Перемена — страница 10 из 28

— Как же не ваш, если покупаете новый? — не удержался Яков Львович.

Улыбнулась купчиха. Видно, в добрый час он попал к ней! Улыбка купчихи Орловой важная штука, — девическая, без хитрости, без натуги, только оспинки сморщились, набежав друг на друга на упругих, как у японской бульдожки, щеках. Улыбнулась, ударила звонко по ляжкам всплеснувшими ручками.

— А и хитрый же вы, даром что тише воды ниже травы. Ну, если жильцам добра желаете, так передайте: плату пускай за нонешний месяц вносят не городу, поняли? Ведь не внесли еще?

— Кажется, не внесли.

— Пусть занесут мне сюды на недельке, я дам расписку. Кто еще там уследит за их платой. А я, как хозяйка, за все отвечаю. Сами ко мне по каждому пустяку забегаете. Нынче одно, завтра другое. Конечно, сама понимаю, морозы — сладко ли? Тепло я пущу, а вы насчет платы не позабудьте.

— Не позабуду, — ответил Яков Львович и вышел. Дворнику Степанида Орлова, зазвав к себе, слово-другое сказала.

Дворник, в ведерко воды накачав, неспешной походкой пошел в отделенье, где топка. Сколько возился и что он там делал, не знаю. Выйдя, опять не спеша, запер он топку на ключ и ключ отдал купчихе Орловой, а та его положила под образа, за ширинку, рядом с приходо-расходного книжкой и Новым заветом.

А по трубе, повинуясь физическому закону, потекло, прогоняя зашедшую стужу, победительное тепло к людям и всем делам их. Оно дотекло до подвала правого корпуса, и Лиля, пощупав трубу, закричала, как сумасшедшая:

— Мама, Куся, хозяйка тепло пустила!

Шел Яков Львович по улице мимо тумбы, заборов и стен, где еще красовалось постановление за номером и подписями «Реформа нотариата», шел и думал:

«Сметано, да не сшито!»

Глава одиннадцатаяЛИКВИДАЦИОННАЯ

Контора газеты была и останется только конторой газеты. Корректорша Поликсена, сидевшая при царе за ночной корректурой, при Керенском, при казаках, — сидит и при большевиках. Забрав типографию, помещенье, запасы бумаги, большевики вместе с ними забрали контору и корректоршу Поликсену. Только там, где был раньше «Приазовский край», теперь поместились «Известия». Но корректорша Поликсена с платочком на плечиках и булочками на ужин, завернутыми в корректуру и лежащими в муфте, — пожимает плечами: «Подумаешь! Мы и сами без новой орфографии постоянно писали не „Прiaзовский край“, а „Приазовский край“; бывало, спрашивают, почему, а мы себе пишем, и только».

Действительно, со дня основания газеты, лет этак за тридцать, писалось вещим издателем не «Прiазовский», а «Приазовский». В конторе, уплачивая Якову Львовичу по тарифу за столько-то строк, шепнули:

— Вы не подписывайтесь под статьями. Слухи ходят… Положенье непрочно.

А уж что скажут в конторе, за выплатой по тарифу, тому доверяйте.

Фронт распластался на разные стороны, фронт вытягивает, как огонь языки, свои острые щупальца то туда, то сюда, пробует, прядает. Там отступит, здесь вклинится слишком далеко. Но обрубают могучие щупальца фронта. Немцы подходят все ближе, взяли Харьков, идут на Ростов. С ними на русскую землю, насилуя русскую волю и разрушая Советы, идут офицеры, не немцы, а русские. Те самые, что в немцев стреляли и не хотели брататься. Теперь побратались.

С Украины идут гайдамаки, приплясывают, — усы отпустили такой закорюкой, что совсем иллюстрация к Гоголю, и треплются по весенней степной мокроте шаровары, как юбки, на бойких плясучих лошадках. А мрачные, приученные к смерти корниловцы чистят где-то в степи, совсем недалеко, винтовки, тяготясь идти с немцами и настреливаясь на город откуда-то сбоку.

В Баку же татары, восстав, режут армян днем и ночью. Пылают армянские села. А сами армяне, где могут, днем и ночью режут татар. Поезда не пускаются дальше Петровска.

Заметался осколочек фронта, оторвавшись в Ростове. Уж он обескровлен. Занят товарищ Васильев. Голосу нет, — часто и тяжело дыша, закашливается, обматывая зеленым гарусным шарфиком горло. Уже не шепчет, а пишет. Поманит к себе протабаченным пальцем, нажмет карандашик, вырвет листок из блокнота, и уже побежала бумажка, разнося приказанье. Даже к рассвету не гаснет зеленая лампа во втором этаже белого дома с колоннами.

Обнадеженные прежде времени под Новочеркасском, восстали казаки. Так летит воронье к еще не умершему воину, кружится, падает, снова взлетит, высматривая хищным оком, откуда бы вырвать кусочек. Но воин не умер. Собрав распыленные части, большевики отогнали казаков. Били в Новочеркасске, холодным штыком добивали, шпарили жаркими пульками, пульверизировали дымом, картечью и кровью. Жарко и мокро дышалось на улицах Новочеркасска.

А на Дону не спеша завозился апрель, выколачивая вместе с кучами снега морозы. Снег осел, а морозы упали. Солнышко припекло по улицам, раззадоривая воробьев. И зеленою шерсткой озимков, как кошечка шубкой, потягиваясь, проснулась весна.

