Несколько месяцев после этого разговора Ральф не мог заставить себя улыбаться — во всяком случае, так считала Эмма. Ее брат ходил сутулясь и носил на себе свое разочарование, как носят ставшее узким старое пальто.
— Почему ты поддался? — спрашивала она. — Почему не стал отстаивать свои принципы, почему отказался от жизни, о которой мечтал?
Он избегал задушевных разговоров с Эммой, отделывался фразами вроде того, что жизнь сложнее, чем кажется, что ему открылись в людях неизведанные глубины.
Эмма не знала, не догадывалась о том, как именно его победили. А Ральф прилагал все усилия к тому, чтобы она об этом никогда не узнала.
Ему пришлось отслужить в армии, и армия не смогла расширить его горизонты. Служил он за письменным столом, выполняя поденные обязанности мелкого клерка, и лишь иногда перебирался с места на место то поездом, то грузовиком. Он начал осознавать собственный характер, благодаря восприятию других людей. Ральф как бы со стороны наблюдал спокойного, вежливого, здравомыслящего молодого человека, который уверенно рассортировывал проблемы для тех, кто сомневался или терялся, который в любой ситуации проявлял терпение и который не позволял себе ни высокомерия, ни насмешки; еще он никогда не заискивал перед старшими по званию, не имел никаких амбиций и не представлял, как облегчить свою жизнь. Неужели он и вправду таков? Ответа он не знал.
Нельзя сказать, что он был целиком и полностью несчастен. Ему самому чудилось, что армейская скука, рутинные неудобства и унижения, разлука с родными и тщета повседневных забот — лишь мелочи, вытерпеть которые не составляет труда. Гораздо труднее было утихомирить бурю, бушевавшую в душе, и смириться со снами, в которых он раз за разом убивал своего отца. Точнее, не убивал, а замышлял убийство, а потом убийство происходило как бы за кадром, и его арестовывали и допрашивали. Само преступление всегда оставалось вне фокуса.
Когда ему исполнилось двадцать, эти сны сделались настолько красочными и яркими, что воспоминания о них начали отравлять жизнь наяву. Днем же он почти не испытывал ненависти к Мэтью. Их ссора нисколько не повлияла на его убеждения, только изменила намеченный ход жизни; однажды Мэтью умрет или впадет в старческое слабоумие — или примет точку зрения сына, — и тогда все вернется на круги своя. Ральф не сомневался, что в долгосрочной перспективе окажется победителем.
Поэтому яркие сновидения, эти внутренние, мысленные бунты, сбивали с толку. Он был вынужден признать, что не контролирует обширную зону своей жизни.
В одной из увольнительных он не поехал, как обычно, в Норидж, а отправился с приятелем в Лондон. Они остановились в доме сестры этого приятеля, и Ральфу выпало спать на кушетке. В светлое время суток он бродил по городу, любуясь видами, ибо раньше в Лондоне не бывал. В одну из ночей он лишился девственности за звонкую монету, в помещении неподалеку от крупного железнодорожного вокзала. Позднее, как ни старался, он не мог вспомнить ни названия вокзала, ни улицы, где все произошло, а потому начал даже сомневаться, было ли все это на самом деле. Женщина назвалась Норой, однако у него не было причин ей верить. Никакой вины за собой он не ощущал: как случилось, так и случилось. Смущаться тоже не смущался: было — и сплыло, говорить больше не о чем.
В следующую увольнительную он познакомился с Анной Мартин, единственной дочерью трезвомыслящего торговца из Дирхема.
Три года спустя Ральф преподавал в лондонском Ист-Энде. Дядюшка Джеймс вернулся домой и стал директором той самой ночлежки для выходцев с Ближнего Востока, которая перешла под управление фонда Святого Вальстана и сменила название на «Хостел Святого Вальстана». Ральф регулярно посещал ночлежку по выходным. Спал на раскладушке в директорском кабинете; его будили, когда в дверь стучали новоприбывшие, когда кто-то заболевал или когда выяснялось, что постояльцы запаслись спиртным и затевали выяснения отношений на разбитых бутылках, ножах, щипцах для каминов и железных прутьях. Он выступал судьей в распрях по поводу владения окурками, продавленными матрасами и грязными одеялами, свел тесное знакомство с обычаями, ритуалами и повадками сотрудников социальной службы и полисменов.
Воскресными вечерами он собирал постельное белье и сдавал в прачечную, тщательно пересчитывая простыни, заляпанные рвотой и семенем, экскрементами и кровью. По средам заглядывал на часок, чтобы снова пересчитать белье. Простыни выглядели потрепанными и ветхими, но были белоснежно чисты. От них пахло гладильным прессом и крахмалом. Интересно, как в прачечной ухитряются придать этому тряпью такую невероятную белизну?
С Анной они обручились и собирались пожениться, когда она закончит учебу в своем педагогическом колледже. После свадьбы решили уехать в Дар-эс-Салам, где закадычный друг дядюшки Джеймса был директором школы и где новобрачных ожидал чудесный дом и две вакансии преподавателей английского для местных молодых людей, желающих стать священниками. Порой, шагая по лондонским тротуарам, Ральф пытался представить, каково жить в этой совершенно чужой стране, вообразить палящий зной и цвета этой иной жизни. Пока же просто велась переписка и делались необходимые приготовления.
