— Благословенье вам, Фанни Марковна, такие дети. То-то, должно быть, и выпадет случай для Ривочки! Не миновать вам хорошего зятя. Может быть, доктор посватается или присяжный поверенный…
— О женихах и не думаем. Рива хочет курсы кончать. Вот какая она: покажешь ей что-нибудь из приданого, засмеется, скажет: «Что ж, мамочка, если это вас радует, так и я рада», — и забудет, как будто не видела. Эта цепочка чистого золота, хорошей работы — подарок богатый — для нее все равно что горстка изюму.
И как будто в ответ, дверь отворив, вошла с прогулки Ревекка. По-отцовски приветливо с каждым она поздоровалась, женщин целуя, мужчинам руку протягивая. А на цепочку взглянув, головой покачала кудрявой:
— Ох, уж этот мне Сима! Сколько ни говоришь ему, непременно поступит по-своему.
Живо припрятала мать цепочку в сундук, самовар углем доложила, сбегала посмотреть, все ли на кухне готово.
— Отец, иди ужинать!
И патриарх, на зов ее поднимаясь, снял осторожно очки, их в футляр положил и закладкой книгу отметил. Но только уселись за стол, как в сенях застучали.
— Кто там?
— Отворите!
Испуганно отворила дверь на незнакомый окрик хозяйка.
В комнату один за другим вошли косматые люди. Были они высокие, черные, с глазами, как уголья, в белых папахах. Были надеты на них черкески, разубранные серебром, а у пояса револьверы. Огляделись, шапок не сняли, и патриарху один из них бросил в лицо развернутую бумажку.
— Читай! Где женщина по имени Ревекка?
Обыск и арест! Перепуганные, с побелевшими лицами, одна за другой соседки набилися в кухню; их домой не пустили, обыскав жестоко, по телу, и забрав, что нашли, до последней полушки. Сундук заповедный вмиг перерыт, распотрошен, белье скомкано, порвано. Пропала цепочка. Но до цепочки ли? Воет, с силой к Ревекке припав, обезумевшая еврейка.
— Ривочка, да куда же тебя? За что тебя?
— Не знаю, мама, не плачьте, все выяснится, — твердит ей дочь терпеливо.
А патриарх, глядя перед собой голубыми глазами, белый как лунь, во весь рост выпрямился на пороге.
— Куда ведете вы дочь мою? — сказал он черкесам.
— Куда надо, — ответили те, старика с порога толкая. Но силен старик, прирос к порогу, остерегающе поднял правую руку. Схватили черкесы Ревекку, отрывая ее от кричащей еврейки, и потащили из комнаты, а старика обступила ватага косматых, револьверными ручками нанося ему в спину и грудь удар за ударом.
Опустела квартира. Избитый лежит патриарх, томится от неотмщенной обиды, от оскверненного дня. Голосит на лохмотьях еврейка, Рахили подобная, и не хочет утешиться, ибо нету Ревекки. Голосит бедная родственница, обнимая несчастную.
Смотрит в мутные стекла ночь, не тронут заботливый ужин. Куда идти, кому жаловаться еврейскому бедняку? Кто станет с ним говорить? Нет обиде конца, горю — исхода, терпи, терпи, терпи до судного часа!..
Не всякому неприглядна степная осенняя ночь, когда ломит кости от сырости. Горит огнями в осеннюю ночь под Новочеркасском генеральская ставка. Здесь хозяйничает сегодня войсковой старшина, вояка Икаев. Прохаживается по ставке, руки в карманы; ноздри дрожат, как у хищника от запаха крови.
«Переели, перепились офицеры, нет забавы орлам моим, — думает старшина, — погибает клинок от ржавчины, если долго бездействует».
