Закс, по его словам, присутствовал в 1961 году при изъятии крамольной рукописи из новомирского сейфа. Потому и статью начал с констатации победы автора: «Как счастлив был Гроссман, если б он мог заранее твердо знать, что его роман — несмотря ни на что — когда-нибудь выйдет в свет. Конечно, он на это надеялся, все для этого сделал, но быть уверен все же не мог».
Далее, как отмечалось выше, речь шла о встречах Гроссмана и Твардовского. Словно бы между делом Закс доказывал, что к аресту рукописи не имел отношения новомирский главред.
О Солженицыне упоминаний нет вообще. Заканчивалась статья, как начиналась, — констатацией победы: «И пусть бдительные сторожа архивных камер все еще держат за семью замками кипу изъятых бумаг Гроссмана, — роман его уже вне их власти. Он вырвался на волю».
Вновь о Гроссмане в 1981 году напомнил Эткинд. Статью его — «Советские табу» — опубликовал в девятом номере парижский журнал «Синтаксис»[158].
Эткинд рассуждал о запретах в советской литературе. Как правило, не нарушаемых, благодаря стараниям цензуры.
Имелись в виду не эпизодические цензурные запреты, а система табуирования. Смысл ее, по Эткинду, «можно формулировать так: то, чего мы видеть не хотим, не существует. То, чего мы не признали официально, — призрак, фантом, небытие. То, чего мы не называем, утрачивает реальность».
В шутке Эткинда велика доля правды. Тезисы он аргументировал: «В советском обществе господствует магия. Одним из главных магических законов является закон неназывания. Ибо стоит назвать черта — он тут как тут. Фаусту, чтобы вызвать Мефистофеля, достаточно было произнести заклинание. Чтобы сатана не появлялся, достаточно запретить произнесение его имени. Одно из главных табу, установленных издавна в советском государстве, — табу на имена. Запрет на сатанинское имя Троцкого распространился на всех Троцких…».
То, о чем рассуждал Эткинд, было хорошо знакомо читателям-эмигрантам. К примеру, многие заметили, что в советских энциклопедиях, выпускавшихся с 1930-х годов, можно найти статью «Троцкизм», а вот о самом Троцком — нет.
Случай, кстати, отнюдь не единичный. Табуированными оказались также имена литераторов, сравнительно недавно эмигрировавших из СССР. Эткинд указал, что о «Викторе Некрасове в 5 томе КЛЭ имеется большая статья А. Нинова с портретом и обширной библиографией; то было в 1968 году. Но 10 лет спустя вышел дополнительный том КЛЭ, 9-ый, где имеется алфавитный указатель ко всем томам; в указателе В. П. Некрасов просто не существует, — его однофамильцы сохранились, сам он испарился».
К «советским табу», согласно Эткинду, относились запреты на упоминания явлений иррациональных, минимизировалась и религиозная тематика. Запрещалось также упоминать нарушения считавшихся общепринятыми норм поведения, когда речь идет о каких-либо отечественных знаменитостях. Вне осмысления, даже и научного, оставалась ненормативная лексика. Напрочь исключались критические суждения по адресу «классиков марксизма-ленинизма», аналогично и лидеров партии, да и государственной символики. Табуировались описания физиологического характера. И наконец, словно и не было социальных конфликтов.
Эткинд перечислил типы социальных конфликтов. Например, элиты и большинства населения, привилегированных городов и провинциальных, администраторов, управляющих культурой, и создающих ее интеллектуалов, равным образом противоречий этнического характера и т. д.
Конфликтных ситуаций было немало. Эткинд утверждал, что в данной «области управляет тот же психологический закон, который определяет все выявленные выше табу: властители верят, что противоречия, которые не названы и не показаны, тем самым не существуют. Их можно игнорировать, и даже можно карать как клеветников тех, кто вздумает на них ссылаться».
В итоге, согласно Эткинду, получилась все та же «бесконфликтная» литература. Там словно бы вообще нет социальных противоречий. Например, этнического характера, а также элиты и рядовых граждан, спросом на товары и предложением их, привилегированными городами и провинциальными. На подобного рода конфликты «наложено табу. Случается, что в роман, пьесу, фильм проникает один из них, в отрыве от других, в таких случаях и власти, и либеральная интеллигенция торжествуют: новое слово!».
По Эткинду, «новое слово» не может стать целью самодостаточной. Уместно бы описать всю систему конфликтов, потому как «в реальном обществе они друг от друга не изолированы. Вот роман, который помог бы нам понять самих себя, а значит, помог бы нам жить. Но нет его — да и когда он родится? В. С. Гроссмана, который был бы способен на такой подвиг, погубили — он умер от рака в 1964 году А. И. Солженицын ушел в историю и занят обличением сатанинского российского либерализма, породившего безбожную революцию».
Вновь отмечено, что Солженицын вроде бы вне литературы — «ушел в историю». Намек был прозрачным в 1981 году: десять лет уже публиковались за границей фрагменты книги исторической тематики — «Красное колесо»[159].
