Ошибка вовсе не случайная. Достаточно опытным литератором был сталинский лауреат. Только вот цитаты не сам подбирал — уже выбранные получил заранее. От тех, кто процесс готовил. Впопыхах перепутали они подготовленные выписки.
Далее Еремин настаивал, что «Даниэль-Аржак» не только над женской внешностью издевался. Еще и клеветал: «Если это девушка — секретарь в редакции газеты, то „девчонка, доступная любому корректору“. О взрослых женщинах, как мы видим, и говорить нечего».
Цитировал Еремин опять Синявского. Но уже не повесть «Суд идет», а рассказ «Графоманы». И опять суждение персонажа приписал автору. Разумеется, вырвав из контекста: «Сейчас было важнее дать почувствовать этой вот Зиночке — смазливенькой секретарше — ее место в жизни и мое внутреннее достоинство. Девчонка, доступная любому корректору, а в дневные часы — редактору, который имел обычай шлепать ее по спине, смеет меня учить!»[38].
В дальнейшем использовался тот же прием. Но писателю инкриминировалась не только клевета. Еремин утверждал, что Даниэль настаивает на использовании ручных гранат в борьбе с советским режимом. Он «устами своего „героя“ обращается прямо к читателю и подсказывает такой образ действий: „Сорвать предохранительное кольцо. Швырнуть. Падай на землю. Падай! Рвануло. Теперь бросок вперед. На бегу — от живота, веером. Очередь. Очередь. Очередь… Вот они лежат — искромсанные взрывом, изрешеченные пулями…“».
Ну а далее — вывод. С необходимостью подразумевавший не только этическую оценку: «Как видим, на многое замахивается взбесившийся антисоветчик: по существу это провокационный призыв к террору».
В данном случае цитировал Еремин именно Даниэля. Но приведены опять не суждения повествователя. Это фрагмент внутреннего монолога героя, недавнего фронтовика: «Ненависть дает право на убийство. Ненавидя я и сам могу… Могу? Ну, разумеется, могу. Безусловно, могу. Кого я ненавижу? Кого я ненавидел за всю свою жизнь? Ну, школьные годы не в счет, а вот взрослым? Институт. Я ненавидел одного из преподавателей, который четыре раза подряд нарочно срезал меня на зачете. Ну, ладно, черт с ним, это было давно.
Начальство разных мастей, с которым мне довелось работать. Да, это были подлецы. Они изрядно попортили мне кровь. Морду бы им набить, сволочам. Кто еще? Писатель К., пишущий черносотенные романы. Да, да, я помню, как я говорил, что убил бы его, если бы знал, что мне за это ничего не будет. О, его, мерзавца, стоило бы проучить! Да так, чтоб он больше никогда к перу не прикоснулся… Ну а эти, толстомордые, заседающие и восседающие, вершители наших судеб, наши вожди и учителя, верные сыны народа, принимающие приветственные телеграммы от колхозников Рязанской области, от металлургов Криворожья, от императора Эфиопии, от съезда учителей, от Президента Соединенных Штатов, от персонала общественных уборных? Лучшие друзья советских физкультурников, литераторов, текстильщиков, дальтоников и умалишенных? Как с ними быть? Неужто простить? А тридцать седьмой год? А послевоенное безумие, когда страна, осатанев, билась в падучей, кликушествовала, пожирая самое себя? Они думают, что если они наклали на могилу Усатому, так с них и взятки гладки? Нет, нет, нет, с ними надо иначе; ты еще помнишь, как это делается? Запал. Сорвать предохранительное кольцо. Швырнуть. Падай на землю. Падай! Рвануло. А теперь — бросок вперед. На бегу — от живота, веером. Очередь. Очередь. Очередь…»[39].
Но, как подчеркивает сам персонаж, такая месть неприемлема. Убитые «лежат, — искромсанные взрывом, изрешеченные пулями. Скользко: ноги скользят. Кто это? Ползет, волоча за собой кишки по паркету, усыпанному штукатуркой. А, это тот, обвешанный орденами, который сопровождает Главного в поездах! А почему он такой худой? Почему на нем ватник? Я его уже видел один раз, как он полз по грейдеру, вывалив в пыль синеву и красноту своего живота. А эти? Я их видел? Только тогда на них были пояса с надписью „Готтмитунс“ на пряжках, фуражки с красными звездами, сапоги с низким подъемом, прямой наводкой, обмоткой, пилоткой, русские, немцы, грузины, румыны, евреи, венгры, бушлаты, плакаты, санбаты, лопаты, по трупу прошел студебеккер, два студебеккера, восемь студебеккеров, сорок студебеккеров, и ты так же будешь лежать, распластанный, как лягушка, — все это уже было!..».
Еремин опять вырвал цитату из контекста. Благодаря чему и сумел приписать Даниэлю «призыв к террору». Деяние, предусмотренное советским уголовным законодательством.
Пожалуй, вся статья — набор подобного рода «приписок». Так, Еремин утверждал, что «нельзя не обратить внимания и на такую деталь: русский по рождению, Андрей Синявский прикрылся именем Абрама Терца. Зачем? Да только с провокационной целью! Публикуя под именем Абрама Терца антисоветские повести и рассказы в зарубежных изданиях, Синявский пытался создать впечатление, будто в нашей стране существует антисемитизм, будто автор по имени Абрам Терц должен, мол, искать издателей на Западе, если он хочет „откровенно“ писать о советской жизни. Убогая провокация, выдающая с головой и сочинителя, и его буржуазных покровителей».