А что проку в близости города? Все дамочки из румынского перебывали в ставке, светские женщины на автомобиле с мужьями наезжали сюда; слухи о войсковом старшине и дикой дивизии держат в поту обывателя, каждому хочется хоть вполглаза увидеть чудеса, о которых рассказывают под шумок друг дружке па ухо. Но чудес очень мало. Поводит Икаев кровью налитым белком. Такому, как он, вспарывать брюхо пристало, идти на охоту за пленником, волоча его долго по горным стремнинам за собой на аркане. Или, сняв с него скальп, к седлу его крепко подвесить, так, чтоб при скачке над крупом коня вздымались кровавые волосы. А тут изволь сечь труса или пугать деревенского жителя, летя на косматых лошадках в облаву, и поджигать за измену паршивенькие деревушки. Карательной называют дивизию диких чеченцев.
Ревекку допрашивали поздно ночью, на Ростовском вокзале. Допрашивал смуглый брюнет, сверкая зубами в очень алых губах и пристально глядя на девушку. Каждый ответ ее он принимал как шутливый и подмигивал ей: мол-де вы и я, между нами, конечно, оба знаем правду, но будем молчать. Так мучил он долго Ревекку.
Девушка знала, что проступок ее невелик. В сердце ее было спокойствие, мысли направлены только на то, чтобы не выдать кого из кружка Степана Григорьевича.
— В каких отношениях мы со студентом по имени Виктор Иванович?
— Не знаю такого, — отвечает Ревекка.
— Не знаете? Жаль, ему будет грустно. А он-то вас знает очень и очень хорошо, — подмигнул брюнет, глазами сказав ей: «Не бойся, мы все знаем, но будем как камень».
И чем дальше допрос шел, тем томительней становилось Ревекке. Ясный ум ее не усматривал связи в допросе. Она чувствовала, что, в конце концов, брюнету до того, что она говорит, мало дела. Но тогда почему ее не отпускают домой или не отсылают в тюрьму?
— Вы не курите? — снова спрашивает брюнет, протягивая портсигар.
— Нет, не курю. Прошу вас, кончайте допрос.
Но улыбается тот, поглядев на часы:
— Еще сорок минут. Потерпите. Мы, собственно, с вами время проводим и не так еще скоро расстанемся.
Покорилась Ревекка, села в кресло, задумалась. Время проводим! Ей стало ясно, что весь допрос, несерьезный, рассеянный, был только «препровождением времени». Но что значит это? Зачем она на вокзале? Что ждет ее? Тут впервые Ревекка почувствовала холодок.
Секретарь, дописав протокол, протянул его девушке. Это был наспех составленный из полуслов, искаженный, бессмысленный бред полусонного человека. Напрягая внимание, она прочитала бумажку, исправила кое-где, не вызывая протеста, и подписалась. Сорок минут истекли наконец. Брюнет, оставив солдата у двери, вышел и через минуту вернулся: он проглотил у буфета несколько рюмок.
— Ну-с, — развязно сказал он, обдавая Ревекку спиртным дыханьем, — если вам надо поправиться или там разное дамское дело, идите вот с этим телохранителем в уборную первого класса. Через десять минут отходит наш поезд.
— Поезд? — вскрикнула девушка. — Куда вы везете меня?
— Мне приказано лично доставить вас в Новочеркасск.
И, не слушая ничего, он взял фуражку, портфель и кивнул головой солдату. Тот подошел к девушке, стуча об пол винтовкой.
Через десять минут они оба сидели в двухместном купе скорого поезда. Солдат расположился в проходе. Брюнет курил и курил одну за другой папиросы, не глядя на девушку. И Ревекка, отодвинувшись на самый кончик дивана, закрыла глаза и притворилась заснувшей.
Дон, дон, дон — третий звонок. Тр-р-р — свисток, и в ответ свист паровоза, широко протяжный. Воздуху всеми легкими паровоз набирает перед тем, как помчаться. Потянулся, захрустели могучие кости, хрястнули, как у подагрика, суставы длинного тела, и уже под ногами у едущих, мягко двигаясь, забежали бесконечные ноги вагонов. Наперегонки, наперегонки, раз-два и раз-два — торопится поезд. Хорошо нежной качке отдаться тому, кто едет по собственной воле!..
