Перемещенное лицо — страница 14 из 47

— Здорово, Нинуха! — сказал Жаров блондинке.

— Добрый вечор! — ответила она с чужим акцентом, но на понятном Чонкину языке, чем удивила его, ведь он поверил Жарову, что немки обе по-нашему не говорят.

Леша тоже ее обнял, поцеловал, пошлепал по попе. Она не смутилась и его пошлепала по тому же месту.

Чонкину же подала пухлую руку и сказала:

— Янина. Естем полька. Розумишь?

Она крепко пожала ему руку, посмотрела в глаза, что в Чонкине сразу возбудило надежды. Он вспомнил, как тот же старший сержант Кисель читал ему записи из своего альбома с толкованиями знаков, подаваемых женщиной при встрече с мужчиной: «Жмет руку — любит, крепко жмет — крепко любит, крепко жмет и смотрит в глаза — готова навсегда подарить свои ласки».

Янина оказалась бочка не бочка, а подержаться было за что. Большая грудь выпирала из-под кофточки, и задница была соблазнительных размеров. Вообще, все у нее было на месте, не считая четырех верхних передних зубов, которых на месте не было. Она это помнила, старалась не смеяться, а если не удерживалась, прикрывала рот ладошкой.

Чонкин поставил на стол чайник и другие принесенные им припасы. Жаров тоже опростал пазуху и вывалил на стол буханку ржаного хлеба, банку сардин, кусок сала и четыре пачки американских сигарет с нарисованным на них верблюдом.

— Матка боска! — ахнула Янина и ухватилась за сигареты.

Леша чиркнул трофейной зажигалкой.

— Цо ты такий блядый? — спросила она, прикуривая.

— Хто? — в свою очередь спросил Леша и подмигнул Чонкину. — Я не блядый. Это ты блядая.

— Ай! Ай! — покачала головой Янина. — Мыслешь, я не розумлю, цо по-вашему бляда, то есть курва?

— Понимаешь? — смутился Леша. — Но это ж я так, для шутки. Ты говоришь, я блядый, а я, значит, говорю, ты блядая. Для шутки, понимаешь? А не для шутки я бы не стал. Ты что! Да разве стал бы! Да никогда! Веришь мне?

— То ничего, — махнула рукой Янина. — Курва, курва и есть.

Пока Чонкин открывал немецким складным ножом консервы, Леша рюмки со стола убрал как ненужные, а бокалы стал наполнять гидрашкой.

— Видишь, — сказал он Чонкину, — живут здесь они одни. Хозяева богатые убегли, а нашим-то девкам куды бежать? Вот и остались. Так их тут однажды наши прямо во дворе целой ротой обеих насильничать начали. А я как раз патрулем был с майором Казаковым. Мы тут по улице идем, услыхали какой-то шум, через забор глянули, смотрю, а они Машуту к доске привязали, под доску бревно подложили, один сержант ногой качает, а другой, ефрейтор, наяривает. А я как глянул, у меня унутре все закипело. Потому что я все понимаю, мы все за войну оголодали, на женское тело падки, но ты ж попроси по-человечески, ей тоже нужно того же, она тебе завсегда даст, не откажет, а откажет, так даст другая! Так нет, обязательно надо вот чтоб через силу. А я как увидал, как автомат сдерну, майор: ты что, ты что, пойдем отсюда, мы ничего не видели. А я его прикладом отпихнул, да как дам очередь поверх голов, тот сержант, который доску качал, схватился было за пистолет, а я ему: застрелю, говорю, сука, так он — поверишь? — и пистолет бросил, позорник, и бежал прыжками, ровно козел. Нет, я тебе что скажу: я лично, сам видишь, не против того, чтоб туда-сюда, но можно же по-хорошему, так же ведь? А, Машута, ты как про все это думаешь?

— Гут, гут, — отозвалась Машута.

Сели за стол. Леша с Машутой напротив Чонкина, а Янина рядом по левую руку. Чонкин с опаской и недоверием смотрел на приборы и поглядывал, что будут делать хозяйки. Может, это кому покажется странным, но он в жизни ни разу не ел вилкой и не был уверен, что она для чего-то нужна. Ему вполне хватало и ложки, но и ее иной раз нормальной не было. Ложки всякие — деревянные, оловянные и алюминиевые — часто были без ручек, так что, пользуясь ими, приходилось макать пальцы в щи или в кашу. И за бокалами, которые наполнял сейчас Леша, тоже Чонкин не видел никаких преимуществ перед алюминиевой кружкой. Она крепко стоит на столе, имеет ручку, не бьется.

— Ну так что ж, значит, выпьем? — предложил Леша и поднял бокал.

Машута взяла свой бокал, посмотрела его на свет, понюхала, поморщилась:

— Вас ист эс?

— Не боись, — успокоил Леша, — не отравишься. Руссиш ликериш. Сладкий, вкусный. — Он отхлебнул, почмокал губами, показывая, как вкусно, долил до краев и поднял бокал для тоста.

— Ну, девки, будем здоровы, как коровы! Эсен, тринкен, кумсен, бумсен. Гут?

— Гут, — опять согласилась Машута.

Она сказала по-немецки несколько слов Янине, и обе засмеялись в предвкушении обещанного.

Попробовав принесенный напиток, Машута поморщилась и посмотрела на Янину. Та отпила глоток и тоже отставила.

— Чего, девки, не нравится? — забеспокоился Леша.

Машута, не ответив, пошла в соседнее помещение и вернулась с зеленой шершавой бутылкой и штопором, протянула то и другое Леше:

— Мах ауф!

Перед тем как открыть, Жаров поднес бутылку к свету, стал разглядывать.