Неважно, знал ли Еремин, что «Абрашка Терц» — герой, так сказать, фольклорный. В любом случае не меняется прагматика использованного приема.
Далее формулировались выводы. Еремин утверждал, что арестованные писатели «начали с малого: честность подменили беспринципностью, литературную деятельность, как ее понимают советские люди, — двурушничеством, искренность в своем отношении к жизни — нигилизмом, критиканством за спиной других, „перемыванием костей“ ближних. И, начав с этих мелких пакостей, они уже не останавливались. Они продолжали катиться по наклонной плоскости. И, в конечном счете, докатились до преступлений против советской власти. Они поставили себя тем самым вне нашей литературы, вне сообщества советских людей. От мелкого паскудства до крупного предательства — такова дорожка, по которой они шествовали».
Тут подразумевались уже правовые оценки. Еремин к ним и подводил читателей: «Как мы уже видели, „сочинения“ этих отщепенцев, насквозь проникнутые злобной клеветой на наш общественный строй, на наше государство, являют собой образчики антисоветской пропаганды. Всем содержанием своим они направлены на разжигание вражды между народами и государствами, на обострение военной опасности. По существу говоря, это выстрелы в спину народа, борющегося за мир на земле, за всеобщее счастье. Такие действия нельзя рассматривать иначе, как враждебные отношению к Родине».
Вот и баланс. Не только в области литературной. До суда обвинения формулировались.
Обоснования приговора
Стоит отметить, что многие современники характеризовали статью Еремина как доносительскую. Это неверно.
Он вовсе не доносил. Хотя бы потому, что в доносе не было нужды: Синявский и Даниэль уже пять месяцев, как находились под арестом. Прагматика статьи, подчеркнем, другая. Еремин заранее обосновывал выдвинутые следствием обвинения.
Разумеется, путаница в указаниях авторов крамольных публикаций была замечена иностранными журналистами и литераторами, следившими за советской периодикой. Ошибки демонстрировали, что Еремин даже не читал то, что пытался раскритиковать.
Соответственно, кураторам готовившегося процесса срочно понадобилось исправить ошибки, демонстрируя, что те обусловлены лишь случайностью. Такую задачу решала З. С. Кедрина, литературовед и критик, сотрудник Института мировой литературы АН СССР. Ее статью опубликовала «Литературная газета» 22 января 1966 года[40].
Начинала Кедрина с оценки ситуации. Прежде всего — на уровне пропагандистском: «Еще до того, как выяснилось, что А. Синявский и Ю. Даниэль тайно печатались за рубежом под псевдонимами Абрама Терца и Николая Аржака, до того, как они были привлечены к ответственности за свои антисоветские „литературные забавы“, зарубежная капиталистическая пресса, радио, телевидение до небес превозносили их произведения».
Для советских читателей статус Кедриной был таким образом четко обозначен. Она — как Еремин — эксперт. Потому и получила недоступную ее согражданам возможность постоянно читать «капиталистическую прессу», следить за передачами радио и телевидения.
Иностранцы же — в большинстве своем — такой осведомленности не удивлялись. Поверхностным было их знакомство с реалиями «социалистического государства».
Кедрина же не вдавалась в подробности. Исходный тезис сразу обосновала: «Лондонская газета „Таймс“, например, объявляла творения Терца „блестящим опытом сатиры… достойным лучших образцов русской традиции“, а „Нью-Йорк Таймс“ высказывала уверенность, что „каждый русский писатель гордился бы, если бы мог создать такие эссе, повести и афоризмы, как Абрам Терц“».
По Кедриной, эстетические достоинства публикаций тут ни при чем. Иностранным критикам важна была прагматика именно политическая: «Еще в 1962 году радиостанция „Свобода“ утверждала, что Абрам Терц „рисует советскую действительность с насмешкой…“. Американское агентство ЮПИ совсем недавно сообщало, что „Синявский специализировался на произведениях, высмеивающих советскую действительность“».
На советском уровне восприятия «создание произведений, „высмеивающих советскую действительность“» — уже преступление. Иностранцы же не воспринимали такого рода деятельность как преступную. Соответственно, Кедрина сообщала, что «итальянская газета „Джорно“ повествует с эпическим спокойствием: „С 1959 г. в США и других западных странах появились брошюры и книги… антисоветского характера за подписью Абрама Терца“».
Именно этот тезис был важнейшим. «Антисоветский характер» публикаций Абрама Терца первыми заметили иностранные журналисты. И обсуждали это как нечто очевидное. Согласно Кедриной, «буржуазная пропаганда не скрывала своих политических оценок…».
Далее, по словам Кедриной, ситуация изменилась. В СССР были раскрыты псевдонимы, а за границей оказались забытыми прежние оценки. Потому и «удивительно, что в самое последнее время на Западе раздались голоса „доброжелателей“, озабоченных судьбой Синявского и Даниэля и уверяющих, что причины их ареста якобы неосновательны. Заступники и болельщики Синявского и Даниэля ныне деликатно умалчивают об антисоветском содержании их сочинен