Перенос — страница 34 из 42

Хотя в школе сейчас нет ребят из Машиного класса, она всё равно входит гордо, держа меня за руку: дескать, смотрите, какая у меня мама! Оказывается, мы пришли самыми первыми: в кабинете ещё нет ни одного родителя, а за столом сидит щупленькая темноволосая женщина с короткой стрижкой, но, разумеется, не такой короткой, как у меня. Когда я училась в школе, эра досок и мела как раз подходила к концу: их вытесняли мониторы. Сейчас, когда в школе учатся мои дети, в классах не осталось ни одной доски. На большой, в полстены, монитор щупленькая женщина в тёмном костюме выводит со своего ноутбука информацию для родителей: диаграмму успеваемости класса, результаты последних измерений коэффициента интеллекта, результаты психологических тестов, таблицу поведения и общественной активности, а также схему, отображающую отношения в детском коллективе.

— Здравствуйте, — говорю я. — Вы Сюзанна Станиславовна?

Щуплая женщина в тёмном костюме отвлекается от своего ноутбука и в ответ на моё приветствие рассеянно улыбается, но уже в следующую секунду напряжённо выпрямляется, всматриваясь в меня.

— А вы, должно быть, мама Маши?

— Да, это моя мама, — отвечает за меня Маша.

Сюзанна Станиславовна встаёт и оказывается весьма небольшого роста — едва до плеча мне.

— Здравствуйте, очень приятно, — говорит она, глядя на меня снизу вверх. — Рада, что вы пришли. Папу Маши я уже хорошо знаю, и мне очень хотелось познакомиться также и с вами. Вы Натэлла Юрьевна?

— Она самая.

— Вы знаете, у нас по английскому языку сейчас как раз тема «Семья». Дети получили задание составить рассказ о своей семье и свой устный ответ сопровождать показом фотографий. Маша вместо фотографии принесла плакат… Признаться, мы тогда подумали, что она фантазирует, но теперь я вижу, что это правда.

Я отправляю Машу на время собрания погулять в коридор. Один за другим прибывают другие родители, некоторые узнают меня. Когда все в сборе, Сюзанна Станиславовна начинает собрание.

Что же я узнаю о школьной жизни моей дочери? На фоне общей картины Маша предстаёт ученицей с хорошими способностями (IQ=140), но сейчас её успеваемость хромает ввиду того, что она много пропустила по болезни. В коллектив класса она вписывается не слишком хорошо, более или менее дружеские отношения у неё всего с несколькими ребятами. В актив класса она не входит, в коллективных мероприятиях участвует вяло. По данным психологической диагностики, Маша — ранимая личность с повышенной тревожностью и заниженной самооценкой, уровень общительности оставляет желать лучшего. Одновременно она обладает творческим потенциалом, намного превышающим средний уровень, особенно выражены у неё способности в области изобразительного искусства. По этому предмету у неё выдающиеся успехи — самые лучшие не только в её классе, но и на всей параллели, и даже ученики старших классов с трудом могут с ней сравниться. Сюзанна Станиславовна даже демонстрирует нам несколько рисунков Маши. Больше всего в них поражает их необыкновенная зрелость: кажется, будто их рисовал не десятилетний ребёнок, а взрослый художник.

После собрания мы с Машей гуляем в парке. Мы идём по аллее, запорошенной тонким и рыхлым снежным покровом, искрящимся в свете парковых фонарей, в моей руке — Машина рука. Чтобы лучше её чувствовать, я снимаю перчатку.

— Что она про меня говорила? — интересуется Маша.

В моей груди тесно от щемящей грусти. Страшно представить, какую глубокую и обширную рану носит в душе моя дочка.

— Оказывается, у тебя в школе мало друзей, — вздыхаю я. — Мне было очень грустно это услышать.

Маша пожимает плечами.

— Наверно, потому что я не такая, как все. Странная.

— Это кто тебе такое сказал?

Она вздыхает. Я говорю:

— Машенька, вовсе не так уж плохо быть не таким, как все. Многие незаурядные личности кажутся обычным людям странными. А обезличивать себя в угоду всем остальным — всё равно что убивать себя. Будь такой, какая ты есть, а если кому-то это не нравится, посылай его подальше. Я, например, так и делаю. Другого способа жить я для себя не вижу. Ты умница, Маша, у тебя IQ — сто сорок.

— Это много?

— Для твоего возраста — даже очень. И ты просто потрясающе рисуешь. Сюзанна Станиславовна твои рисунки показывала и сказала, что в рисовании ты лучше всех не только в своём классе, но и на параллели. Ты не представляешь, как я горжусь тобой! Я всегда знала, что ты хорошо рисуешь, но чтобы настолько! Тебе обязательно надо это развивать, потому что такой дар бывает неспроста. Разумеется, сейчас у тебя первоочередная задача — устранить отставание из-за большого пропуска в занятиях, но ты выровняешься, я уверена. У тебя всё получится. А потом посмотрим — может быть, тебе стоит позаниматься в художественной школе.

— Папа говорит, что рисование — это ерунда. Он говорит, что мне надо просто хорошо учиться в школе.

— Папа зря так говорит. Знаешь, почему он так говорит? Потому что он сам никогда не умел рисовать и не знает, что это такое. В искусстве он полный профан.

Маша смотрит на меня и улыбается.

— А что такое «профан»? Это, типа, дурак?

