Переливание сил — страница 25 из 42

— Да-а-а. Спасибо, доктор,

— И никакой надежды?! — дочь.

— Только если чудо. Знаете, бывают. Один на миллион выздоравливает. Неизвестно отчего.

В углу, в стороне, сидела заплаканная женщина. И она со страхом смотрела на меня. Сейчас встала и быстро вышла. Почти выбежала.

Я разводил руками. Иногда сочувственно, иногда понимающе, иногда виновато улыбался. Говорил о силах, которые еще понадобятся. И пятился к дверям. И удрал. От них удрал. А от себя?

— Аня, отвезли больного?

— Да, он в послеоперационной.

— Проснулся?

— На вопросы отвечает.

— Смотри не скажи ему, сколько времени. Они ведь сразу считают, сколько там пробыли. И если пить захочет, скажи — нельзя.

(Ему все можно. Но они ведь знают: кому вырезали, тому пить в первые дни нельзя.)

Он еще относительно полный. Лицо бледное, с желтизной. А сейчас, после операции, и того хуже.

Пульс хороший. Дышит хорошо. Надо все-таки жидкость ему в вену прокапать. Поддержать немного. А надо ли? Мучается ведь.

— Аня, поставь ему капельницу. Надо все же поддержать его.

— А сердечные надо?

— Сейчас сделай. Пусть раздышится после наркоза.

Аня при деле.

Мы будем тянуть его.

Родственники придут к пяти часам. Он тогда совсем проснется. Совсем проснется.

А я домой.

Больница рядом с лесом. И я иду рядом с лесом. А в лес не захожу. Трава зеленая и там, где ее не топчут, густая. Навстречу дует ветер. Он не пригибает траву, а наклоняет. Все травинки, как стрелы, направлены на меня. Ветер прохладный, а солнце печет. Так и жарит в меня.

Нет, в лес я не пойду. Он, по-моему, все глотает. И меня глотнет. Ямка. Пенек. Кочка. Так. С пенька на кочку. Раз! Хм. А если бы ямка поглубже? Помню, одна больная с ушибленной ногой рассказывала, что на кладбище провалилась одной ногой в яму: «Я одной ногой в могилу попала». Ей тогда было семьдесят — сейчас семьдесят шесть. И ничего. А этому — сорок один! Яма, пенек, кочка. Раз!

Назавтра он лежал и тихо постанывал. Вокруг сидели родственники. Это очень тяжело, когда столько родственников вокруг, но что делать. Они смотрят на меня. Я не смотрю на них. Они смотрят с надеждой и совершенно безнадежно. Как только больные по родственникам своим ни о чем не догадываются никогда?! Почти никогда. Мы привыкли врать. А они не могут. Даже когда врут — все одно не могут. Родственники всегда помнят — близкий человек умирает. Они никуда от этого не в состоянии уйти. Заботы, работа, магазины, дети, и вдруг сразу опять нахлынет: больница, близкая смерть. Человек живет, а они все думают о смерти, и о похоронах, и о жизни без него, еще живого. А мы напялим тогу авгура — поди пробейся сквозь такую защиту.

— Ну, как дела, Спиридоныч?

— Больно еще.

— Палец порежешь — болит. А тут живот пополам разрезан. Целый желудок отрезан. Ничего, скоро легче будет.

— А пить мне можно?

— Что вы! Ведь там все сшито. Швы разойдутся.

(Шекспировскую деталь добавил для большей реальности.)

Так он ничего, если только не знать, что внутри делается. Может, еще выписаться успеет.

— Аня, как ночь провел?

— Да как обычно. Родственники ему только покоя не давали. Пользы от них никакой. Один вред ему и усталость, но ведь не прогонишь — умирает.

   — Пойду в перевязочную.

А Аня пошла к Соловьеву. И совершенно иное у нее лицо. Это, наверное, защитная реакция человека. В суете мирской ее лицо неприятно. В палате — идеал.

Соловьеву плохо. Аня там целый день.

А разве поможешь?

Надо.

На следующий день ему еще хуже.

Белый, даже серый. Нос заострился. Пульс слабый. Пусть что-нибудь делают. Толком все равно не поможешь.

Через два дня начались сильные боли. Вот тут уж надо помогать. Боли снимай, чем хочешь: морфий, пантопон, хоть под наркозом держи все время.

Я к нему не пошел во время обхода. Все оттягивал.

А в палате жена. В коридоре дочь сидит. В палату не иду. Дочь на меня смотрит.

Ну что она смотрит! Я не могу помочь. Я же не виноват.

Дочь на меня смотрит.

Пошел в палату.

— Спиридоныч, как дела?

— Сильно болит.

— Но все-таки легче немного стало?

— Нет, совсем не легче.

— Ну как же! Рвоты нет? Ты уже пьешь?

— Ну, может, немного и легче. Но еще тяжело.

Что-то легко я его уговорил. Или он отмахнулся?

Мелки мы сейчас рядом с ним. Но это сегодня. Как дальше буду уговаривать?

Дальше.

Дальше его совсем не стало видно под одеялом. Плоский стал. Только комочек лица на подушке.

Он совсем слабый. А рана зажила хорошо. Швы сняли — все в порядке. Зажило хорошо.

После снятия швов я уговариваю себя, что миссия моя закончена. Захожу к нему в последнюю очередь. Я не могу выдержать его глаз! Жены глаз! Дочери! Матери!

Хочу спрятаться.

(Истерик!)

