Переписка 1992–2004 — страница 37 из 83

е официанты в лягушачьем зеленом с бурой окантовкой принесли гигантские меню с ценами вокруг 100 тысяч каждое блюдо. Я разозлился на такой монастырский ресторан. Франсен взял за 70 тысяч пельмени, которые оказались, кажется, просто магазинными. Козловский в испуге от того, что я просто перелистываю меню, с немецкой отчетливостью предупредил меня, что без меня они есть не будут, но я спокойно взял себе тоже «хлебушек», таков стиль меню, за 2 тысячи и чай за 4 и прилично ел вместе со всеми. Liberty Fund устраивает сотни семинаров ежегодно, и наконец решили сделать это в Москве. У них много денег. Мне понравилась идея. Pierre F. Goodrich, an Indianapolis businessman and lawyer, founded Liberty Fund in 1960. Upon his death in 1973, Mr. Goodrich left most of his estate to the foundation for the purpose of exploring the many dimensions of liberty… Mr. Goodrich observed that human beings are far from perfect and have only a partial understanding of their own nature. Institutions, in turn, are fraught with imperfections… He believed that education in a free society requires a dialogue centered around the great ideas of civilization… the best way to promote the ideal of a society of free and responsible individuals is through a process of full and open discussion [50]. Вот они тогда и собирают по всему миру, тщательно отбирая, по 12 человек на семинар, чтобы они сначала прочитали какой-то текст, скажем, св. Августина или Адама Смита, а потом обсуждали. Тема свободы в России, и встроиться в деловитость американцев из глубинки, чуждых академизма, действительно свободу на своем горбу выносящих («американцы не дураки», говорит Хоружий). Я сказал, что это трудно, обещал предложить, что придет в голову, и думаю, что настоящий разговор возможен — я подумал о Вас, о Фазиле Искандере, возможно, об Ахутине, может быть молодой человек Александр Иванченко, Василий Моров, на Западе мне подумалось о Джордже Стайнере, Франсуа Федье, конечно Peter Trawny из Вупперталя, иезуит Helmut Dahm, о Вашем друге американском издателе со скандинавским именем, которое я забыл. Но тут на «деловой обед» пришли А. и Г. Если еще П. и Р. будут участвовать, то я со слезами уйду (из элитарного журнала «Россия» я свой текст конечно взял, раз они не взяли Ваш). Как все грустно. Что Вы об этом думаете? имею ли я право, оставаясь пока в цветном тумане, назвать Франсену Вас? Смешно, абсурдно, что меня спрашивают, будто у меня есть какое-то имя. Я годен только на то, на что годен в эту минуту, и обычно годен только на наблюдение странности всего происходящего. — Ваше участие и Аверинцева в конференции Патрика [51] в РГГУ сделало ее событием. Как мне рассказывали, Аверинцев был бодр, говорил скорее хорошо, подытоживающе. Его «постромантизм» — это поправка названия «постмодерна»? Удачно.

Мне так ценно, что Вы читаете «Узнай себя». Имея такого читателя, имеет смысл издавать книгу (как для кого-то издавали книгу в одном экземпляре). Мне лестно то, чего Вы не знаете: Вы одинаково относитесь к написанному в 1990 и в начале 1970-х. Но Вы неправы: я был заворожен даже техническим и схематическим структурализмом, в начале 60-х, тем более зализняковским; Зализняк был моим главным учителем (не Иванов), из-за его семинаров я не поехал за границу, куда почти весь наш курс уехал. Моя чума и беда — «домысливание образов», как Вы пишете. Как я завидовал отчетливой чистоте Зализняка, как страдал от невозможности ее держаться, сколько раз пытался и срывался. Я принял свою вредную привычку нарушать границы как крест и стараюсь внести в нее строгость, изо всех сил.




Еще раз о «цветном тумане», вещи очень важной. Ваше постоянное инстинктивное усилие, о котором я говорил, удержать его показывает, что он приходит и уходит. У меня такое ощущение, что о том, что приходит и уходит, у меня не может быть больше заботы, чем о молнии или о моей физиологии. Дело можно иметь только с тем, что есть надежно всегда; я должен позаботиться о парусе, а не заколдовывать ветер. Всегда есть, в отличие от моего богатства, моя оставленность, нелепость, странность. Как Вы верно говорите, «раздетый от этой оболочки человек мне кажется странным». Еще каким, неуместным. Но почему «у него все свое». У него ничего своего нет, вообще ничего нет. Не думаю, что он может при этом указывать на других, которые его обездолили, кинули, оставили в нищете. Из ничего конечно человек ничего не создаст; искусство, Вы правы, создается не из натурального человека, а из эфирного, но натуральным, брошенным человеком, который не может вернуть себе воздух по желанию. Разве что накачает его технически. Или возможен опыт «непрерывного» нимба не технического? Тогда за него надо панически хвататься, чтобы он не ушел? Вот в чем все дело, по-моему. То загнанное существо в музее, о котором я пишу, само по себе и неинтересно, помимо чуда вот этого: что в тесноте, в несвободе, без светового кокона, когда счет идет на минуты, восстановите в себе дух за десять минут или станьте, как все, кривляющейся куклой. На дне отчаяния, задыхания, безвременья за счет готовности опуститься в смерть актом веры восстанавливается, берется в божественные руки ситуация. Так в конце 30-х одна дама на ночных допросах в аду восстанавливала себя и следователя принятием ситуации как всей, божественной. Наоборот, в стихах семилетней девочки о никому не нужном щенке вполне впитано уже взрослое, только еще наивно откровенное, циничное отчаяние, согласие выпустить все из рук.

