— Машенька, ты ни в чём не виновата, — пытаюсь я её успокоить.
Но она, вбив себе это в голову, не желает в этом разуверяться.
Мы с Эльвирой Павловной сами организуем похороны Ларисы. Леночку, разумеется, ей приходится тоже взять к себе, как и Ваню с Машей. Под корочками на моих руках и лице — новая розовая кожа, а прах Ларисы упокоился в ячейке 1024, где ему предстоит покоиться ещё пять лет.
На кладбище у Маши случается обморок. Всю дорогу домой я держу её у себя на коленях, а она шепчет:
— Я во всём виновата… Всё из-за меня. Из-за меня ты ушла, а теперь…
— Машенька, не надо выдумывать себе вину, которой нет, — говорю я. — Я никогда ни в чём тебя не винила, а в смерти Ларисы ты уж никак не можешь быть виновна. Это был несчастный случай.
Мне некогда читать, что написали в газетах о том, как я, рискуя собственной жизнью, спасла ребёнка, и некогда выяснять, кто написал правду, а кто наврал: нужно как-то сообщить Эдику печальные новости. Эльвира Павловна не хочет брать на себя эту миссию:
— Нет уж, увольте. Такое дело не для меня.
Мне ничего не остаётся, как только идти к Эдику самой. В этот яркий, по-летнему тёплый день он сидит в четырёх стенах своей палаты, печально глядя в окно на залитый весенним солнцем больничный сад. Он худой, седой и бледный, на лице — одни глаза. Увидев меня, долго всматривается и спрашивает:
— Что у тебя с лицом?
Я беру стул и ставлю возле его кровати, сажусь перед ним.
— Об этом я и пришла рассказать, Эдик… Боюсь, у меня для тебя плохие новости.
Он невесело усмехается.
— Хуже, чем сейчас, уже быть не может.
Я беру его руки в свои и сжимаю. На правой — обручальное кольцо. Такое же кольцо, только чуть меньшего размера, я принесла с собой, чтобы отдать ему.
— Эдик, пожалуйста, крепись. Собери всё мужество, какое у тебя только есть. В доме случился пожар… То, что у меня с лицом — это от ожога, уже заживает.
Я рассказываю, он слушает — молча, с сомкнутыми губами, неподвижно глядя мне в лицо. Я достаю из кармана и кладу ему на ладонь обручальное кольцо Ларисы. Я не говорю ему, что вместе с ней оборвалась, едва успев зародиться, ещё одна жизнь, которой было всего четыре недели. Он смотрит на кольцо, и его губы вздрагивают. Потом он поднимает глаза и шепчет:
— А Леночка? Леночка… что с ней?
— Успокойся, с Леной всё в порядке. Она не пострадала, не получила даже малейших ожогов. Сейчас она у твоей мамы. О похоронах Ларисы мы с твоей мамой уже позаботились. Вот. — Я вручаю ему свидетельство о смерти и справку о захоронении. — Правда, она считала, что лучше сказать тебе обо всём этом попозже, уже после твоей выписки, но я решила, что надо сказать сейчас. Я знаю, ты сильный, Эдик. Ты справишься. Думай о Леночке. Ради неё ты должен выдержать.
Он держит в руках свидетельство, справку и кольцо — всё, что осталось от Ларисы.
— Да, — хрипло шепчет он. — Да. Леночка…
Я глажу его седой ёжик, он кивает и зажмуривается.
Третьего мая — сухим, тёплым днём — Эдик досрочно выписывается из больницы. Я заезжаю за ним, и первым делом он просит меня отвезти его в магазин: ему нужно подобрать костюм по размеру. За последнее время он так похудел, что его единственный уцелевший костюм — тот, в котором он отправился в больницу — висит на нём мешком. Он идёт вдоль длинной вешалки, на которой висят чёрные костюмы, а я с тревогой всматриваюсь в его лицо — сдержанное, каменно-суровое. Он выбирает чёрный костюм очень строгого покроя, в стиле милитари — закрытый, с воротником-стойкой. Он хочет взять второй такой же, но я уговариваю его выбрать тёмно-серый, классический. Мы покупаем ему также три рубашки, два галстука, носки, бельё и одну пару туфель. Он сразу же переодевается в чёрный костюм, и мы едем на кладбище.
День великолепный: яркий, солнечный, полный жизни и тепла. Мы идём по аллее под зелёной дымкой молодой листвы, только начинающей выбиваться из почек, в руках у Эдика — одна красная роза. Он стоит у ячейки 1024 минут пять, всё с тем же каменным лицом и мёртвым взглядом. Сменив засохшую гвоздику на свежую розу, он прикладывает пальцы к губам, а потом — к табличке с цифрой 1024, поворачивается ко мне и говорит:
— Пошли.
Мы садимся в машину. Я спрашиваю:
— Ну что, к Леночке?
Он кивает. Однако по пути происходит ещё одна задержка: Эдику нужно в парикмахерскую. Он заходит, а я жду его в машине.
— Натэлла, ну, где вы там? — Голос Эльвиры Павловны в динамике слегка нетерпелив.
— Эдик в парикмахерской. Скоро мы приедем.
— Тогда уж сделайте полезное дело: купите для Леночки детскую смесь и пачку подгузников.
Из дверей парикмахерской выходит худощавая фигура в строгом чёрном костюме, сверкая на солнце выбритой макушкой. Когда она садится в машину рядом со мной, я спрашиваю:
— Ты думаешь, так тебе лучше?
Угол сурово сомкнутого рта Эдика чуть заметно вздрагивает вверх. Он трогает бритый затылок и отвечает:
— Не знаю. Но так хотя бы седины не видно. Мне сорок лет, но дать можно было все шестьдесят.