— Доктор, все равно вы ему ничем помочь не можете. Может, мы его домой заберем? Пусть дома помрет. Он заслужил это.

— Может, подождем еще пару дней? Пусть пройдет еще срок побольше после операции.

— Нет, увезем сейчас.

— Ну что ж. Воля ваша.

Я к нему сегодня и не захожу. Нет сил. Что мне сказать ему на прощание?

Упросил зава — пусть поговорит напоследок. Пусть эта тяжесть будет на нем.

Он пошел...


Через год пришел ко мне на контроль высокий, здоровый детина. Это был Соловьев! Я всегда видел его только лежащим в постели. Не думал, что он такой высокий. Рядом стояла жена.

— Вы меня похоронили, доктор?

— Бе-бе-бе, — что-то лепетал я бодренькое.

— А мы ему теперь все рассказали,— говорит жена.

(Это она зря. Мало ли что будет дальше? Но раз сказали — карты на стол.)

— Ну, Спиридоныч, — один на миллион. Умом даже не обоймешь! (Иногда в таких случаях любят говорить: «Сто тысяч выиграл». Хм.)

— Чем-нибудь лечили его? — это я к жене.

— Да нет. Только морфий кололи. От всего отказались. А он стал лучшеть, лучшеть. Правда, инвалидность ему дали, первую группу.

— Я и пришел поэтому к вам. Снимите с меня инвалидность. Я ж работать хочу. А меня не берут.

(Как же я сниму? Ведь у нас подтверждено микроскопом — рак. Может, на вторую переведут. Надо поговорить с начальством.)


— Видал! Тебя Соловьев искал.

— Не говори. Видал. Вот петрушка-то. Ты что-нибудь понимаешь?

— Да что ж понимать? Бывает.

— Значит, все-таки иногда он проходит...

Что же там бывает внутри, при этом раке? Совсем внутри?

1965 г.


ОПЫТ

Ей было восемьдесят пять лет. Она лежала на кровати грузная, большая. Из-за болей не могла лежать спокойно. Ворочалась. А кровать под ней угрожающе скрипела.

Конечно, ее надо оперировать. Надо бы с кем-нибудь посоветоваться. Моего шефа сегодня нет. А самому решиться боязно. Восемьдесят пять лет! Придется обращаться за помощью. Пойду к Андрею Алексеевичу — это профессор из соседнего отделения.

Как неохота обращаться к нему! Но придется.

Сегодня я был с ним на обходе. Первый раз. Интересно. Он любит, когда его сопровождает много народу. На обходе долго и внимательно осматривает, и ощупывает, и выслушивает, и выстукивает каждого больного. Досконально и всесторонне.

Почти около каждого напоминал, что молодые должны перенимать опыт старших. Лейтмотив обхода — идите рядом, смотрите, набирайтесь опыта.

У одной постели во время обхода он вдруг замер. Внимательно посмотрел на больную. Постоял, помолчал.

— Морфий делали?

— Да, — почти шепотом ответил только что пришедший в клинику и уже обалдевший от удивления молодой врач.

— Я сразу это увидел! Серый оттенок губ... Вот ходите больше на обходы со старшими. Смотрите! Перенимайте опыт наш, пока мы живы.

Все замерли, перенимая опыт. Уставились на губы больной. Я тоже.

Все потрясены — ни одна, даже самая пустячная деталь не ускользнет от него. Колдун, ведун, чародей — насквозь все видит. А больные!..

А я вспомнил: он через заведующего отделением сам ей морфий назначил.

И говорит все так сложно чрезвычайно. Шаман!

Некоторым больным это нравится.

Иду к нему. Докладываю.

— Когда возникла у нее вся эта картина?

— ...

— Угу. Восемьдесят пять лет! Ай-я-яй! Идем в палату.

Больную осмотрел тщательно. Прежде всего живот. Затем все остальное. Послушал сердце.

— Да-а. Оперироваться надо, милая. Больше ничего поделать нельзя. Видите, консервативные меры, принимаемые нами, эффекта не дали.

— Ну что ж, оперируйте.

Вышли с ним в коридор. Он тоже немножко огорошен возрастом. Но мы единодушны — другого выхода, кроме операции, нет.

— Как предполагаете вы оперировать ее? Местное или общее обезболивание? Я бы делал под местным.

— Да ведь анестезиологи сейчас считают, что чем тяжелее, чем старше больной, тем больше оснований для общего наркоза.

— Мы таких больных предпочитали, да и продолжаем предпочитать, оперировать под местным обезболиванием. Считаем, что общий более вреден. Всегда предпочитаем местную анестезию.

(«Всегда» — ох уж это «всегда так»!)

— Так раньше-то был примитивный, старый наркоз — с тряпкой на лице, а не современные модификации.

(Глуп я, кажется, и бестактен.)

— Ну, делайте, как находите нужным. Не стану диктовать. Вам оперировать. Если не владеете местной делайте под общей.

— Я владею, но ведь считается, что современный наркоз более безопасен и даже более того...

— Ох, вечно вы, молодые, к науке апеллируете больше, чем надо. Не слушаете нас, стариков. А наш-то опыт что — насмарку? Рано вы нас хороните. Ну, хорошо. Делайте, как делаете обычно.

«Не владеете...»

Прямо почти что под руку говорит. Может, и правда, в этой ситуации отказаться от общего и делать под местной?

Больную готовят к операции.

Родственников готовят к сообщению об этом.

Операционную готовят к работе.