С перекошенным от ярости лицом, покрытым красными пятнами, она накидывается на меня, норовя впиться когтями мне в лицо. Секунда — и она уже лежит ничком на полу, блея от боли: её рука выкручена за спину, а прорезиненные волосы намотаны на мой кулак. Слышен детский плач. Низко склонившись к её уху, я говорю внятным шёпотом:
— Слушай внимательно, поганка… Тронешь её хоть пальцем — башку сверну.
Я запираю её в ванной и иду на поиски Маши.
— Маша, это мама! — зову я. — Выходи, не бойся. Лариса тебя не тронет.
Я обнаруживаю её на кухне: одна из дверец, прикрывающих пространство под мойкой, не до конца закрыта, и в щели поблёскивает широко открытый от страха глаз.
— Вылезай, красавица.
Она с трудом выкарабкивается из-под мойки. Я указываю ей на стул, и она покорно садится. Я сажусь рядом и сурово смотрю ей в глаза.
— Ты что же делаешь, а? Не знала, что ты такая пакостница.
Её глаза наполняются слезами.
— Она меня била…
— Маша, ты должна была сразу же позвонить мне, и я бы с ней разобралась сама. Думаешь, я не могу защитить тебя?
— Ты сама говорила, что не надо спускать тем, кто тебя обижает…
— Да, верно. Обидчикам надо давать отпор, но открыто, а не гадить исподтишка. Это подло и недостойно. Знаешь, что, доченька? За такие дела я могу и не взять тебя к себе. Ваню возьму, а ты останешься.
Из её глаз брызжут слёзы, и она убегает к себе в комнату. Я приступаю к решению следующей проблемы: нужно успокоить надрывно кричащую маленькую Лену, напуганную бешеными воплями Ларисы. Я меняю девочке подгузник и беру её на руки. Прохаживаясь с ней по комнате, я тихонько напеваю. Это действует: малышка засыпает у меня на руках. Я осторожно укладываю её в кроватку и только после этого иду освобождать её мамашу.
Я нахожу её присмиревшей и зарёванной: она тихонько скулит, пытаясь ногтями разодрать склеенные пряди.
— К чему было так вопить? — говорю я ей. — Ребёнка напугала, он у тебя орал, как резаный.
Вытирая мокрые щёки, она скулит:
— Маленькая дрянь, гадина, паршивка… Я её по стенке размажу…
— Эй, выбирай выражения, — одёргиваю я её. — Я бы тебя саму с удовольствием размазала, да Леночку жалко. Ты хоть и никудышная, но всё-таки мать.
— Что теперь делать-то? — плаксиво восклицает Лариса, показывая мне намертво склеенные пряди. — Как это смыть?
Её волосы пропитаны застывшим клеем от самых корней до кончиков, его невозможно вычесать: он превратил волосы в сплошную резину.
— Как же ты не заметила, что в бальзам что-то подмешано, дорогуша? — усмехаюсь я. — Ты вроде не слепая.
Ваня приносит мне флакон с клеем. Из этикетки я узнаю, что он представляет собой сверхпрочный полимер, не поддающийся растворению никакими веществами. Он бесцветный и почти не пахнет, застывает за шестьдесят секунд, и то, что было им приклеено, оторвать невозможно.
— Что делать-то? — опять хнычет Лариса. — Эту дрянь можно чем-нибудь смыть?
— Боюсь, что ничем. Волосы склеились намертво. Всё, что с ними можно сделать, — это только сбрить.
— Дай сюда! — Лариса выхватывает у меня флакон, читает этикетку, потом яростно швыряет его в стену. — Проклятая паршивка! Ну, я её…
— Лучше попридержи язык, пока не сказала лишнего, — перебиваю я холодно. — А то я тебя сейчас сама побрею.
Из Машиной комнаты слышны рыдания. Она лежит ничком на кровати и исступлённо трясётся, закусив зубами угол подушки. Я стою в дверях. Заметив меня, она сдавленно стонет:
— Я не буду просить у неё прощения… Лучше пойду и… прыгну под поезд! Раз тебе я не нужна…
— Я и не заставляю тебя просить прощения. И не говори глупостей насчёт поезда.
— Я никому не нужна…
Меня бросает в дрожь от этой страшной мысли, пришедшей в её десятилетнюю головку. Я склоняюсь над ней и приподнимаю её от подушки, поворачиваю к себе, а она обвивает руками мою шею и рыдает в голос.
— Маша, не надо так… Я с тобой. Не говори, что ты никому не нужна. Это неправда.
— Нет, правда… У тебя теперь есть Лиза, и я тебе не нужна…
— Маша, не смей так говорить! Даже думать не смей. Вы обе мне нужны. Я люблю вас обеих и не собираюсь отказываться ни от неё, ни от тебя. Всё, перестань плакать. Завтра вы с Ваней поедете к бабушке: с Ларисой я вас оставлять не хочу.
Маша, всхлипывая, шепчет:
— Мамочка, останься тут, пожалуйста… А то она придёт ночью и задушит меня подушкой.
Я заглядываю в её заплаканные глаза.
— С чего ты взяла, Машенька? Нет, не бойся. Никто тебя не тронет, я не позволю. Набедокурила ты здорово, но Лариса же не сумасшедшая, чтобы тебя за это убивать.
— А знаешь, почему я тогда не стала есть кашу? — шепчет она. — Потому что она туда что-то подсыпала.
— Маша, ты это серьёзно говоришь или выдумываешь? — хмурюсь я.
— Я сама видела.
— Нет, Маша, этого не может быть. Тебе просто показалось. Но ты не бойся, на эту ночь я останусь здесь.