— Ну, не совсем. Хотя, в принципе, что-то вроде того. Профан — это тот, кто ничего не понимает в какой-то области. Дурак — дурак во всём, а профаном можно быть только в чём-то. Например, в том же искусстве. В литературе, в музыке и так далее. Это не ругательство, если ты об этом. Но если кого-то назвать профаном, вряд ли это может понравиться.

— Понятно.

— Учиться, конечно, тоже надо. Без этого никуда. Но я тебя прошу, Машенька, ни в коем случае не бросай рисовать. Даже если папа думает, что это ерунда. Потому что, скажу тебе по секрету, это не ерунда. Это может быть твоя судьба.

— Это как у тебя — петь?

— Вполне может быть. Во всяком случае, если есть какая-то способность, надо её развивать. А у тебя, мне кажется, даже не способность, а настоящий талант.

— А чем талант отличается от способности?

— Ну, скажем так, талант — это очень, очень большая способность.

Так мы беседуем, гуляя по заснеженному парку. Уже стемнело, вокруг всё таинственное, заколдованное, снег сверкает в свете фонарей, деревья стоят тёмные и молчаливые. Маша встаёт на скамейку: так наши глаза ближе. И сердца тоже — особенно если обняться.

— Не уезжай, мама. Или забери меня сейчас.

— Я вернусь за тобой, Машенька.

— Ты не вернёшься.

— Нет, Маша, я клянусь тебе. Клянусь собственной жизнью.

Она смотрит мне в глаза.

— Нет, ты поклянись моей.

У меня язык не поворачивается поклясться её жизнью, но как убедить её? А она заглядывает мне в глаза с такой взрослой болью, что мне делается страшно.

— Что, не можешь? Значит, не вернёшься.

— Маша, я вернусь, — говорю я. — Просто твоя жизнь мне слишком дорога, чтобы клясться ею.

— А клясться и надо самым дорогим, — настаивает она. — Или клянись мной, или я тебе не верю.

— Хорошо, Маша.

Я снимаю её со скамейки и ставлю на землю, опускаюсь в снег на колено и снимаю шляпу.

— Видишь, Маша, я даже на коленях перед тобой. Я клянусь… Клянусь твоей жизнью, Машенька. Если нас с тобой не смогла разлучить даже смерть, то уже никто и ничто не сможет разлучить. Нет такого человека и такого обстоятельства, которые могли бы помешать мне вернуться к тебе.

Её ладошка гладит мою голову.

— Ты такая смешная без шляпы… А знаешь, почему я принесла на урок английского твой плакат? Потому что Лариска выбросила все твои фотографии. У нас в доме нет ни одной твоей фотки, кроме плаката и тех, что на вкладыше диска.

— У нас будет ещё много фотографий, Машенька, — говорю я.

Мы возвращаемся домой. Слово «домой» теперь звучит странно, но пусть будет домой, потому что для Маши это пока ещё дом. Эдик уже вернулся с работы, и вся семья ужинает перед телевизором. Да, похоже, порядки в этом доме изменились: я не позволяла ни Эдику, ни детям есть, не отрываясь от экрана, а также читать за едой. Ужин, который они с большим аппетитом едят, не домашнего приготовления, а купленный и разогретый: пицца, курица в сливочном соусе, блинчики с мясом и винегрет. Весь столик перед диваном уставлен едой, причём в полном беспорядке. Попросту говоря, всё свалено в кучу. Не знаю, как у них, а у меня пропал бы аппетит, если бы я села за такой стол. Хозяйка всего этого безобразия, развалившись в кресле, уплетает курицу в сливочном соусе. Уставившись на экран, она не глядя несёт себе в рот приличный кусок на вилке, но не доносит и роняет на свой семимесячный живот. Нимало не досадуя, она подбирает его пальцами и отправляет на место назначения — в рот, после чего облизывает пальцы и обтирает их о полу шёлкового халата. Её волосы небрежно закручены и прихвачены заколкой, несколько прядей выбилось, на ногах — махровые тапочки на босу ногу.

— Ну, что там говорили на собрании? — спрашивает Эдик, надкусывая ломтик пиццы.

— Маша у нас молодец, — говорю я.

В одиннадцать мне пора выезжать на вокзал, чтобы успеть к поезду. Я заглядываю на чердак к Ване: он сидит за компьютером, в наушниках. Я подхожу и тихонько целую его.

— Ваня, я уезжаю.

Он бросает наушники и выключает компьютер.

— Я поеду провожать тебя на поезд.

— Ладно, только одевайся быстрее, — говорю я.

Маша спит. Я не решаюсь её будить: боюсь с ней прощаться. Лариса смотрит телевизор, на столике — неубранные остатки ужина.

Я уже сажусь в машину Эдика, чтобы ехать на вокзал, и Ваня уже сидит на заднем сиденье, когда маленький комочек тоски, пульсировавший во мне, вдруг раздувается в опухоль огромных размеров. Возвращаться — плохая примета, но я возвращаюсь к Маше. Я не могу вот так уехать от неё, как будто сбежать. Сдвинув шляпу на затылок, я целую её щёки, лоб, губы.

— Маша… Любимая, сладкая.

Она открывает глаза так, будто и не спала вовсе, и обвивает мою шею руками.

— Всё, Машенька, я еду.

Она крепко стискивает меня, оторвать её невозможно.

— Я буду звонить, малыш. Каждый день. А на новогодние каникулы вы с Ваней приедете ко мне. Это уже скоро. Всего каких-то полтора месяца. А потом надо будет немножко подождать. Я перееду сюда и возьму вас с Ваней к себе.