Что это? Вздрогнув, открыла Ревекка глаза от леденящего ужаса. Над ней побелевший, узкий взгляд нагнувшегося человека. Изо рта его бьет в нее запах крепкого спирта. Руки нашаривают по жакетке, схватились за пуговицу, за воротник. Рванулась Ревекка.
— Как вы смеете? Прочь от меня!
— Ого, вы потише! Что за тон, душечка? Я обязан вас обыскать, не прячете ли оружие или отраву.
Ревекка толкнула его и кинулась к двери. Дергает ручку, стучит, но напрасно. Дверь заперта, стука не слышно. Тук-тук-тук — семенят быстробегие ноги вагона.
— Рассудите, — сказал брюнет и, покачиваясь, подошел к ней поближе, — мы здесь заперты с глазу на глаз на час времени. Вы, как большевичка, плюете на предрассудки. В этом вопросе я одобряю… Разумно. Отчего б не доставить нам, без этих капризов и разных дамских затычек, по-товарищески, удовольствие? А? Обоюдно, я вам, а вы мне.
Ревекка молчала. Собрав свои мысли, обдумывала она, что ей делать. Из-под ресниц, косым незамеченным взглядом скользнула к окну — занавеска не спущена, стекло не двойное. Скоро станция. Лучше всего молчать и выиграть время.
— Обдумайте… А пока разрешите, я с обыском. Без предвзятости, честное слово. Терпеть не могу брать женщину, как датского дога, сахар совать, заговаривать и другое тому подобное. Я сердитых женщин терпеть не могу. Я люблю, чтобы ласковые, быстренькие, как фокстерьерчики, сами руку лизали… Не толкайтесь, зачем же, я деликатно.
С отвращением, стиснув зубы до скрипа, отводила Ревекка гулявшие по карманам ее паскудные руки. Но не выдержала, закричала отчаянно, вырвалась и с размаху кулаком разбила окно. Стекло — драгоценность, орудие самозащиты.
В руке, изрезанной до крови, зажала она священный осколок. Спокойная, лебединая плавность, куда ты девалась? Как безумная, сверкая глазами, стояла Ревекка в ореоле рыжих кудрей.
— Подходите теперь, мерзавец, посмейте! — кричала она чужим самой себе голосом.
— Ведьма! — рявкнул брюнет и, быстро нагнувшись, схватил ее за ноги, крепко стиснув руками.
Но Ревекка вцепилась в ненавистный затылок. Осколком стекла она резала вздутую шею, кусала зубами тужурку. В окне замелькали фонари, освещенные окна, поезд замедлил ход — станция.
— Ну, подожди! — крикнул, выпрямившись и кулаком ударив Ревекку, брюнет. — Я покажу тебе, гадина, потаскуха! Ты деликатного обращения не хочешь, так получишь другое. Думаешь, много с тобой церемоний? В ставку тебя, к дикой дивизии сейчас повезу, рыжая кошка. Небось надеешься на тюрьму? Надейся, надейся!
Он постучал, и солдат тотчас вошел к ним.
— Охраняй ее пуще глаза, — сипло выкрикнул офицер и, фуражку забрав, удалился.
Сел солдат молчаливо на место.
Дверь осталась открытой. В окно сквозь дыру дул яростный ветер осенний, пропитанный дождем. Броситься вниз, доломав остальное? Но тяжко лежит на ней неподвижное око солдата. Стиснула руки Ревекка, сочившиеся теплой кровью. Поводила, как львица, глазами. Уже не думала жалкими, благополучными мыслями: «За что, за какую вину?» Знала: нет спасенья, произвол, насилие, ужас. И мать последнего мужества, благодатная ненависть, поила ее своей спасительной силой.