Сосуд усиленной прочности», – догадались мы и не стали его открывать. Зато мы распечатали пробирку с надписью «не-воздух», передавали ее друг другу, вдыхали из нее, пока, по нашим подсчетам, ее содержимое не оказалось в том слое атмосферы, где мы все в тот момент находились. Зачем мы это сделали, мне сейчас, годы спустя, трудно объяснить. Это, видимо, был один из тех видов группового действия, про которые каждый из участников впоследствии говорит, что «не знает, что на него нашло» и «сам бы он точно так никогда не поступил», словно они (мы) на потерявшем управление корабле, который швыряет волнами, как щепку. Как я уже сказала, возможно, это только мы потеряли управление, а Джек Кохави как раз все предвидел, предусмотрел и запланировал. Впрочем, об этом остается только догадываться. Как бы там ни было, колбу с наклейкой «Mare Imbrium, не-вода», мы все же открывать не стали. Взглянули на ее содержимое: переливающееся слюдяным снаружи внутрь, со встречным вихрем, рождающимся там, где еще есть прозрачное, – и положили на место, даже не сказав ничего, будто ее и не видели.

На первый взгляд, находка этого чемоданчика никак не вязалась с тем, что мы знали о Джеке Кохави – недоучившемся студенте, а затем – водителе такси, спасателе на пляже «Гордон», автоинспекторе, безработном. Но только – на первый взгляд.

– А ведь был же корабль, – сказал Томер, и мы вспомнили, что действительно, как это могло у нас вылететь из головы? До того как Джек перестал являться на лекции и завалил сессию, он изучал физику и инженерное дело. Корабль – Джек называл его «агрегат» – он строил долго и до последнего никому не показывал. В качестве стартовой площадки он использовал крышу заброшенной школы, недалеко от угольной электростанции. В дело шло все – строительная арматура, бойлерные бочки, автозапчасти, списанный вертолетный двигатель, доставшийся Джеку какими-то неправдами. В кабине были приклеены бумажные таблицы с расчётами орбиты луны и отметкой, когда она ближе всего к нашему пересечению широты и долготы. Траектория будущего полета была обозначена мигающими белыми лампочками. С чего мы взяли, что у Джека тогда ничего не вышло? Вроде бы дело закончилось штормовым ветром, сорвавшим агрегат с крыши здания и унесшим в море. Но это лишь известная нам версия. К тому же инцидент мог случиться уже по возвращении Джека на землю.

– И все-таки это маловероятно, – возразил Коби, – ведь Джек тогда был еще практически, подростком. Но я помню другое. Телефонные звонки!

Точно, были же звонки – «неделя звонков», как мы потом называли этот период – где-то через год после того как Джек Кохави навсегда уехал от всех нас в то самое другое будущее, что бы это ни значило в свете того, что поднимается из нашей памяти сейчас, в эти секунды. Звонили в бывший дом Джека, там в то время все еще жили его родители. Голос был вроде Джека, но какой-то тусклый, да к тому же заслоненный шорохами, пощелкиваниями и потрескиваниями. В первый раз к телефону подошел его отец. Услышав голос сына, он поначалу обрадовался, но сразу понял, что-то не так. “Can you hear me? – Звучало из трубки. – Can you hear me? We’ve had a problem here. Houston, can you hear me?” От неожиданности отец Джека тоже перешел на английский. “I can hear you, son! – закричал он в трубку, – Where are you?” Но Джек не отвечал ему, продолжая взывать к Houston, который, видимо, только один и мог ему помочь. Бедный отец тогда чуть с ума не сошел.

– А что если это была не чья-то злая шутка, как мы тогда подумали, – продолжил Коби. – Получается, это Джек и звонил, ему действительно нужна была помощь. От стресса он перепутал номер и набирал наиболее въевшийся в память, а там – слышимость плохая, вот он и не понял, что звонит не туда.

– Как бы там ни было, – сказал Томер, – проблему, судя по всему, удалось решить. Во всяком случае, кожаный чемоданчик не сгорел в слоях атмосферы, а оказался в доме Джека, в кладовке с его инструментами.

– То есть, Джек был на Луне и вернулся оттуда? – я не помню, кто из нас это спросил.

