Переписка 1992–2004 — страница 17 из 83

(см. об.) (*Я не очень поняла, что Вы называете «расколом»: с кем? с католиками? с собственными верхами? уход в свое сектантское подполье? Как я ненавижу эту подвальную сырость наших низовых мнений, их хитрое слабоумие

как при царе Горохе,

Как в предыдущие эпохи.

Мне кажется, это очень серьезная вещь, здешняя светобоязнь, и никак не переводится. «Мы люди маленькие…» Про этот лукавый агностицизм мне и хотелось написать Вам в ответ на «Власть России»: это вторая, по-моему, сторона «непротивления», лучезарного в Борисе и Глебе. Кикимора болотная. Кстати, один из номеров Д. Пригова — он умеет кричать кикиморой. Все говорят: похоже. Все мы откуда-то знаем, как кричат кикиморы. —

Вот, кстати, об укорененности язычества. Сколько я им занималась, могу сказать: его хтоническая часть несомненно укоренена, даже глубже, чем корни. А все повыше — шатко-валко. Космической мысли фактически нет — эвенкийская мифология по сравнению с этим Эмпедокл. Такого же рода, считают, была автохтонная римская мифология, до адаптации греческой.) Аверинцев говорил, что все мы déraciné (вследствие революции) и поэтому разговоры о «корнях» нелепы, и что единственно где теперь можно enraciner — это в небесах. Но кажется, так оно было и до комиссаров. При Борисе и Глебе. Вы знаете, однажды, лет 10 назад, я гостила в Грузии и грузинские хозяева повезли меня смотреть монастырь в небольшой пустыне недалеко от Тбилиси. Мы потеряли дорогу, и все всерьез забеспокоились: даже в небольшой пустыне бывают песчаные бури и можно не выбраться. И тут мы увидели прохожего, русского, немолодого, почему-то в старой гимнастерке и с вещмешком. С простым лицом, как из военного фильма. Он объяснил, как выехать, а в машину не сел. Мои хозяева развеселились, а я оглянулась на нашего проводника: видели бы вы, как он смотрел нам вслед! Нет, не как Экклезиаст, по-своему даже весело, но понимающе что-то. То, о чем не было понимания ни в беспокойстве моих хозяев, ни в их успокоении, ни в нашей машине со снедью для пикника, ни в идее ехать в монастырь через пустыню. Что-то вроде того, что «мир-то кончился, а вы еще волнуетесь». Вроде того. И я подумала: да, с этим российским «знанием» что делать на земле, с землей? Но небесно ли это знание? я не уверена. Оно и с небес слетает по касательной. Потому что «небо» — не менее твердая вещь, чем «земля», и их напрасно так противопоставляют, там тоже жители, а не беглецы.

Мне так много хотелось бы Вам рассказать, но устно легче. Я заметила, что не боюсь Вашего слуха, не боюсь наскучить, как большинству людей, «рассказами из жизни», вроде этого солдата. И Ваши рассказы мне так приятно читать. Про пустынь, про «Умелые руки». Они (рассказы) оставляют предметы свободными: вроде где-то близко что-то вроде «морали» — а нет, уходит. Отец Димитрий сказал Вике, что ему мои письма приятны: «Она, — говорит, — не называет словами, а как будто проводит словами по вещам, как кистью». Не знаю, правда ли, но такое письмо я и люблю, хотя так точно — двигательно: «проводить» — и жест — не назвала бы. Да, это противоположно магии имени, магическому, властному именованию (чье дурное и сниженное подобие — афоризм). Я так рада, что Ольга встретилась с отцом Димитрием: это неисчерпаемое даяние, он дает столько, сколько человек может взять, и еще впрок (за годы знакомства я убедилась, как это «впрок», «навырост» потом выявляется)+ см. об (+ Между прочим, на моей памяти Ольга — первый человек, с кем получилось так, как хочет о. Д. Когда я просила его внимания к кому-нибудь или для себя назначить день и час, он отвечал: «Если нужно, найдете». Видимо, было не нужно, поскольку никто и не пытался искать, поняв такой ответ как отказ.) Вы говорите: раскол: Но эта линия единства проходит через/сквозь все бездарные времена, из рук в руки, очень немногие руки, наверное, и мало знаменитые. Я чувствую это же в Иоанне Павле II, он тоже по-настоящему там, где единство.* (*И в Патриархе Афинагоре (я читаю беседы с ним Оливье Клемана: когда-то это доходило до меня в самиздате, пер. В. Зелинского). Очень утешающая книга.) Он сказал, листая мою гнозисную книгу, в точности те же слова, что о. Димитрий: «Боюсь, я не все пойму». Я чуть не засмеялась от такого повтора. И если это есть, единство как единство с собой, прежде всего, и, как оказывается, тем самым — единство с теми, кто так же един с собой или хотя бы любит это (а я не больше, чем люблю издалека и вовсе не имею в себе), то при чем здесь спор и разногласие? Это тишина вокруг того, о чем не только не спорят, но и не говорят.