Ночь проходит беспокойно. Лариса никак не может смириться с тем, что её волосы уже не спасти, и, видимо, не оставляет попыток избавиться от клея. Она возится в ванной, что-то роняет, опрокидывает, каждые пять минут включает воду и то и дело опять принимается скулить и сыпать проклятиями. Около двух часов по дому расползается едкий запах, и я, не выдержав, поднимаюсь с дивана.
Это пахнет растворителем, которым отчаявшаяся Лариса пытается вызволить свои волосы из резинового плена. Склонившись над ванной, она поливает себе голову растворителем из бутылки. Клею в её волосах хоть бы хны, а вонь от растворителя проникает во все щели.
— Ты с ума сошла? — говорю я ей. — А если в глаза попадёт? Ослепнешь, и тогда тебе будет уже ничего не нужно. И вонь ты устроила на весь дом — дышать невозможно. Говорят же тебе, что этот клей ничем не растворяется.
Она стонет и подставляет голову под струю воды.
— Короче, брейся и ложись уже спать, наконец, — говорю я.
В тёмной гостиной я натыкаюсь на невысокую фигурку.
— Маша, это ты тут?
Мне отвечает испуганный шёпот:
— Мама, чем это пахнет? Она что, хочет нас удушить?
— Нет, моя принцесса. Она просто пыталась смыть клей растворителем. Сейчас мы откроем окна, и запах выветрится.
Я распахиваю настежь все окна и оставляю их открытыми: иначе просто невозможно дышать. Маша упрашивает меня лечь с ней:
— Мама, мне страшно…
— Не бойся, родная, я с тобой. Пошли в кроватку.
Мы укрываемся одеялом с головой, чтобы не замёрзнуть. Маша в темноте жмётся ко мне и шепчет:
— С тобой мне не страшно.
Пригревшись у меня под боком, она скоро засыпает, а я ещё долго не могу заснуть — лежу в темноте, вдыхая льющийся в открытое окно холодный воздух апрельской ночи.
В синих утренних сумерках я закрываю окна. В доме холодно и растворителем больше не пахнет нигде, кроме ванной, а Лариса лежит там на полу без сознания: она надышалась. Я обливаю её холодной водой, и она приходит в себя.
— Ты что, совсем идиотка? — ругаю я её. — Закрыться в ванной и нюхать растворитель!
Она бледная и вялая. Я вывожу её из ванной, поддерживая за локоть: её слегка пошатывает. Мы выходим на крыльцо, и я усаживаю её на ступеньку. Мутным неподвижным взглядом она смотрит перед собой, зябко кутаясь в халат. Я даю ей посидеть минут десять и отвожу в спальню. Она повинуется, как зомби, и ложится на кровать.
Чуть свет я звоню матери Эдика и предупреждаю, что сейчас привезу детей. Ваня с Машей, плохо спавшие этой ночью из-за Ларисы, с трудом просыпаются, и приходится их торопить и подбадривать. Пока они собирают вещи, я готовлю им завтрак из того, что Бог послал, а после завтрака мы едем к моей бывшей свекрови.
Слушая мой рассказ, Эльвира Павловна ахает и качает головой. Когда я рассказываю о том, что произошло с волосами Ларисы, она вдруг разражается хохотом.
— Нет, это, конечно, ужасно… ха-ха-ха… Представляю, как она себя чувствует… ха-ха-ха! Ну, Машенька, ты и шутница! — Она грозится пальцем на Машу. — С тобой надо держать ухо востро!
О Ларисе она не самого высокого мнения:
— Что тут говорить? Вертихвостка. Зацепила моего сына тем, что залетела от него, а он, дурак, и женился. Неряха, лентяйка, руки как будто не из того места растут… Нехорошо, конечно, за глаза так говорить о человеке, но что правда, то правда. Что ж, мой сынок сам виноват — позарился на такое сокровище. И в том, что он сейчас в больнице, ему тоже винить некого, кроме себя. Что посеешь, то и пожнёшь.
Эльвира Павловна всегда казалась мне странным и своеобразным человеком, и далеко не со всеми её высказываниями я бывала согласна, но сейчас эти слова кажутся мне самыми здравыми и мудрыми, которые я от неё когда-либо слышала.
— Ну, ребятки, раз уж вы здесь, пойдёмте пить какао, — гостеприимно приглашает она. — У меня сегодня такие круасаны — язык проглотить можно!
Дети охотно принимают это приглашение. Эльвира Павловна наливает чашку какао и мне, ставит на стол блюдо круасанов и снова прыскает от смеха.
— Ну, Маша — пошутила так пошутила! Это надо же — налить клея в бальзам! Что тут скажешь? Чисто женское коварство…
Она соглашается приютить детей у себя, пока Эдик не выпишется из больницы, но с двумя строгими условиями: самостоятельность в быту и никаких проказ. Ваня и Маша согласны на любые условия, лишь бы не оставаться с Ларисой. Когда я оставляю Эльвире Павловне денег на их нужды, она говорит:
— Да мне для них ничего не жаль… Ведь они мне не чужие.
Впрочем, деньги она берёт.
Я еду в неврологическую клинику. Там мне сообщают, что Эдик на процедурах, но я решаю дождаться. Я жду сорок пять минут, а потом оказывается, что он уже в своей палате и к нему нельзя, но я всё-таки добиваюсь разрешения увидеться с ним на пять минут.
На кровати сидит худой, усталый, больной человек, уныло опустив голову, серебрящуюся седой щетиной. Он не похож даже на тень Эдика, и мне не верится, что это он, но он поднимает на меня глаза, и я узнаю его.