Ваши четырнадцатилетние стихи о двойнике и контекст, как Вы их вставили, поразительные. От двойничества Вы бежите из человечества в жуки и мышата, т.е. знаете, что человек — двойник неизбежно, т.е. человек как он живет на земле, ходя по улицам, в сознательном стало быть пространстве, двойник. Навязчивое общее место современной культуры о «неповторимости», «уникальности» каждой «индивидуальности» призвано скрыть ужас двойничества. От него можно уйти вот уж действительно только в сквозняк, продувающий человечество насквозь. Кушнер, похоже, в те же годы писал о сквозняке, но спасался от него не в нем, а в бумагу и лампу над столом, т.е. обычным и характерным образом сваливая заботу на читателя.

Я написал Вам письмо якобы, как сумасшедший, 2 января, на самом деле 2 августа, эту ошибку я хоть заметил, а сколько не замечу. Витгенштейн прав: сказать «я вижу» значит одновременно заявить «я не вижу». Как я мечтал бы, чтобы Вы не сердились на меня и не поканчивали со мной, из человеколюбия, а написали еще.


Москва, 27.8.1998

Вы и написали, сейчас пришло роскошное письмо 22 августа. Мы тем временем благополучно перебрались в Москву […] Поскольку, похоже, все вошло на этот раз в идеальную колею, а не в довольно трудную и немного спешную, как раньше, штиль может продолжаться даже и до середины сентября. У нас в семье небывалое спокойствие, уверенность и обеспеченность, прямо наоборот бурям в Маркизовой луже (помните, так Блок называет политику).

То, что мы остаемся невыездными, мы постараемся компенсировать, и Ваш рассказ о путешествии по Оке нас будет дразнить. Давайте купим два дома в Тарусе, или еще спокойнее и гораздо дешевле просто землю и построим что хотим, по любому проекту, у меня отлажены инструменты, о каких может мечтать плотник (мы этим летом доделывали у нас крышу из оргстекла с витражами), Рома сделает электрику с вкопанными в землю фонарями, а я, как уже когда-то на Волге, парусную лодку. Мы заведем спутниковое телевидение и мобильный телефон, через который получать электронную почту. Четыре мальчика вас охранят, взяв лишних журналистов на себя. Все возможно сразу, ожидать постройки не придется: на нашем Ожиговском участке мы за два дня построили шалаш, тоже с прозрачной крышей, в котором и жили с комфортом год, с печкой, даже и в октябре. Ока — река моего нижегородского детства, я всегда мечтал о возвращении. При нашем теперешнем благополучии купить землю мы можем без труда, с нашим прицепом легко завезти почти любой тес. Ожиговский дом останется для кратких приездов и для одной из будущих семей, Азаровку сделают музеем, Вам не захочется жить при собственном музее.

Вышедшие на люди Аверинцев, Иванов, Зализняк, теперь даже отчасти Хоружий, санитарно отодвигают меня. Чуточку боюсь я чего-то подобного и от Вашей известности, и какая радость будет каждый раз видеть напрасность опасений. Хотя кто знает…

Мне привиделись странные вещи недавно, из-за которых я решил назвать свой новый курс, если меня окончательно не погонят из Университета, не успех, не спасение, не оправдание, а правда, имея и все то в виду. Разрешите подробнее об этом написать уже на Ваш московский адрес. Вы не знаете, как мы постоянно о Вас думаем. Передайте поклон любезной Нине Васильевне, которая нам звонила. Ваши

Владимир [и Ольга]


[Осень (?) 1998 (?)]

Дорогая Ольга Александровна,

позвонил Эрих Клейн, с которым я вчера неожиданно разболтался в Институте философии и потом около австрийского посольства, куда я его подвез, и сказал, с предупреждением о деликатности сообщения, что Вы не захотели говорить в один вечер с известными Вам поэтами из России в Вене, и мне нравится Ваша открытость и понимание Эриха. Он думает после этого, что Вы можете читать стихи 19 ноября, в тот же вечер, что я читаю там текст на тему “Eine Reise in die Zukunft” [52]. Я в восторге от идеи, что Вы можете согласиться, и уже в другом ключе пишу. Завтра я увижу Эриха — сказать ли ему, что Вы согласны?

Не успеваю написать ничего больше и так срываю, очень грустно, возможность переписки вот уж действительно если не из двух углов, то с двух берегов Яузы.

Ваш В.

 1999

Schloß Wiepersdorf, 10.3.1999

Дорогой Владимир Вениаминович,

письмо от Вас, наверное, еще не скоро придет, и я пишу, не дожидаясь. Я не помню нелепее предприятия, чем эта поездка. Я совершенно не здесь душой, а там, где тетя Нина мучится. И вся наша общая жизнь проходит передо мной (ведь с ней мы провели больше времени, чем с кем-нибудь еще: одной Азаровки 25 лет!). Как все изменяется ввиду конца: не своего, чужого конца, это всегда на меня больше действовало. В Москве Великий пост, здесь ничем похожим не пахнет. Зачем я здесь? Никакого «рабочего настроения» в таком положении быть не может. Я плачу и жду вестей из Москвы — и наверное порчу настроение соседям своим видом. А необходимо встречаться три раза в день на трапезах (обильнейших!). Устной немецкой речи я не понимаю, говорю по-английски с теми, кто может. Могут те, кто из западной Германии. А кругом бывшая восточная. Они говорят, что до объединения еще очень далеко: даже дети, родившиеся после сноса Стены, — другие люди, чем их ровесники с запада. Здесь во всей чистоте можно изучать антропологический эксперимент, произведенный коммунизмом: один этнос, один язык, одна история (за исключением 40 лет) — и Вальтер