— Иван, — спросил он, — ты по-немецкому читать умеешь?

— Я? — удивился Иван.

— Ну понятно, — сказал Леша. — А я немного кумекаю. У них много букв таких же, как у нас. Вот это, видишь, «м» то же, как наше, и «о»… Мосёл.

— Мозель, — сказала Машута.

— Ага, Мозель, — согласился Жаров. — Одна тысяча девятьсот двадцать второго года, и до сих пор не выпили.

Пока он открывал бутылку, Янина сменила бокалы. Леша разлил вино, попробовал и стал плеваться.

— Надо ж какая дрянь! Девки, вы чего? Неужто это будете тринкать? У нас же сладкое, а этим только клопов морить! — Чонкину тоже вино не понравилось, решили, что мужики остаются со своим ликером, а девки, если уж у них такой вкус, пусть пьют бурду.

Выпили еще, закусили. Вилку Чонкин держал, как черенок совковой лопаты, но, помогая себе пальцем левой руки, справлялся.

Жаров, когда ему ударило в голову, решил украсить свидание беседой на общие темы.

— Вот, девки, — начал он, наливая очередную порцию, — такая она наша жизнь. Имеет много, так сказать, туды-сюды поворотов. Война прошла зверская, а для чего и за что? У нас замполит говорит, мы, говорит, ребята, не за родину-Сталина воевали, а за Россию, за свободу и за лучшую жизнь. Такую, чтоб войны больше никогда не было и чтоб люди работали, деньги зарабатывали и покупали себе чего-нибудь из вещей. Ботинки там, польты, шапки и вообще. И чтоб мужчины и женщины друг на дружке женились и вместе жили со своими детями, а в дальнейшем течении времени — с внуками. Когда война, так это ж ты что! Слышь, Вань, — повернулся он к Чонкину, — у Машутки-то ведь муж был, так он на фронте погибши. Машут, как его звали-то, твоего мужика?

— Ви битте? — переспросила Машута.

— Твой ман, — сказал Жаров. — Мужик твой? Как его наме? Калус?

— Клаус, — поправила Машута.

— Вот видишь, Клаус, — повторил с уважением Жаров. — Нормальный был мужик, на почте работал. На девке, вишь, на какой красотке женился. И что ему эта война, ты думаешь, нужна была? Он же не Гитлер, а Клаус. Такой же, как мы с тобой, только что немец. Так его ж тоже погнали за родину, за Гитлера, цурюк и хенде хох. Видишь, и бабу вдовой оставил. Ты думаешь, он хотел, чтоб его баба осталась вдовой и потом с такими валенками, как мы, сношалась половым способом? Думаешь, она пошла бы с русским под одеялку? Нет, не пошла бы. Потому что мы с тобой, Ваня, люди неотесанные, и язык у нас простой, а у них всё гутен морген, данке шён, а пьют, сам видишь, чего, и даже не морщатся.

Чонкин следил за мыслью Жарова не очень добросовестно, потому что организм влек его к другим действиям и он не знал, зачем их откладывать. Он под столом протянул руку к Янине и стал прощупывать у нее коленку, прикрытую толстой суконной юбкой. Она коленку не отодвинула и руку не убрала, и он понял, что разрешено двигаться дальше. Продолжая гладить коленку, он стал подтягивать юбку кверху, кивая при этом Жарову и соглашаясь со всем, чего не улавливал. Забравшись наконец под юбку, он почувствовал, что его рука все время натыкается на какие-то приспособления для поддержки чего-то, и двигался дальше, удивляясь сложности, громоздкости и запутанности этих устройств. Он едва начал познавать конструктивные особенности, как Янина сильным движением вырвала его руку.

— Ты чего? — спросил он обиженно и удивленно.

— Не тшеба спешить, — сказала Янина и потянулась за сигаретой.

Затянувшись, пустила ему прямо в лицо клуб дыма. Он, не ожидавши, закашлялся. Янина засмеялась.

— А почему у тебя зубов нету? — спросил Чонкин.

— Кобыла выпердовала, — пошутила она и, затушив сигарету, потянулась к нему.

Потом он даже не мог вспомнить, как чего было. Помнил только, что она целовала его взасос и втягивала его язык сквозь дырку между зубами, сама втолкнула его руку к себе за пазуху. Потом они в обнимку катались по полу, и он рвал на ней подвязки, а она визжала, смеялась и не сильно, не сердито била его по рукам. Они закатились под стол, и тут удалось ему наконец подмять ее под себя и он уже на себе торопливо выворачивал пуговицы…

— Почекай, — сказала ему Янина. — Я скоро пшиду. Минуточку, подожди.

Она выскользнула из-под него и растворилась во тьме, а он повернулся на спину, руки под голову заложил и замер в ожидании. Сперва за своим собственным дыханием не слышал он ничего, потом различил скрип пружин, и громкое чмоканье, и сладострастные всхлипы, должно быть, Машуты, и утробное гуденье, наверное, Жарова. Чонкин возбудился и хотел встать, чтобы пойти поискать Янину, но, сделав первое движение, почувствовал, что идти никуда не хочется. «Ладно, — подумал он, — сама придет». С этой мыслью повернулся он на бок, подложил под щеку кулак и переместился в иное пространство, в котором были теплое лето, покрытый ромашками луг и копна сена, зарывшись в которую лежали он в солдатском хэбэ и Нюра в красном шелковом сарафане. Нюра гладила его голову, целовала его глаза и тихо с улыбкой попрекала его тем, что он ее забыл и даже писем не пишет, а летчик пишет, и потому она его полюбила. Он стал оправдываться, что живет в берлоге, где нет ни бумаги, ни чернил, и буквы он некоторые забыл, как пишутся.