Что до катакомб культуры, я давно и спокойно понимаю, что к этой актуальной культуре, публичной, не имею отношения. И зачем мне этот мир, где всерьез обсуждают Эдичку Лимонова, а Бродского считают метафизиком? Это высокомерие? После всех моих европейских странствий картина «современной» культуры, точнее, гуманитарного творчества у меня очень определенная. Пустота и холод, но не высокая пустота и не священный тонкий хлад, а заурядность. Viltà, назвала это дантовским словом моя итальянская подруга. О, клянусь: если где еще и есть жизнь, то в христианских кругах, только там я видела настоящее. Что у Данте противопоставлено vile: generoso? franco? У нас-то как раз с «реставрацией» Православия заурядность, viltà хлынула туда. Надеюсь, ненадолго. Этот процесс напоминает мне попытку из искусства сделать советское искусство: как у Шекспира, но «наше». А это «ихним» не бывает. В «Новом мире» № 10 должна появиться разгромная статья про мою книжку, что это вообще не искусство. Я знакома с ее автором, он меня предупредил. Let them. Не знаю, в природу или еще куда меня вытолкнуло из «культуры». Наверное, Алексей Родионов (я не знаю, кто это) понимает правильно, «небывшее становится бывшим, и бывшее — небывшим», так приблизительно.

[…] Как хорошо для меня знать Вас. Неужели мы не увидимся до Вашей Германии?* (*А для меня у Вас останется Палама?) Я собираюсь оставаться в деревне, сколько можно, до осени.

Я думаю о Вашей жизни, «жительстве» (это в славянском значит: общежитие), любуясь и желаю Вам во всем помощи и охраны

Ваша кума

и крестная

О.


Зосимова пустынь, 13.8.1995

Дорогая Ольга Александровна,

сначала я подумал, что Ваше о равнине ответ на мое о болоте, но потом сообразил, что Вы это писали 30 июля, а я свое послал 3 августа. Тогда, раз мы думаем об одном, я приободряюсь продолжить свою мысль. Оттого, что первое утреннее настроение от ветра, тумана, свежести, сырости вытесняется как лишнее деловыми заботами (даже дворянская культура была к этому только походя, проезжим образом чутка), оно тем надежнее переливается в характер пространства. Человек благодаря культуре и технике свободнее от химии и физики окружения чем муравей, но именно поэтому к духовному тону пространства он чутче, и попробуйте скажите что пространство везде однородно. Даже Гачев, не то что я, не расшифрует эту тайнопись, и не надо; но спросить, почему деловой замысел переселенца, поселенца (вспоминаю Вас) должен обязательно идти так вразрез с тем, что он чует или вернее единственно по-настоящему знает (ведает), об этом стоит спросить. Допустим, мы были в исторической горячке, строили державу, армию, спешно коммунизм. Но наконец проснуться, осмотреться вокруг, как в Венеции и в Голландии отвоевать пространство у себя самих, однажды его растоптавших, как Зосима разделить сушь и воды, т.е. почувствовать под ногами то море, которое в нашем например районе под нами и есть, оно только ушло на полметра или метр под почву, прорыть те каналы, которые и лопатой было сделать нетрудно, очистить в других местах реки. Когда-то, скорее всего даже довольно скоро, это все у нас будет, только сейчас это преображение надо держать в секрете, чтобы никто не узнал и не сглазил.

О Гаспарове. Его книга мне кажется волшебная, именно тоном, неспособным между прочим ничего сглазить, и главное говорящим невыговариванием. Или даже наивностями и промахами. В толковании мандельштамовского «За то, что я руки твои…» только намеренным топтанием вокруг да около, почти ритуальным камланием вокруг святыни, можно объяснить нелепые, прямо сказать, различения, как между «реальными» и «условными» образами стихотворения, словно у поэта есть реальность и потом обстраивание ее символами. Реальным у поэта мужчины тогда будет скажем «мужская любовная тема», когда «женщина уходит после ночного свидания», «ночь и жар томят его» и т.д., словно Мандельштам Гаспарову станет все это совестливо переносить «в поэзию» «из жизни», чтобы не оторваться от почвы, или чего? «Губы» тут «реальный план», «дремучий воздух» условный символический, причем не без тонкости, когда один «мрак» расслаивается на реальный в «реальном плане» и условный во «вспомогательном». Кстати, то же несчастное воображение «реальности», вокруг которой «искусство», было и у Лотмана, боюсь что какая-то дань политике, эпохе, материализму. И вот, я говорю, долго и обстоятельно идет это сухое пересыпание из одного короба в другой, которое конечно Гаспарову нравится не может самому и явно его дисциплина, самовоздержание — кстати, и когда он спокойно и медицински говорит о «мужском» или однажды о совсем нецензурном, то это опять его странный способ воздержания. И разумеется не что другое как это воздержание, когда он скоморошески будет топтаться на заведомой глупости скорое чем выдаст заветное, и завораживает в разборе. — От «легко обозримой любовно-лирической композиции», даже известна фамилия дамы, актриса и художница О.Н. Арбенина, Мандельштам будто бы ради приглашения читателя к «сотворчеству» переходит к «троянской теме», чисто символическому т.е. плану и сугубо условному, нереальному, нарочно отбрасывая словечко «как», которое было ключом, как надо все понимать, символически. Дальше у Гаспарова совсем уже скомороший или даже мазохистский выверт: «При первой публикации стихотворения… ему было придано заглавие “Троянский конь” — то есть у читателя не только отнимался истинный ключ к смыслу стихотворения, но и вручался ложный: прямая подсказка, что основной темой стихотворения следует ощущать не настоящую (!), любовную, а вспомогательную, троянскую» Какую школ