Стук в дверь — у Якова Львовича сосед, товарищ Васильев, слесарь ремонтного завода и большевик. Небольшой, остроглазый, со впалою грудью, входит в комнату. Желтые пальцы с порыжелыми ногтями ссыпают на мятую бумажку табак из жестянки, быстро скручивают ее и прихлопывают жестянку. Яков Львович дает прикурить.
— Я с митинга в городском саду. Бестолочь! Массы озлобляются. Видели вы последний номер «Известий»?
— Товарищ Васильев, выслушайте мою мысль, — берет Яков Львович клеенчатую тетрадку. Ему это кажется простым, как дневной свет.
— Кустарничество, — буркает Васильев, — мелкобуржуазная психология. Сводите вопрос с рельсов в тупик.
— Поймите же вы, это вечное! Не надо ваших терминов, они этого не покрывают, — всплескивает Яков Львович руками.
— Работаете на контрреволюцию, если хотите знать, — неуклонно твердит Васильев в клубах табачного дыма.
— На контрреволюцию? — встает Яков Львович.
Солнце из низенького окошка падает на худое лицо с острым носом, черты его вытянулись, облагородились, стали странно знакомыми; и глаза глядят широко, открыто, без робости.
— Посмотрите сюда, какой я контрреволюционер! Я больше пролетарий, чем вы, ничего у меня нет и ничто здесь не держит меня. Я люблю мысль революции, я за нее умру, не поморщившись. Или вы лучше меня видите ложь старого мира? Только я не желаю создавать на место нее новую ложь под другим названием. Я гляжу в корень, в первооснову, а вы мне отвечаете ходячими словечками, жупелами. Почему вы не хотите видеть мою правду, как я вижу вашу?
Васильев докурил папироску, он молчит, ему трудно найти слова. Потом говорит, и взлетает каждое слово, как ком земли из роющейся могилы: вот тебе, вот тебе, вот тебе…
— Все вы глядели до сих пор в корень. А что сделали? Кто в корень глядит, ничего не делает. Последняя ваша правда — оставить все, как оно есть, вот ваша правда. Вам кажется, что вы с нами, а все, что вы говорите, мог бы сказать любой буржуй и сделать выводы против нас. Нам эти слова ни к чему, они давно говорены, опорочены, от них ни пяди не изменилось. Да и зачем вам, скажите, идти к нам? Вы вот говорите, что пролетарий. Верно, только вы другой пролетарий. Вы такой пролетарий, которому и не нужно ничего, все у него уже внутри есть. Ну, признайтесь, на что вам революция? Вам, если хотите, и история не нужна, одной мысли довольно.
Яков Львович угас и сел снова.
— Странно, это очень верно, что вы говорите, — отвечает он Васильеву. — Я блаженствую, это да, если даже один огурец с хлебом. Могу и без огурца. Но ведь и ваша цель — счастье человечества. Вы же не зря мечтаете о разрушении, вам надобно осчастливить. Почему вы смотрите на мое счастье как на минус?
— Поймите, оно бездейственно! Расстройство желудка у капиталиста нам выгодней, чем блаженство такого пролетария, как вы. Бездейственно, в этом вся штука.
Яков Львович и Васильев расстаются. Васильев идет «организовать недовольство масс», а Яков Львович, сжимая руками голову, до полуночи ходит по комнате.
Глава третья, отступительная«ВОЛЬНОМУ — ВОЛЯ, СПАСЕННОМУ — РАЙ»
Февральская революция катится, она праздником ходит по городам и местечкам, она становится чем-то вроде модной этикетки «Трильби» на папиросах, печеньях, шоколадках, подтяжках. Пикник свободы с сардинками, булками, хлопаньем пробок, официантами в белых перчатках, — но, правда, отказывающимися брать на чай. Официанты как будто поступились привычками; хозяева — нет.
Война популярности не потеряла. Заглядываемся на союзников; комплименты нас очень обязывают: мы готовы на все, чтоб не разуверилось «общество». И разговор о «победном конце» не пресекся.
Но дамы из общества охвачены все же надеждой: спасти сыновей, кончающих последние классы гимназии, лицея, классических интернатов. Обтягивая губами вуалетки, спускаются и поднимаются дамы по лестнице министерства народного просвещения в Петербурге. Какая свобода! Входи и выходи. Швейцар очень любезный, должно быть не самосознательный, а из хорошего дома. И наверху тощий, с лицом на английский манер, в хохолке, с золотыми часами браслеткой, чиновник сурово отказывает: «Ни для кого никаких отсрочек, мы защищаем родину!» Но вуалетки оттягиваются на лоб, пахнет пудрой, плачущие глаза прикрываются легким платочком, «если б вы знали… и, ах, как это жестоко!». Чиновник смягчен, обещает снестись с военным министерством… Есть некоторая надежда…
Дамы порхают к выходу, сталкиваются, знакомятся:
— Вы откуда?
— Я из Ростова, а вы?
— Из Ярославля.
— Хлопотать об отсрочке?
— Да. Он обещал, не знаю уж, верить ли…
На стенах розовеют афиши: «Первый республиканский поэзоконцерт Игоря Северянина»… Пикник свободы с сардинками, булками, хлопаньем пробок все продолжается.
Но модная тема — Ленин, большевики.
