— Сама не знаю, Кит. Тебе, случайно, не известны отцовские планы на день?
— Он говорил, что будет сидеть на телефоне.
— Значит, вернется в кабинет. То есть домой.
Кит присела на краешек кровати. Поднос опасно накренился, но она успела его подхватить. Кофе уже остыл.
— Ты, наверное, думаешь, что мы все тебя подвели? — спросила дочь. — Раз ничего не говорили?
Анна промолчала.
— Конечно, нам следовало тебе рассказать. Но это так сложно. Мы просто не могли подобрать нужных слов.
— Понимаю. — Голос Анны был слабым, печальным, каким-то бездушным. — Зато это кое-что объясняет. Я про нынешнее лето.
Кое-что, мысленно повторила Кит; но не внезапный приступ страха. Кто способен сказать, из какой мелочи возникнет кризис? Нет, мир должен быть более предсказуемым.
— Давай я налью тебе кофе.
— Хочешь, чтобы меня стошнило? — Анна поморщилась. — Мне кусок в горло не лезет.
— Мама, ты должна бороться.
— С какой стати? Мы что, как собаки, что дерутся за кость?
— Нет, нет. Но все должны понять, с твоих слов, по твоему поведению…
Кит умолкла, провела ладонью по волосам.
— О, Кит, — проговорила Анна. — Прошу, не влезай в то, чего не понимаешь.
— Так что ты будешь делать?
— Навещу Джинни, — ответила Анна, поразив дочь до глубины души.
Жилище Джинни представляло собой скопище приземистых домиков, прежде, несомненно, служивших лодочными сараями, на набережной Блэкни. Это сооружение спроектировала для Джинни и Феликса одна местная фирма, все изменения и дополнения к проекту учитывали, так сказать, исконное предназначение строений; самым выдающимся предметом интерьера было огромное видовое окно из листового стекла, выходившее на ручей и на далекое, невидимое море.
Это окно было одним из величайших достижений в жизни Джинни. Некоторые женщины живут и умирают, оставляя память о себе лишь в детях, но у Джинни, как у какой-нибудь святой из церковных песнопений, имелось собственное окно. Оно воплощало в себе этический выбор, если угодно, подвиг. Отдельные гости вздрагивали, видя это окно, пускай втайне они завидовали тому виду, который из него открывался. Их грызли сомнения относительно чувства меры и вкуса хозяйки окна, они даже рассуждали о вульгарности. А Джинни отвечала просто: «Зачем жить в Блэкни, если у тебя нет роскошного вида?»
С середины утра Джинни принималась готовить коктейли. Когда ее руки не были заняты бокалом или сигаретой, она нервически терла пальцы, унизанные кольцами, и те звенели и скрежетали друг о друга. Колец было много: обручальное, с серым солитером; широкое золотое свадебное; «кольца вечности»[38], с сапфирами и рубинами, которые Феликс исправно преподносил ей все годы замужества. Она никуда не выходила, нигде не появлялась на людях без этих колец; возможно, подумалось Анне, порой использовала их, чтобы оставить царапину-другую на физиономии неверного супруга. Впрочем, насколько она помнила, лицо Феликса — привлекательное, смазливое лицо изменника — не имело шрамов.
— Я слышала про женщин, которые возвращались домой и находили на столе записку, — сказала Анна. — До тех пор они ничего не подозревали.
— А ты подозревала?
Анна молча пригладила волосы. «Да брось, — крикнула про себя Джинни, — хватит тянуть, ты и так тут хозяйка положения!»
— Насколько мне видится, — продолжала Джинни, — у тебя ровным счетом три возможности. Но, когда будешь выбирать, имей в виду, что эта интрижка Ральфа, скорее всего, надолго не затянется. — Анна вопросительно приподняла бровь. — Моя ситуация была совсем другой, сама знаешь. Феликс с Эммой были знакомы черт-те сколько лет, еще до меня.
— Тебе не нужно мучить себя воспоминаниями.
— А зачем ты тогда приехала? — Джинни закурила очередную сигарету. — Анна, поверь, я ничуть не против. И я знаю, ты приехала потому, что… Признавайся, что там тебе наговорил Дэниел?
— Он объяснил, что твоя настоящая жизнь сильно отличается от той, какая рисовалась мне. Прости. Я не хотела, так сложилось.
— Плевать. — Джинни фыркнула. — Наконец-то можно хоть с кем-то поговорить. Еще джина?
— Давай. Ральфа нет, следить за мною некому.
— Он запрещает тебе пить?
— Ну, не то чтобы запрещает. Скорее это сила традиций. Семейное наследие. Его дядя, Святой Джеймс, был убежденным трезвенником. И видел, как ревностные миссионеры отправлялись в тропики и спивались за какие-нибудь десять лет.
— Да, я помню Джеймса. Что с ним сталось, кстати?
— Снова уехал за границу. В Африку. После… через год или два после того, как мы вернулись оттуда.
— Но он же был старый! Или нет?
— Был, конечно.
— И что?
— Уехал и умер.
— Ага. Что ж, — Джинни выдохнула клуб дыма. — Что касается Ральфа, скажу тебе так: все эти годы ты была замужем, а теперь должна приспосабливаться. Но поверь мне — интрижки долго не длятся, особенно между пятидесятилетними мужчинами и молодыми девицами.
— Она далеко не молода.
Джинни пристально поглядела на Анну.
— Если сравнивать с теми, о ком ты говоришь.
