— Да-а-а. Спасибо, доктор,
— И никакой надежды?! — дочь.
— Только если чудо. Знаете, бывают. Один на миллион выздоравливает. Неизвестно отчего.
В углу, в стороне, сидела заплаканная женщина. И она со страхом смотрела на меня. Сейчас встала и быстро вышла. Почти выбежала.
Я разводил руками. Иногда сочувственно, иногда понимающе, иногда виновато улыбался. Говорил о силах, которые еще понадобятся. И пятился к дверям. И удрал. От них удрал. А от себя?
— Аня, отвезли больного?
— Да, он в послеоперационной.
— Проснулся?
— На вопросы отвечает.
— Смотри не скажи ему, сколько времени. Они ведь сразу считают, сколько там пробыли. И если пить захочет, скажи — нельзя.
(Ему все можно. Но они ведь знают: кому вырезали, тому пить в первые дни нельзя.)
Он еще относительно полный. Лицо бледное, с желтизной. А сейчас, после операции, и того хуже.
Пульс хороший. Дышит хорошо. Надо все-таки жидкость ему в вену прокапать. Поддержать немного. А надо ли? Мучается ведь.
— Аня, поставь ему капельницу. Надо все же поддержать его.
— А сердечные надо?
— Сейчас сделай. Пусть раздышится после наркоза.
Аня при деле.
Мы будем тянуть его.
Родственники придут к пяти часам. Он тогда совсем проснется. Совсем проснется.
А я домой.
Больница рядом с лесом. И я иду рядом с лесом. А в лес не захожу. Трава зеленая и там, где ее не топчут, густая. Навстречу дует ветер. Он не пригибает траву, а наклоняет. Все травинки, как стрелы, направлены на меня. Ветер прохладный, а солнце печет. Так и жарит в меня.
Нет, в лес я не пойду. Он, по-моему, все глотает. И меня глотнет. Ямка. Пенек. Кочка. Так. С пенька на кочку. Раз! Хм. А если бы ямка поглубже? Помню, одна больная с ушибленной ногой рассказывала, что на кладбище провалилась одной ногой в яму: «Я одной ногой в могилу попала». Ей тогда было семьдесят — сейчас семьдесят шесть. И ничего. А этому — сорок один! Яма, пенек, кочка. Раз!
Назавтра он лежал и тихо постанывал. Вокруг сидели родственники. Это очень тяжело, когда столько родственников вокруг, но что делать. Они смотрят на меня. Я не смотрю на них. Они смотрят с надеждой и совершенно безнадежно. Как только больные по родственникам своим ни о чем не догадываются никогда?! Почти никогда. Мы привыкли врать. А они не могут. Даже когда врут — все одно не могут. Родственники всегда помнят — близкий человек умирает. Они никуда от этого не в состоянии уйти. Заботы, работа, магазины, дети, и вдруг сразу опять нахлынет: больница, близкая смерть. Человек живет, а они все думают о смерти, и о похоронах, и о жизни без него, еще живого. А мы напялим тогу авгура — поди пробейся сквозь такую защиту.
— Ну, как дела, Спиридоныч?
— Больно еще.
— Палец порежешь — болит. А тут живот пополам разрезан. Целый желудок отрезан. Ничего, скоро легче будет.
— А пить мне можно?
— Что вы! Ведь там все сшито. Швы разойдутся.
(Шекспировскую деталь добавил для большей реальности.)
Так он ничего, если только не знать, что внутри делается. Может, еще выписаться успеет.
— Аня, как ночь провел?
— Да как обычно. Родственники ему только покоя не давали. Пользы от них никакой. Один вред ему и усталость, но ведь не прогонишь — умирает.
— Пойду в перевязочную.
А Аня пошла к Соловьеву. И совершенно иное у нее лицо. Это, наверное, защитная реакция человека. В суете мирской ее лицо неприятно. В палате — идеал.
Соловьеву плохо. Аня там целый день.
А разве поможешь?
Надо.
На следующий день ему еще хуже.
Белый, даже серый. Нос заострился. Пульс слабый. Пусть что-нибудь делают. Толком все равно не поможешь.
Через два дня начались сильные боли. Вот тут уж надо помогать. Боли снимай, чем хочешь: морфий, пантопон, хоть под наркозом держи все время.
Я к нему не пошел во время обхода. Все оттягивал.
А в палате жена. В коридоре дочь сидит. В палату не иду. Дочь на меня смотрит.
Ну что она смотрит! Я не могу помочь. Я же не виноват.
Дочь на меня смотрит.
Пошел в палату.
— Спиридоныч, как дела?
— Сильно болит.
— Но все-таки легче немного стало?
— Нет, совсем не легче.
— Ну как же! Рвоты нет? Ты уже пьешь?
— Ну, может, немного и легче. Но еще тяжело.
Что-то легко я его уговорил. Или он отмахнулся?
Мелки мы сейчас рядом с ним. Но это сегодня. Как дальше буду уговаривать?
Дальше.
Дальше его совсем не стало видно под одеялом. Плоский стал. Только комочек лица на подушке.
Он совсем слабый. А рана зажила хорошо. Швы сняли — все в порядке. Зажило хорошо.
После снятия швов я уговариваю себя, что миссия моя закончена. Захожу к нему в последнюю очередь. Я не могу выдержать его глаз! Жены глаз! Дочери! Матери!
Хочу спрятаться.
(Истерик!)