Анна относилась к происходящему с непоколебимой невозмутимостью и планировала бракосочетание, тихое и скромное, под стать своему характеру. Она не испытывала тяги к броскости, одевалась в серое, черное или темно-синее и предпочитала простую одежду с четким силуэтом. Ральфу казалось, что его будущая жена держится отстраненно и даже будто строит из себя монашку. Религиозные воззрения друг друга они не обсуждали; наличие веры у обоих признавалось и принималось. Насчет переезда в Африку у нее не было ни малейших возражений.
— Она просто кивнула, и все, — поделился Ральф с дядюшкой.
— Вот и хорошо, — ответил Джеймс. — Я опасался энтузиазма.
Он пояснил, что в тех краях недолюбливают людей, что являются с распростертыми объятиями, готовые к романтическим лишениям и тяготам. Рассудительное согласие Анны выглядело куда более надежным основанием для совместного будущего, нежели постоянная болтовня о том, что сулит это будущее.
Впоследствии Ральф думал, что женитьба стала для них обоих прыжком в неизвестность: они ведь практически не знали друг друга. Но, быть может, когда ты молод, то даже не задумываешься о том, что неплохо бы хоть что-то узнать о своем избраннике, с которым намерен связать жизнь.
Что касается скучных цветов одежды и вообще манеры рядиться под монашку, Ральф, повидав мир и приучившись разглядывать женщин, сообразил, что стиль Анны был сознательным выбором, стремлением подчеркнуть индивидуальность и проявлением несомненного артистического дара. Платья она шила сама, поскольку, располагая скромными средствами, не могла себе позволить даже норфолкские цены, не говоря уже о том, чтобы зайти в любой лондонский магазин. Те деньги, которые у нее водились, она тратила на ткани, пуговицы и отделку, а потом кроила, обметывала и шила, внимательная до одержимости, аккуратная до маниакальности. И потому одежда Анны выделяла ее среди всех знакомых Ральфа — выделяла не монашеской строгостью, а подлинным шиком.
— Фрейд писал, — сказала Эмма, — что религия представляет собой общечеловеческий навязчивый невроз. — Она посмотрела на брата поверх очков. — Скажи-ка мне, Ральф, что случилось с динозаврами?
— Их среда обитания изменилась, — ответил он. — Из-за перемены климата.
Эмма язвительно усмехнулась, и Ральф понял, что она задавала свой вопрос, не ожидая ответа.
— Беда наших родителей в том, — сказала она, — что их среда обитания остается неизменной. Все одно и то же, по всему графству. Они везде чувствуют себя как дома.
Желание Эммы исполнилось: она поступила в медицинскую школу, а домой возвратилась лишь на свадьбу Ральфа. Она сидела, забравшись с ногами на ту самую старую кушетку, которую остервенело колотила в 1939-м, а на коленях у нее лежала раскрытая книга. Эмма слегка раздобрела; уверяла, что во всем виновата больничная еда — клецки, выпечка, нутряное сало. На такой еде она и сама все больше походила на клецку. Тем не менее у нее был ухажер, ретивый местный паренек по имени Феликс, не принадлежавший к привычному кругу приверженцев Писания. Она вела себя с ним дерзко, даже вызывающе, и далеко не всегда отвечала на его письма.
Эмма не переставала ворчать по поводу нового платья, которое пришлось шить к свадьбе, пусть и оплаченного отцом; она бы заплатила из своих денег, добавляла сестра, если бы Мэтью удосужился ее спросить, отвел в магазин, позволил побеседовать с продавщицами и позволил подобрать шляпку в тон. От парикмахерской она и вовсе бегала. Анна, ее будущая невестка, предложила помочь и сделать химическую завивку. Услышав об этом, Эмма бранилась так долго и злобно, что сама поразилась своим талантам.
— Итак, Ральф, — продолжала Эмма. — У Фрейда для нас есть приятные новости. «Благочестивый верующий — это про вас с Анной — в высокой степени защищен от опасности известных невротических заболеваний: усвоение универсального невроза снимает с него задачу выработки своего персонального невроза»[10]. Другими словами, для каждого из нас достаточно единственного проявления безумия.
— По-твоему, это безумие? — уточнил Ральф. — Просто безумие, ничего больше?
— По-моему, это вообще никак не связано с реальностью, братец. По-моему, вера есть нечто, чего люди добиваются, чтобы наполнить жизнь смыслом.
Впоследствии, вспоминая этот разговор, Ральф думал, что Эмма была добра к нему.
— Разве в жизни нет смысла?
Эмма воздержалась от ответа.
Тем вечером отец отвел его в сторону.
— Хочу потолковать с тобой о приготовлениях.
— Все в порядке. Беспокоиться не о чем. Мы обо всем позаботились.
— Я не о свадьбе. Она меня ничуть не волнует. С какой стати мне забивать голову женскими делами? — Отец выдвинул ящик письменного стола, извлек стопку бумаг и принялся перелистывать. В их семье больше не было принято в ходе беседы смотреть собеседнику в глаза. — Я имею в виду приготовления к будуще