вот, Da; и кто кого держит тогда в руках.
Вы говорите, что пишете «по старинке от руки». Значит ли это, что вы чувствуете, что с компьютером изменится слово? Мне кажется, что так. В то время как бесы пойдут плясать на интернетной планетарной свалке (ничего страшного, еще Аристотель говорил, что Земля — вселенская свалка), слово, оторвавшись от ручной вязи, плетения, как-то срастится с молчанием и криком, т.е. произойдет возвращение к евангельскому стилю. Отчасти уменьшение числа запятых по совету Айрапетяна указывает в эту сторону. Интернет смешивает языки (не в том ли заключался Вавилон, что все люди наоборот научились говорить на всех языках, смешали их, как в Интернете, и вконец перестали понимать что бы то ни было), а будущее по-моему за простой чистотой своего языка, который так, прямотой, впитает всечеловеческий языковой жест. Мне уже самые ходовые иностранные слова ненавистны (как Толстому, приходит мне в голову), но не так, что я, как Солженицын, подыскиваю тогда для них русские соответствия, а начинаю подозревать, что где нет хорошего своего слова, там нет и вещи. So lernt ich traurig den Verzicht: Kein Ding sei wo das Wort gebricht [39].
Снова вдруг солнце пробилось сквозь туман, только луны уже совсем нет, и начинается странный день, по прогнозу и по такому началу жаркий. Мы прикованы к месту тем, что машина вся разобрана на мелкие грязные детали. Все-таки царственно пойти и купить новую мы еще не можем, и это наводит сначала на разные печальные соображения о времени. Но у дня находится сотня карманов, если имеешь что вложить, — сказал Ницше. Неверно, что его положение было другое, одинокого молодого человека и в обеспеченной стране. Под видом «необходимых жизненных и семейных забот» протаскиваются вот уж действительно скверные, а не ваши лень и косность. Дети на самом деле так мало требуют и так много дают тем, что свободно растут.
Привет Вам от них и особенный поклон от Ольги и от меня.
В.
Азаровка, 18.7.1997
Дорогой Владимир Вениаминович,
che disastro! [40] За время между нашими письмами я успела побывать в Риме, где ждали и Вас — и Патрик не нашел Вас по телефону. Все было на этот раз устроено аврально, за неделю — и я по случайности (приехав в Москву устраивать пятерых котят) оказалась на месте. Состав был новый, без К. Сигова и С. Хоружего, но с Н. Котрелевым […], Муравьевым-fils и еще одним молодым человеком, не знаю чем знаменитым [41]. Аверинцев прилетел из Вены. Pontifex Maximus, видно, ждал Вас, потому что спросил молодого человека, не он ли переводил Хайдеггера. И огорчился, услышав, что Вас тут нет. Мне в самом деле, всерьез горько, что Вас не было. Все могло бы быть иначе. […] Я не произнесла ни одного разумного слова. Они же говорили не смущаясь. Что говорили!
Все вместе было похоже на эпилог трагедии в шекспировском роде, с буффонным аккомпанементом. Папа был как будто в трауре по своему замыслу примирения с Востоком — после такого грубого удара из Стамбула (Вселенский Патриарх впервые за много лет не приехал на Петра и Павла), из Москвы и отовсюду […]. В конце обеда он сказал мне: «Остается искусство. Искусство может быть не мелочным. Мы, видимо, нет». Среди разговоров и как бы поперек их ходу он сказал: «Есть силы, которые хотят, чтобы все было по-старому, с недоверием, враждой, злобой… Что это за силы…» Я хотела было процитировать из его энциклики (Ut unum sint [42]) о том, что в раздорах заинтересованы силы посредственности (mediocrità) — но поглядела на соседей и промолчала. Патрик пытался утешать: «Когда вы, Trés Saint Père, приедете в Киев…» Папа просто сказал: «И я, и мой преемник останемся при конфессиональном железном занавесе». Никогда прежде речи о преемнике не заходило.
Прощаясь, он сказал мне: «Я много читал вас, много думал. Я многое узнал от вас и о вас. Спасибо вам за все».
Тут я начала плакать и не кончала еще два дня. И до сих пор не могу без слез думать об этой разрушенной возможности высокого разговора.
Все благородное обречено, — как сказал Шекспир в переводе Пастернака.
Ах, я думаю, с Вами мы сказали бы что-нибудь.
Однако мне привелось увидеть бесспорное величие души, простоту и вес этого величия. Присутствие, да. Мне очень нравится эта Ваша передача Dasein.
Аверинцев усталый и ворчит на нынешние времена, New Age и т.п. Все вместе они ворчали так, что Мари Ноэль, сидевшая с нами за ужином, была в шоке от таких тривиально правых бесед. Потом все разъехались, а я задержалась на неделю, и мы с Мари Ноэль обходили мои любимые римские места — катакомбы, Авентин, S. Alessio, S. Clemente, Trastevere… И вспоминали Вас — нет, с Вашим присутствующим отсутствием втроем.
Теперь я пишу из Азаровки, в стороне от литературного и других процессов (про которые мне хочется неприлично процитировать о «мертвых, хоронящих своих мертвецов»). Жизнь идет в другом месте, может, во многих других местах, но не там, где нет простоты, где все десять раз перекручено.
Очень хочется увидеть Вас, Ольгу, мальчиков.
За этим отчетом о римских делах я ничего не ответила на Ваши мысли о вавилонских языках. У меня просто нет мнения на этот счет.
Желаю Вам успеха с тиражом (я в нем уверена)! Поцелуйте от меня, пожалуйста, Олю и деток.
Поклон Вашему дому
О.
1998
Иерусалим, 20.4.1998[43]
Христос Воскресе!