Что до изображения актуальных противоречий в литературе, ситуация, по словам Эткинда, неизменна. Бывает, что какой-либо вдруг обозначен в прозе или драматургии, однако «в своей совокупности они ждут художника великой смелости, который опрокинет все табу сразу и создаст панораму советского общества последних десятилетий с такой же убедительной беспощадностью, с какой В. Гроссман представил в романе „Жизнь и судьба“ советское общество военной поры, а Солженицын изобразил Архипелаг ГУЛаг».
Вроде бы Эткинд опять уравнял Гроссмана и Солженицына. На этот раз — по критерию «убедительной беспощадности» при изображении конфликтов советского общества.
Но и противопоставление вновь обозначено. Гроссман в романе изобразил «советское общество военной поры», тогда как солженицынский «Архипелаг ГУЛаг», согласно Эткинду, не вполне литература художественная.
Для сопоставления Гроссмана и Солженицына использовались различные критерии. Но почему-то не обходилось без противопоставления — в эмигрантской периодике.
Минуты свободы
Эткинд в 1981 году высказался достаточно резко, и на то были основания. Книжное издание гроссмановского романа практически «замалчивалось» эмигрантской критикой. Его вроде бы не заметили.
Отношение к роману — по-прежнему настороженное. Советская интрига все еще не исключалась.
Через несколько лет ситуация уже иная. Французский перевод романа стал весьма популярен, да и Войнович объяснил, чьими стараниями рукопись оказалась за границей. Полной ясности, конечно, не было, но тогда хватало и сказанного авторитетным диссидентом.
В 1985 году изменение ситуации констатировал Г. Ц. Свирский. Его статью «Восемь минут свободы» опубликовал журнал «Грани» в 136-м номере[160].
Заголовок соотнесен с одним из эпизодов романа «Жизнь и судьба». Полковник Новиков, командующий танковым корпусом, на восемь минут продлил артиллерийскую подготовку, не отдавая приказ о наступлении, пока не были подавлены все огневые точки противника.
Новиков, как подчеркнул Свирский, не подчинился генералу, выполнявшему личное распоряжение Сталина, и «только поэтому выполнил боевую задачу малой кровью, сберег людей и технику. Эта поразительная сцена занимает лишь несколько страниц, становясь ключевой во взрывной гроссмановской теме свободы».
Речь шла именно о свободе. Свирский отметил: «Восемь минут своей жизни Новиков вел себя, как подсказывали ему его опыт и совесть».
В романе командующий танковым корпусом понимает опасность промедления и все же следует нравственному долгу. Тут и вмешивается не участвующий в боях начальник политотдела корпуса. Публично благодарит командира за то, что танкисты, прорвавшись в немецкий тыл почти без потерь, завершили окружение противника. А келейно отправляет донос вышестоящему начальству, чтобы в случае разбирательства восьмиминутное опоздание инкриминировали только Новикову. И Свирский констатировал: «Победа — победой, но самого победителя срочно отзывают в Москву, и неизвестно, вернется ли он, ослушавшийся Сталина, на свой командирский пост».
Свирский настаивал, что эпизод — ключевой для понимания книги в целом. По его словам, Новиков «заплатит за эти минуты свободы, за каждую ее секунду. Как и сам Василий Гроссман, автор романа „Жизнь и судьба“, имя которого отныне неразрывно связано с историей России».
Важной была и характеристика книги, радикально изменившей репутацию автора. С нее и начиналась статья: «Ныне Василий Гроссман стал на Западе сенсацией, как ранее — Солженицын. Имена Гроссмана и Солженицына звучат рядом, особенно часто в европейской прессе, принявшей последнюю книгу Гроссмана как крупнейшее событие литературной, и не только литературной, жизни».
Тезис этот еще нуждался в аргументации. Потому Свирский отметил, что более шести месяцев после издания «французский перевод романа находился в списке бестселлеров. Насколько значительным было его влияние на читателя, свидетельствует и такое, несколько неожиданное, заключение одного из известных критиков: „Думая о России, мы говорили: Солженицын! Сейчас мы говорим: Солженицын и Гроссман! Пройдет время, и мы будем говорить: Гроссман и Солженицын…“».
Оценка весьма лестная. Свирский же акцентировал: «Писателей не только сравнивают, но, как видим, и противопоставляют».
Само по себе такое противопоставление мало что значило. По Свирскому, оно вообще «не заслуживало бы внимания (история в наших подсказках не нуждается), если бы не одно обстоятельство, по крайней мере, странное: книгу-арестанта, погибшую, казалось, навсегда — были изъяты, как известно, не только все экземпляры рукописи и черновики, но даже копирка, — такую книгу русская эмигрантская пресса постаралась не заметить».
Про «копирку» — преувеличение, что отмечалось ранее. Свирский лишь воспроизводил слухи. Но далее ссылался на источник, вполне доступный эмигрантам: «„Континент“ В. Максимова, напечатав в свое время несколько глав из романа, когда книга, наконец, предстала перед читателем во всей полноте… дал блеклую отписку».