— Доктор, все равно вы ему ничем помочь не можете. Может, мы его домой заберем? Пусть дома помрет. Он заслужил это.
— Может, подождем еще пару дней? Пусть пройдет еще срок побольше после операции.
— Нет, увезем сейчас.
— Ну что ж. Воля ваша.
Я к нему сегодня и не захожу. Нет сил. Что мне сказать ему на прощание?
Упросил зава — пусть поговорит напоследок. Пусть эта тяжесть будет на нем.
Он пошел...
Через год пришел ко мне на контроль высокий, здоровый детина. Это был Соловьев! Я всегда видел его только лежащим в постели. Не думал, что он такой высокий. Рядом стояла жена.
— Вы меня похоронили, доктор?
— Бе-бе-бе, — что-то лепетал я бодренькое.
— А мы ему теперь все рассказали,— говорит жена.
(Это она зря. Мало ли что будет дальше? Но раз сказали — карты на стол.)
— Ну, Спиридоныч, — один на миллион. Умом даже не обоймешь! (Иногда в таких случаях любят говорить: «Сто тысяч выиграл». Хм.)
— Чем-нибудь лечили его? — это я к жене.
— Да нет. Только морфий кололи. От всего отказались. А он стал лучшеть, лучшеть. Правда, инвалидность ему дали, первую группу.
— Я и пришел поэтому к вам. Снимите с меня инвалидность. Я ж работать хочу. А меня не берут.
(Как же я сниму? Ведь у нас подтверждено микроскопом — рак. Может, на вторую переведут. Надо поговорить с начальством.)
— Видал! Тебя Соловьев искал.
— Не говори. Видал. Вот петрушка-то. Ты что-нибудь понимаешь?
— Да что ж понимать? Бывает.
— Значит, все-таки иногда он проходит...
Что же там бывает внутри, при этом раке? Совсем внутри?
1965 г.
ОПЫТ
Ей было восемьдесят пять лет. Она лежала на кровати грузная, большая. Из-за болей не могла лежать спокойно. Ворочалась. А кровать под ней угрожающе скрипела.
Конечно, ее надо оперировать. Надо бы с кем-нибудь посоветоваться. Моего шефа сегодня нет. А самому решиться боязно. Восемьдесят пять лет! Придется обращаться за помощью. Пойду к Андрею Алексеевичу — это профессор из соседнего отделения.
Как неохота обращаться к нему! Но придется.
Сегодня я был с ним на обходе. Первый раз. Интересно. Он любит, когда его сопровождает много народу. На обходе долго и внимательно осматривает, и ощупывает, и выслушивает, и выстукивает каждого больного. Досконально и всесторонне.
Почти около каждого напоминал, что молодые должны перенимать опыт старших. Лейтмотив обхода — идите рядом, смотрите, набирайтесь опыта.
У одной постели во время обхода он вдруг замер. Внимательно посмотрел на больную. Постоял, помолчал.
— Морфий делали?
— Да, — почти шепотом ответил только что пришедший в клинику и уже обалдевший от удивления молодой врач.
— Я сразу это увидел! Серый оттенок губ... Вот ходите больше на обходы со старшими. Смотрите! Перенимайте опыт наш, пока мы живы.
Все замерли, перенимая опыт. Уставились на губы больной. Я тоже.
Все потрясены — ни одна, даже самая пустячная деталь не ускользнет от него. Колдун, ведун, чародей — насквозь все видит. А больные!..
А я вспомнил: он через заведующего отделением сам ей морфий назначил.
И говорит все так сложно чрезвычайно. Шаман!
Некоторым больным это нравится.
Иду к нему. Докладываю.
— Когда возникла у нее вся эта картина?
— ...
— Угу. Восемьдесят пять лет! Ай-я-яй! Идем в палату.
Больную осмотрел тщательно. Прежде всего живот. Затем все остальное. Послушал сердце.
— Да-а. Оперироваться надо, милая. Больше ничего поделать нельзя. Видите, консервативные меры, принимаемые нами, эффекта не дали.
— Ну что ж, оперируйте.
Вышли с ним в коридор. Он тоже немножко огорошен возрастом. Но мы единодушны — другого выхода, кроме операции, нет.
— Как предполагаете вы оперировать ее? Местное или общее обезболивание? Я бы делал под местным.
— Да ведь анестезиологи сейчас считают, что чем тяжелее, чем старше больной, тем больше оснований для общего наркоза.
— Мы таких больных предпочитали, да и продолжаем предпочитать, оперировать под местным обезболиванием. Считаем, что общий более вреден. Всегда предпочитаем местную анестезию.
(«Всегда» — ох уж это «всегда так»!)
— Так раньше-то был примитивный, старый наркоз — с тряпкой на лице, а не современные модификации.
(Глуп я, кажется, и бестактен.)
— Ну, делайте, как находите нужным. Не стану диктовать. Вам оперировать. Если не владеете местной — делайте под общей.
— Я владею, но ведь считается, что современный наркоз более безопасен и даже более того...
— Ох, вечно вы, молодые, к науке апеллируете больше, чем надо. Не слушаете нас, стариков. А наш-то опыт что — насмарку? Рано вы нас хороните. Ну, хорошо. Делайте, как делаете обычно.
«Не владеете...»
Прямо почти что под руку говорит. Может, и правда, в этой ситуации отказаться от общего и делать под местной?
Больную готовят к операции.
Родственников готовят к сообщению об этом.
Операционную готовят к работе.