— А, если сравнивать! Ладно… Видишь ли, тут есть некая закономерность. Эти пятидесятилетние мужчины никогда не сбегают к своим ровесницам. Они вечно ищут тех, с кем чувствуют себя моложе.
— Как приятно быть частью закономерности! — съязвила Анна. — Всегда этого хотела.
Тут ей пришло в голову, что Джинни не в курсе подробностей ее жизни, а если когда-либо и знала хотя бы фрагменты этих подробностей, то давно обо всем забыла.
— Если мы говорим о миссис Гласс, я понятия не имею, чем она привлекла Ральфа. И потому не ведаю, как с нею сражаться. — Она поднесла к губам бокал. — Итак, Джинни. Ты сказала, у меня имеются три возможности.
— Ну да. Учитывая, что скоро Ральф образумится, ты можешь с ним договориться. Мол, пусть живет с тобой, а к ней бегает, когда ему захочется. Это, безусловно, продлит агонию. Как было у меня. Или позволь ему пожить у нее какое-то время, а сама занимайся домом, веди финансы и готовься вернуться к нормальной жизни в тот день, когда он явится с повинной. — Джинни затушила сигарету. — Или, разумеется, можешь просто выставить его вон.
Анна покачала головой.
— Я не настолько терпелива, Джинни. Я не стану сидеть и ждать. Чем ты занималась, кстати, пока ждала?
Джинни извлекла из пачки следующую сигарету, вставила в рот.
— Вот этим. — Она щелкнула ногтем по стеклянному бокалу. — И вот этим. Еще можно, конечно, твердить себе, что другим куда хуже. Всяким больным, увечным, бедным. — Она криво усмехнулась. — Женщинам из химчисток.
Глава 10
Девочку подобрали на улице. Она была не в себе, двигалась заторможенно, говорила с длинными паузами, запиналась, взгляд не фокусировался. Изо рта сочилась кровь. Своего имени она категорически не помнила.
Зато помнила, как воткнула кулак в лицо какой-то женщине, что склонилась над нею; лицо было незнакомым, и этого хватило, чтобы ее спровоцировать. Потом был автомобиль, ее куда-то везли; потом провал в памяти; потом вспышка света и приток воздуха — ударили в глаза, точно ее окатили студеной водой; потом перемещение из машины в больничную палату. Она согнула руку, заслонила глаза, пытаясь защититься от этого света и холода. Медсестра заметила шрамы на запястьях. «Что это? Ах ты, глупая девчонка!»
Вот так с нею разговаривали. Словно она была одновременно несмышленой двухлеткой — комком уличной грязи под ногами, чем-то таким, что нужно стряхнуть с обуви. Ее теребили, не давая заснуть, заставляли говорить. Норовили насильно раскрыть ей глаза. Мука была нестерпимой, и она не понимала, почему с нею это делают. Хотелось спрыгнуть с жесткой больничной койки или сплавиться с нею заодно, поддаться блаженной темноте, натянуть на разваливавшуюся от боли голову одеяло смерти. «Что это было? — кричали на нее. — Скажи, что ты принимала? Глупая девчонка! Никто тебе не поможет, если сама себе не поможешь!»
Голоса были громкими и суровыми, но слова терялись, ускользали, а еще она слышала шепотки медсестер за ширмами: «Мне никогда не хватало терпения на самоубийц».
Голова шла кругом. Чтобы выторговать время и покой, она назвала адрес — или то, что могло сойти за адрес; описала дом среди полей, со множеством лестниц и людей, со множеством сараев, навесов и других пристроек. В конце концов кто-то не выдержал: «Да что это за скаутский лагерь?!» Ее ненадолго оставили в покое. Затем в изножье кровати встала женщина в полицейской форме. Увидев эту женщину, она попыталась уползти. «Лежать!» — крикнула одна из медсестер; другая медсестра и полицейский придавили ее тело к койке и держали, покуда остальные поправляли всякие трубки и присоски, что болтались у нее на руке.
— Почему ты нам мешаешь? — спросила медсестра. — Почему сопротивляешься? Как тебя зовут?
В ее голосе не было ни следа душевной теплоты, ни намека на заботу.
— Где моя одежда? — спросила она.
— Зачем тебе одежда? Ты куда-то собралась? Лежи, милочка, мы тебя никуда не отпустим.
— Та футболка не моя, — проговорила она. — Ну, розовая… Она не моя. Вы не имеете права ее забирать.
Она подразумевала, что врачи поступили несправедливо, отобрав у нее чужую вещь.
Потом одна мысль отделилась от прочих, за нею другая, и слова, что вырывались из ее горла, превратились в поток слюны в уголках губ. Она была слишком слаба, чтобы вытереть слюну самостоятельно. Медсестра сделала это за нее, резко и с профессиональной точностью, как если бы прикасалась не к живому существу, а к мертвому камню. Внезапно нахлынули воспоминания. Вот что значит быть младенцем. Ты лишь скопище частей тела, нисколько не личность, просто набор костей в кульке плоти, ручки дергаются, губы чмокают, рот разевается; от тебя сплошные неприятности, ты только и делаешь, что писаешься, рыгаешь, испражняешься.
Она попыталась вдохнуть. Ее затошнило — и продолжало тошнить, долго, очень, очень долго. Сперва на одеяло, которое поспешили убрать с ее ног; потом в металлическую миску, которую сунули ей в руки и которую она стискивала так крепко, что обод врез