По новому стилю готовились к празднику Первого мая. Но праздник сорвался. Первого мая, как ястреб, над Темерником закружился немецкий аэроплан и сбросил бомбу.

Уже гайдамаки с колоннами немцев двинулись к городу. Уже застреляли откуда-то сбоку корниловцы, в город ворвались, ринулись на штыки, думая, что гайдамаки подходят. Но большевики окружили ворвавшихся. Один за другим корниловцы были обезоружены и перебиты.

Вновь зазюзюкали в городе, разносясь со змеиным шипеньем, пульки. Страх сковал челюсти. Старики молодели от страха. К ночи в саду или темном подвале прокапывали дыру и зарывали длинные тюбики рубликов, скатанных вместе, обручальные кольца, столовое серебро или, кто побогаче, — червонцы. Когда-нибудь внуки искать будут клады — много кладов сейчас позакопано на Руси!

Ночью спали одетыми, вздрагивали, чуть сосед шевельнется, ждали обысков и при стуке крестились, словно в поле на молонью. А в Ростове неведомым юношей, именовавшим себя «старым литератором», как ни в чем не бывало собран, проредактирован, прорекламирован, отпечатан и пущен в продажу журнальчик «Искусство».

Товарищ Васильев ругался, бессильно стуча кулаком по канцелярскому столику. Он ругался беззвучно и выплевывал посиневшей губой на платок темно-красные сгустки. Шепотом, от одного к другому, из дому в дом переходило, что немцы уже в Таганроге.

В апрельское утро для населения был напечатан декрет о понижении цен на продукты, — продовольственные в два раза, а прочие в пять. Купцы прочитали и крякнули, а крякнув, перемигнулись. И в ответ на декрет взвыли в хвостах перед лавками обыватели, — товар-то ведь поднялся вдвое!

— Покупайте, покудова есть! А не то подохнете с голоду! — говорили купцы, утешая.

И запуганные, одурелые люди платили.

Там и сям проскакали, стегая лошадку, милиционеры с винтовками. Там и сям пристрелили купца для острастки. Но купец не смутился. Он, что метеоролог, по воздуху чует погоду.

А тем временем, порождаемые междувластием, одурелостью, паникой и суматохой, самозванцы с револьвером у пояса и декретом в руках на подводах въезжали к купчинам.

— Читал? А это видал? — И с декретом показывается револьверное дуло. — Ну-тка за добросовестную расплату в пять раз дешевле тысячу двести аршин того шелка, а теперь двести фунтиков гарусу да шестьсот пар чулочков. Что еще? Дамский зонтик? Клади-тка и сто пятьдесят дамских зонтиков для родных и знакомых.

Двадцать пятого старого стиля истекал ультиматум, поставленный немцами и гайдамаками большевикам. Большевики отказались очистить Ростов. И тотчас же с утра задымился огонь дальнобойных.

Взрыв, как от страшного выстрела, раздался на площади. С шумом обрушился, рассыпаясь, как веер, на радиусы осиновых досок, базарный ларек. Затопали, шлепая в лужу, случайные люди, мечась в подворотню. «Бум-бум» уж стояло над городом сплошным грохотаньем орудий. Шел дождь. С окраин ринулись беженцы, толкая друг друга, роняя детой и ругаясь неистовой бранью. Подвалы, свои и чужие, в одно мгновенье забиты людьми. А по воздуху стоном бегут, догоняя друг друга, снаряды и разрываются возле самого уха, близехонько. Окна трясутся, танцуя стеклянные трели. Их не заставили ставнями в спешке, и окна, трясясь, звонко лопаются, рассыпаются, словно смехом, осколками. Трррах — торопится где-то ядро. Бумм — вслед за ним поспевает граната. Трах, городу крах, кррах, трррах! Немцы не скупятся, артиллеристы играют.

А по подвалам сидят, обезумевши, беженцы, затыкают уши руками, держат детей на коленях, бледнеют от тошного страха, кто за себя, кто за близких, а кто за имущество.

Но часам к четырем вдруг сразу утихло, как после землетрясенья. В ворота степенно вошла молочница, баба Лукерья, с ведром молока и спокойно сказала жильцам, подошедшим из кухонь:

— Большаков-то выкурили. Чисто.

А на Батайск отступили остатки гибнущих красных. Стойко дрались за каждую пядь. Трупами покрывали весеннюю степь и валились с десятками ран друг на друга, живыми курганами. В воздух текли от них струйки дыханья и пара: то в холод апрельского вечера теплая кровь испарялась.

Глава двенадцатаяНЕМЦЫ

Ты продаешь сейчас Библию, напечатанную Гуттенбергом, немецкий народ!

Увезли твои древности богатые иностранцы. Скупили дома твои за бесценок богатые иностранцы. Хлеб твой едят и пьют твое пиво, глядят на актеров твоих и отели твои наводняют богатые иностранцы. В Руре на горло твое наступил французский каблук, и хрястнуло горло. Обезлюдели, парализованы, остановились заводы. Руки, прославленные в работе, бездействуют. Где твоя слава?

Но униженному руку протянут с Востока. Там, над кремлевской твердыней, вьется красное знамя Советов. Коммуна — друг униженных. И она говорит им: вы потеряли, но не всё потеряли. Вы сохранили себя. Лучшее в мире сокровище — правда. Правдиво сознаться себе в том, что есть, в том, что было, и в том, что должно быть по совести, — вот великое наше богатство. С ним вступает народ в неподвластные хищникам дали, в крепко-стенную, высокобашенную, золотую страну — в грядущую эру.