— Требуют сепаратного мира, прекращения войны! Какая гнусность по отношению к России, к союзникам! Этого не простит им никто… — дамы наслушиваются модных споров в знакомых домах. Профессорские именитые семьи, солидные речи. Синтаксис даже такой, что нельзя не поверить:
— Разложение революции… колебание фронта… распад… и знаете — пролетариат тоже совсем недоволен. Я говорила со своей прачкой. Раньше они получали меньше, им дали прибавку, внушили требовать, они требовали — и ничего. И говорят, будто совсем напрасно их сбили с толку.
Знаменитый профессор читает: «Углубление революции как кризис общественного правосознания». В один вечер с Северянином. Но обе залы полны. Северянина слушают гимназисты, студенты, курсистки, приказчицы, инженеры, земгусары, кооператоры, дамы. И профессора слушают гимназисты, студенты, курсистки, приказчицы, инженеры, земгусары, кооператоры, дамы. Профессор настаивает на том, чтобы не загубить «святое дело революции», Северянин воспевает «шампанскую кровь революции».
Публика бешено аплодирует, она не желает, чтоб «погубили революцию», не желает, чтоб обнажились фронты, не желает, чтоб союзники были обижены, не желает вообще, чтобы что-нибудь изменилось.
— Пусть революция будет, как… революция. Как приличная революция, faute de mieux,[2] — соглашается жена сановника, только что получившая отсрочку для Вовы, — и пусть прекратят наконец эти разговоры про углубление, кому это нужно?
С Николаевского вокзала по-прежнему отходят поезда. В них трудно попасть, это правда. Окна повыломаны, вагоны уравнены в правах, кондуктора бессильны сдержать бешенство огромной толпы, вне очереди, без билетов, теряя тюки, ребят, зонтики, мчащейся занять щель в забитом людьми вагоне. Но если у вас есть знакомство и связи, вы можете очень удобно устроиться. На Минеральные едут все дамы с отсрочками и сыновьями, едут на отдых сестры милосердия из титулованных, едут все те, кто привык туда ездить из года в год.
На Минеральных — вакханалия цен. Лето 17-го года; произнесены слова о равенстве и братстве, в Москве и в Петербурге первые подземные толчки надвигающегося народного гнева, — а здесь переполнены дачи, комиссионер на вокзале говорит приезжающим и тем, кто неделю спит на вокзальном полу, прислонясь к неразвязанному портпледу:
— Как хотите, меньше четвертной в сутки ничего нельзя. Если угодно, койку в посторонней комнате, десять посуточно, это я могу.
Кисловодский парк полон туалетов, немного отсталых, это правда, — парижские моды пришли с опозданием.
В курзале офицерство дает блестящий концерт в пользу Займа свободы — и на афише чета Мережковских, молодые публицисты, поэты, крупнейшие музыканты. Парадно звучит «Марсельеза», приподнятая из раковины курзала блестящим огромным симфоническим оркестром под магическим жезлом Рахманинова.
Ночь кавказская тепла, душна, пахнет близким дождем, духами, сигарой, тонким гастрономическим запахом с веранды буфета и розами. Пахнет горными травами, речкой, ольхою подальше. Электричество пачками бросает сияние вниз, и в каждом кружке его ослепительная возня ночных насекомых — бабочек, мошек, жучков, а внизу, в его свете, толчея дорогих туалетов, холеных мужчин, пропитанных дымом сигары, с лакированными проборами, дам в меховых накидках. Мелькают изящные ножки в ажурных чулках и миниатюрнейших туфельках.
Пикник свободы с ракетами, хлопаньем пробок, бравурными звуками парадно разыгрываемой «Марсельезы», с безупречными официантами, впрочем, отказывающимися от чаевых (им проставляется в счет), — все идет как по-писанному.
Но локомотив, тонко свистя, тащит поезд дальше от модных мест, туда, где черты людей резче и определенней. Мы на дальней окраине России, в Закавказье. Еще тут хозяйничал дух Николая Николаевича, великого князя. При нем революция сразу была одернута с тылу, за фалды редакторов. Когда все провинциальные газеты без страха и опасения перепечатывали петербургские телеграммы, в Тифлисе было глухо. О событиях пропечатали как о чем-то в скобках, значения не представляющем. Отказ Михаила был выставлен как простая любезность — церемонится, а народ будет снова просить, и тогда коронуют Михаила. Откажется снова по своей осторожности, — тогда коронуют Николая, великого князя. К нему уже силились было попасть в милость чиновники…
Газета так и писала: «Надо надеяться, что после всеподданнейших просьб Михаил согласится на царство». И резолюция вышла приличной — faute de mieux.
А народ, невзирая на бегство с обоих фронтов, все еще призывался для защиты «святой революции» и Вовочек, получивших отсрочки.
Глава четвертаяТОПОТ КОПЫТ
Анна Ивановна благополучно вернулась в Ростов. На звонок отворила племянница: Матреши уж час как нет дома — ушла на собранье прислуги говорить о своих беспокойствах и выставлять свои требованья.
— Вот новости — требованья! Жрут, пьют, на всем готовом, их одеваешь — требованья!
Анне Ивановне хочется всем рассказать, что говорят в Петербурге и на курортах, как поет Северянин о шампанской крови революции, как несомненно, документально доказано, что большевики приехали на немецкие деньги и теперь всех их рады бы отправить обратно, но немцы воспротивляются. Слышала она также про странную