Дорогой Владимир Вениаминович, Оленька! Я счастлива, что могу сообщить об этом с места событий. На открытке — Голгофа, где я бываю ежедневно, а Пасху встречала в Гефсиманском саду, над долиной Иосафата. Это звучит дико, как, в общем-то, любая правда. Я много чего здесь узнала и повидала, расскажу, надеюсь, при встрече.
Вспоминаю Вас здесь с любовью и желаю всем, и Роме, и Володику, и Олежке всего доброго.
Целую
Христос Воскресе!
Ольга
Азаровка, 25.7.1998.
Дорогой Владимир Вениаминович,
поздравляю Вас и Ольгу со всеми прошедшими именинами и с днем венчания! Я так рада, что нам удалось поговорить хотя бы по телефону. Хочется, конечно, повидать Вас и Ольгу и мальчиков — и Ваш дом, который наверняка не развалится […] Когда-то отец Димитрий сказал […], что художник обязан быть здоровым, не то он передаст свои недуги произведениям и тем, кто будет их смотреть. Неужели это до такой степени буквально? Вообще-то мне давно кажется, что по сочинениям можно ставить медицинские диагнозы авторам, в каком-то роде то, что называют стилем, — что-то вроде кардиограммы. Ах, все устроено слишком строго, никуда не скроешься. А хочется сказать: «Чур, не считается! Во вдохновении я превосхожу себя! Причем здесь мой насморк?»
Видели ли Вы мою речь в «Русской мысли»? [44] Она чуть-чуть сокращена. Мне важно было бы услышать Ваше впечатление. Я оставила текст отцу Димитрию: интересно, как ему это покажется. Интересно — не то слово: страшно. Он никогда всерьез не говорил мне, что думает о моих сочинениях; не знаю даже, считает ли он это достойным думанья. Или мудреностью, что скорее всего. Тем описанным Вами «третьим подходом к уравнению», «самозванным гностицизмом». В Вашем описании этого третьего беснования я вижу много своего. Во всяком случае, природную склонность к этому «волшебному зеркалу». Конечно, не в духе Гоголя — но тут возможно множество вариаций. Можно так же глядеться не в «правильную», а в «трагическую» веру. Настоящее должно быть проще. Когда мы последний раз разговаривали с отцом Димитрием, какая-то женщина, подведя девушку, спросила: «Батюшка, вот она не знает, где здесь Николай Угодник?» Он поглядел на нее — милое лицо, в самом деле, испуганное, как в чужом месте, — и засмеялся: «Миленькая! Ты с ним еще не знакома? Пойдем, представлю тебя Святителю!» Обнял ее и повел к его образу, не тому, что в иконостасе. — Вот это не волшебное стекло.
Он спрашивал о Вас, починили ли Вы машину. Я сказала, что нет, но выпустили книгу. Он с большим вниманием спрашивал о ней.
О Риме. […] Как жаль, что Вы так там и не побывали. В книге о жизни Папы я прочла, что он с юности мечтал о затворническом монастыре, чтобы там принести — как он говорит — holocaust [45] Господу. И он приносит это всесожжение, это видно и страшно видеть. Как мелко выглядит рядом с этим все другое… Между прочим, из застольных разговоров. Патрик говорит: «Святой Отец, вот Вы все о христианских корнях Европы, а как же мусульмане? их теперь много в Европе, и что им делать с этими корнями?» Папа невозмутимо: «Им нужно напомнить про Пуатье. Это ведь, кажется, недалеко от Женевы». «Так Вы, Святой Отец, благословите новый крестовый поход?» Папа убежденно: «Да». Общее молчание. Папа: «Против нас!», ударив себя в грудь. Pas mal?
Мне много еще чего было бы рассказать про Италию. Про Франческу и город Senigalia, про мозаики Равенны. Войдя в S. Apollinario in Classe, я закричала от восхищения! Даже римские мозаики еще не то (или уже не то: на два века позднее). Кроме прочего, это откровение зеленого цвета. Дальше зеленый уже никогда так не являлся в храмовом искусстве, исчез. А там — сияющая зелень и на ней белые овцы. Становится очевидно, почему у «золотого» и «зеленого» может быть один корень. Да, «белые ягнята на горе зеленой!» Совсем еще античность, но по-другому окрыленная.
И потом — тот же сверкающий зеленый на склонах гор Умбрии. Вот там я сказала: здесь мне и нужно жить не отлучаясь. Здесь можно писать. Кажется, в России больше нельзя. — Мы были там в горной деревушке, по ту сторону горы, за которой Ассизи. — Я рассказала отцу Димитрию о том, как наконец нашла себе место на земле: в Умбрии. Он ни секунды не удивился, спросил: «А крестьяне сдадут дом?» Если бы мне такую дали премию: хижину в Умбрии… Старуха пекла там лепешки среди тяжелых скамей и столов, и пахло, как в детстве в русской деревне. Крестьянство вненационально, я давно в этом убедилась: в Шотландии, в Сванетии, в Умбрии оно то же. Как аристократия? потому что из того же феодализма? И именно крестьянский мир кажется мне поэтическим. Наверное, потому, что это первые впечатления, безоговорочно одобренные моей душой: такой ритм, такая речь, такие люди и вещи… Как ни странно, и меня там обычно любят — совсем не крестьянское существо, но, наверное, для такого там отведено свое место: странник, бобыль… «мирской человек», как говорила бабушка, что значило: «тот, кого держат всем миром» (как был «мирской бык»). Интересно, на каком языке заговорила бы под горой Субазио Муза? Конечно, пришлось бы завести и мотоцикл — motorino — или лошадь, как там у всех. Ездить в умбрийский сельмаг. И изредка навещать Рим. Знаете, каждый раз, как показываются Аврелиановы стены, сердце замирает. Проверено, хотя и непонятно, почему.