* * *

Взгляд на наш мир подтверждает, что это предположение верно, или же верно какое-то другое объяснение, которое, приди оно нам в голову, показалось бы нам столь же невероятным: труднообъяснимые происшествия прорывают ткань событий – и без того сетчатую, нецельную, и за ними нередко следуют изменения меньшего масштаба. Вернее, на первый взгляд меньшего. О значимости перемен можно судить, только увидев общую картину, подобно тому как, наблюдая поверхность Луны в телескоп, видишь продырявленную астероидами пористую поверхность. Возможно, все происходит в обратном порядке – за чередой относительно незаметных перемен следует нечто, во что невозможно поверить. По большому счету этот, видимый нам, порядок вообще не важен. Я не знаю, что движет событиями. Я пытаюсь быть точной в словах, что бы за ними ни раскрывалось, ни разворачивалось, ни исчезало.

Солнце всех августов

К нам едет Хедва, и волосы ее, как раскаленный воздух, сквозь который уходит под землю солнце.

Я пишу это теперь, когда ничего уже исправить нельзя. Ничего, включая тот август 1932 года, или это был 52-й, не помню, не суть – какой-то второй из годов. Это попытка (еще одна?) зафиксировать в памяти исчезновение памяти. Что является единицей воспоминания? Случай растворения временных координат, наложения одних на другие, при сохранении изначальной дистанции между наблюдателем тогда и сейчас? Слишком много «но». Можно ли говорить о памяти как о самодостаточной системе или же необходимы ниточки, пунктирные линии исписанной шариковой ручкой – между воспоминанием и событием, к которому оно относится? Уже не говоря о том, как измерять события и вовлеченные в них объекты – когда лица плывут сквозь лица потоками то мерными, то пульсирующими; когда происшествия раскрываются из бесцветных сердцевин, изменяя траектории, заполняя пространство другими улицами в решающий момент, невстреченными взглядами, магнитами случайностей, медузами узнанных окон, последними катерами по летнему времени. Если единицы измерения пока не установлены, то об исчезновении чего может вообще идти речь?

К нам едет Хедва, и лицо ее прекрасно, как тонкий песок, тронутый следами шакалов и цапель.

Я пишу это теперь, в этом августе, пока слово «я» еще не полностью утратило свой смысл. Это попытка оболочки зафиксировать момент собственного растворения, поскольку ответ на вопрос, что именно ее заполняло, кто именно из нас был тем, про что я сейчас говорю «я», в сложившихся обстоятельствах уже представляется невозможным. От этого августа напрямик – к тому, тысяча девятьсот какого-то там второго года: компенсирующий механизм, позволяющий обойти засвеченные контуры, лица, черты которых сменяются с такой стремительной скоростью, что глаз не успевает за этими переменами и видит лишь тень движения, туман, и фигуры людей – словно космонавты в шлемах, отражающих бесконечную черноту и повторяющиеся узоры галактик в ней. Я скольжу из этого августа в тот, как олимпиец по щербатому ледяному желобу – горы, снег, голые ветви и взлетающие с них птицы закручиваются рябой лентой, обступают непроницаемым коконом, смыкаются стенами туннеля. Мы прыгаем с пирса, солнечный свет пропитывает небо и проступает наружу, отражается от морской ряби миллионами сверкающих игл, мы летим, и в сияющем пространстве нет ничего, с чем можно было бы соизмерить скорость и движение – только раскаленный ветер. Но сразу же ветер исчезает, обруч солнца повис далеко над головами, и мы стремимся к нему, мчимся вверх – потревоженная водная толща комкает тени рыб. Выдох, вдох, вода щекочет ноздри, на востоке проступает берег, на западе – горизонт, между ними – прежние – мы, но это не так, потому что одного из нас – нет.

К нам едет Хедва, и глаза ее, как расщелины в скалах над испарившимся морем.

Я пишу это теперь, в этом августе, неважно какого года, пусть это тоже будет какой-нибудь второй год. 1842-й, 2082-й, 32-й суть такие же оболочки, и, понимая это, я чувствую, что рядом – кто-то еще. Солнце всех августов нависло над головой.

К нам едет Хедва – и губы ее, как вереницы птиц, вытянувшиеся в облаках.

Думали, там будут ее записи, она же всё время писала что-то. Открыли чемодан, а в нем только камни, самые разные – базальт потухших вулканов, гранит земной лавы, папортники, исчезнувшие миллионы лет назад, камни куриные и лунные, камни стрел и возвращений, острые и отшлифованные песком, изъеденные ветром, мчавшиеся в речных потоках и застывшие на дне океана. Собрание поначалу показалось нам настолько случайным, бессистемным, что мы подумывали даже возвратить каждый из них на свое место, но в итоге отказались от этого плана и изобрели игру. Теперь, когда кто-то из нас не помнит, мы достаем один из камней и говорим «вот то, что ты не помнишь». Игрок кладет камень на стол и рассказывает дальше.