Я пожимаю плечами.
— Ну, если ты уверен, что лысина тебя молодит…
Он перебивает:
— Не буду же я красить волосы.
— Ладно, — говорю я. — Звонила твоя мама, надо купить кое-что для Лены.
Мы заезжаем в торговый центр и покупаем всё, что нужно. Когда мы проходим мимо цветочного отдела, Эдик вдруг сворачивает туда. Он покупает большой букет нежно-розовых роз, возвращается ко мне и, остановившись передо мной с букетом, пару секунд молчит, опустив глаза.
— Я хотел поблагодарить тебя, — наконец произносит он глуховато. — За Лену. И за всё.
Он вручает мне розы и берёт у меня пакет с покупками для Леночки. Мы едем в лифте вниз, и я говорю:
— Не стоит благодарности.
— Ты рисковала жизнью, — говорит он. — Ты могла там погибнуть. Как ты вообще решилась броситься в огонь, чтобы спасать чужого ребёнка?
— Мне было всё равно, чей он, — вздыхаю я. — Из этого раздули невесть какое событие, но на самом деле ничего особенного я не сделала. Хватит об этом, Эдик. Давай закроем эту тему.
Эльвира Павловна, открыв нам дверь, несколько раз подряд моргает, глядя на Эдика, потом говорит:
— Эдик, я тебя не узнала. Богатым будешь.
— Едва ли, — отвечает он, вручая ей пакет с подгузниками и детской смесью.
Слышится плач Леночки, и мёртвый взгляд Эдика оживает, ссутуленные плечи расправляются. Стремительными шагами он идёт к кроватке, склоняется над ней, и его сурово сжатые губы дрожат в улыбке.
— Вот ты где, моя сладкая.
— Мы собирались принимать ванну, — говорит Эльвира Павловна.
Эдик вынимает Леночку из кроватки и целует её в животик. У него на руках девочка быстро успокаивается; Эдик снимает пиджак, закатывает рукава рубашки, моет руки и сам купает дочку. Наша помощь ему не нужна: он обращается с ребёнком ласково и умело. Когда родился Ваня, он вообще боялся к нему прикасаться, а ухаживать за Машей он начал мне помогать, только когда ей уже было года полтора, и только на третьем ребёнке он стал опытным отцом.
Солнечный блик лежит на голове Эдика, склонённой над дремлющей у его груди Леной. Он сидит с ней в кресле и смотрит, как она спит. Рыжевато блестят волосы на его озарённой солнечным лучом руке с закатанным рукавом, под кожей бугрятся голубоватые жилы. В сгибе локтя, упирающегося в подлокотник кресла, — головка Леночки. В его взгляде не осталось и следа тусклой мертвенности, у его глаз собрались морщинки задумчивой нежности. Эльвира Павловна склоняется к нему:
— Давай уложим её в кроватку.
Эдик, осторожно держа девочку и не отводя взгляда от её пухлого круглого личика, встаёт и несёт её к кроватке. Опустив её в кроватку, он ещё долго любуется ею. Эльвира Павловна вполголоса замечает:
— Как она сразу успокоилась… Видно, почувствовала родные руки. А то всё кричала и кричала… Сладу с ней не было.
Эдик, склонившись над кроваткой, осторожно дотрагивается до головки спящей Лены:
— Это чудо я никому не отдам.
В квартире тихо, в окна льётся майское солнце, за звуконепроницаемыми стеклопакетами роится город-муравейник. С кухни доносится вкусный запах кофе и свежей выпечки, Эдик читает газету. Пищит сигнал домофона: Маша вернулась из школы. Когда она входит, Эльвира Павловна уже достаёт из духовки свежеиспечённые кексы с изюмом. Маша принюхивается:
— Мм, кексы!
— Точно, — улыбаюсь я. — А папа уже дома.
Стряхнув с плеч рюкзачок, Маша идёт в гостиную. В кресле она видит развёрнутую газету и ноги в чёрных брюках и чёрных туфлях, останавливается перед ними и неуверенно говорит:
— Привет.
Газета, шурша, сворачивается, Эдик отвечает с улыбкой:
— Привет, пуговка.
Маша смотрит на него, хмурясь, потом говорит:
— Тебе так не идёт.
— Да что ты говоришь. — Эдик привлекает её к себе на колени и целует.
Маша трогает его чисто выбритый подбородок и спрашивает:
— Ты уже выздоровел?
Он трётся щекой о её щёку.
— Я решил, что хватит болеть.
— Ты уже знаешь, что Лариса умерла?
Эдик на секунду закрывает глаза, обнимает Машу крепче.
— Да, пуговка, знаю, — отвечает он чуть слышно.
Мы пьём кофе с кексами. Я расспрашиваю Машу о том, как прошёл день в школе, она отвечает скупо и нехотя: её как будто снедает что-то. Эдик тоже задумчив и погружён в себя: у него опять мертвеет взгляд и каменеет склад губ. Эльвира Павловна смотрит своё любимое ток-шоу, сопереживая участникам программы, и между бровей Эдика пролегает глубокая складка. Он молча пьёт кофе, потом наконец говорит:
— Мама, что за чепуху ты смотришь?
— Что хочу, то и смотрю, — невозмутимо отзывается та.
Эдик со звоном ставит чашку на блюдце, и Маша слегка втягивает голову в плечи. Наверно, ей пришла в голову та же мысль, что и мне: не рановато ли он выписался? Мы молча ждём, что будет дальше, но Эдик не раздражается и не кричит. Поцеловав Машу, он встаёт из-за стола. Остановившись за моим стулом, он протягивает мне раскрытую ладонь, и я вкладываю в неё руку. Эдик склоняется и целует её, потом говорит спокойно: