Переплет — страница 52 из 75

Сколько раз я перечитывал ее с тех пор? Закрыв глаза, я вижу деревню Лэнгленда в низине и тропинку, ведущую к ней с крутого холма. Слышу, как поскрипывает известняк под редкой травой, на которой я лежу, глядя в небо. Вдыхаю ароматы дикого чабреца и нагретой солнцем земли.

В конце книги Уильям женился. Эта часть нравилась мне меньше всего. Милый читатель, если бы я только мог поделиться с тобой хоть крупицей радости, переполнившей меня, когда моя любезная Агнес улыбнулась мне из-под цветочного венка, я бы считал, что моя жертва не напрасна… Я вытянул руку к огню и представил, как с моих пальцев сыплются вниз нежные лепестки флердоранжа.

Я был глупцом. Эти воспоминания были так хорошо знакомы мне, словно я сам их прожил, но я никогда не задумывался о самом Лэнгленде и о том, как появилась эта книга. Воспоминания были старыми, и, скорее всего, Лэнгленд давно умер, но прежде я не понимал, что такое книги. Я понял это лишь год тому назад однажды вечером. Нет, это случилось даже меньше года назад… Тогда я все еще был отцовским любимчиком.

Дело было прошлой осенью, примерно за неделю до вступительного экзамена, ранним вечером, когда уже смеркалось. После урока я остался в отцовском кабинете. Доктор Ледбери только что ушел; я слышал его голос в коридоре – Эбигейл вручала ему шляпу. А я, кажется, размышлял об отрывке, который мы переводили, и взгляд мой рассеянно скользил по отцовскому шкафу с диковинками. Павлиньи перья прижались к стеклу, как папоротники в оранжерее. Тут я заметил, что сарацинский нож висит криво; должно быть, горничная протирала пыль и неаккуратно повесила его на место. Я встал и потянул на себя дверцу; обычно та была заперта, но попытка не пытка.

Тут шкафчик вдруг выдвинулся из стены.

Задержка в долю секунды – и открылась огнеупорная печать. За шкафом оказалась встроенная в стену книжная полка. Я уставился на ряды книг. Большинство из них были в дешевом матерчатом переплете, в отличие от дорогих томов из школьной библиотеки. Когда я прочел имена, во мне что-то кольнуло; они как будто были мне знакомы. Марианна Смит. Мэри Флетчер. Эбигейл Тернер. Я должен был узнать эти имена, но никогда не слышал, чтобы слуг называли по фамилии, и мне еще не приходилось видеть книг, в которых хранились женские воспоминания. Наверное, поэтому я взял одну книгу с полки, уселся на подлокотник кресла и повернулся к свету.

Не помню, много ли времени прошло, прежде чем я понял, что это за книги.

Когда отец вернулся домой, я сидел в его кресле и смотрел на пепел в очаге. Фитиль лампы давно пора было обрезать, и каминная полка почернела от копоти.

Эбигейл впустила его в дом. Я представил, как он касается ее руки, когда она берет у него из рук пальто, – легкое касание, подобное взмаху крыла. Он что-то пробормотал, а она засмеялась.

Он вошел в кабинет, насвистывая мелодию. Увидев меня, опешил, но лишь на мгновение. Затем зажег лампу и повернулся ко мне, внезапно освещенный пламенем. Он по-прежнему насвистывал.

– Вижу, ты нашел мою маленькую библиотеку, – сказал он.

Тогда мне впервые подумалось, что я мог бы бросить ему вызов и победить. Но я ошибся. Я пригрозил пойти в редакцию «Каслфордского вестника», но отец лишь пожал плечами. Пригрозил обо всем рассказать матери, но он лишь поднял бровь и ответил:

– Мальчик мой, твоя мать – гениальная женщина: она в упор не замечает того, чего не хочет замечать. Но если тебе кажется, что ее книга хорошо бы смотрелась на этой самой полке…

Вступительный экзамен я так и не сдал. Через три дня меня отослали в деревню к дяде.

Я встаю. «Воспоминания Уильяма Лэнгленда» выскальзывают из рук и падают на пол, но я не наклоняюсь, чтобы их поднять. Мне не хочется думать об этих бесконечных месяцах, когда одиночество разъедало меня изнутри. Белые поля под снегом; черные леса. Часами я бродил по окрестностям, не встречая ни одной живой души; изредка попадались лишь браконьеры с замотанными платками лицами, и те скрывались в зарослях так быстро, что я уж сомневался, не привиделись ли мне они. Канун Завершения мы праздновали с дядей, и тот напился, прежде чем унесли суп. Потом были дождливая весна и мир, зазеленевший в одночасье. Жаркое солнечное лето. Дни тянулись медленно, как солнце, ползущее по небосводу за моим окном. Полгода, бессмысленные, как мусор, что я нашел на дне дорожной сумки по возвращению домой: надорванный чек из ювелирной лавки; несколько фазаньих перьев; треснувшее деревянное яйцо с узором из цветов.

Но бог с ним. Я наклоняюсь и поднимаю книгу. Смахиваю пыль с обложки. Перед отъездом я сказал отцу, что сжег ее. Хотел, чтобы он понял: я не такой, как он. Но у меня рука не поднялась бросить книгу в огонь. Я уже готов был это сделать, но не решился. Уильям Лэнгленд мертв; ему все равно, сгорит книга или нет. Но я не сжег ее не поэтому. Я знал: будь Уильям Лэнгленд жив, я купил бы его воспоминания за любую цену. Выпил бы его детство одним залпом, не колеблясь ни секунды. И это означало, что я ничуть не лучше своего отца. Даже хуже – ведь Лэнгленд наверняка был в отчаянии, раз решился продать воспоминания о детстве. Что могло заставить его от них отказаться?

Я кладу книгу на подоконник. Шторы открыты; дождь барабанит в окно. Вдали, над голыми деревьями, в небе висит оранжевое марево. Должно быть, горит фабрика на другом конце Каслфорда. Но это не одна из наших фабрик, и дождь наверняка погасит пламя. А если нет, ветер дует не в нашу сторону.

В переплетной де Хэвиленда окна, как и у нас, черны от копоти. Где-то там Эмметт Фармер дышит тем же воздухом, вдыхает фабричные выхлопы и запах влажной мостовой.

Сколько людей во всем мире отдали свои воспоминания? Сколько жизней хранятся в подвалах и потайных шкафах? Сколько людей в этот самый момент читают обрывки чужой памяти? И сколько ходят по улицам, не подозревая о том, что половины их жизни недостает?

Я расстегиваю верхнюю пуговицу и тяну за воротник; тот впивается мне в шею, но горло сдавливает не тугая рубашка.

Я отворачиваюсь от окна. Мне бы лечь спать, но сон не идет.


Преодолев три лестничных пролета, я поднимаюсь в мансарду. Лестничная площадка наверху ледяная; здесь ничего нет, кроме дверей, ведущих в чердачные комнаты. Дождь барабанит по крыше; пахнет плесенью. Не знаю, зачем я здесь; рука, держащая лампу, дрожит так сильно, что тени скачут по стенам, как блохи.

– Нелл?

Никто не отвечает. Я стучусь в одну дверь, потом в другую.

– Нелл. Нелл!

Скрипят пружины металлической кровати. Нелл открывает дверь. Она так бледна, что кажется позеленевшей.

– Да, сэр? Простите, сэр.

– Можно я войду?

Она моргает. Глаза ее спокойны; влажные, бледно-голубые, такого же оттенка, каким мои сестры любят рисовать небо на акварельных картинках. На ней ночная рубашка, совсем старенькая, с обтрепанным воротом.

– Позволь войти. Я ненадолго.

Она заходит в комнату и торопливо семенит к кровати. Окно не занавешено, и в стекле я вижу свое отражение, кажущееся настоящим, сделанным из плоти и крови. Оглядываюсь и ищу, куда бы поставить лампу, но на спинке стула висит ее форма, а больше лампу ставить некуда, разве что на пол. Комната Нелл тесная, неуютная и напоминает чердак в доме у дяди, где я жил в том году; тот, правда, был просторнее, и из окна открывался вид.

Нелл садится на край кровати и принимается теребить край изношенного одеяла.

– Нелл… – откашлявшись, говорю я.

– Сэр, со мной все в порядке, правда. Простите, что я заболела. – Она смотрит на меня. Ни слова не говорит о том, что уже поздно, что я ее разбудил.

Мое горло сжимается. Я слышу свой голос словно издалека:

– Ты можешь довериться мне, Нелл? Я хочу тебе кое о чем рассказать. Тебе будет трудно в это поверить.

– Конечно, сэр. Слушаю.

– Прошу, доверься мне. Я хочу, чтобы ты собрала вещи, сейчас же. Соберись и будь готова уходить. Я дам тебе денег. Завтра рано утром незаметно уйди из дома.

– С вами, сэр?

– Нет! – Я отвожу взгляд. Оконное стекло дребезжит под порывами ветра. Рама протекает; на подоконнике скапливается вода, и струйка, прозрачная, как стекло, стекает по стене и темной лужицей расплывается на полу. – Нет, я с тобой не пойду. Я найду кого-нибудь, кто приютит тебя на пару дней. Потом можешь ехать домой. Поняла?

– Но сэр… – Она сидит, вцепившись в одеяло. – Обещаю, я больше не заболею!

– Это не наказание, Нелл. Я делаю это ради твоей безопасности. Я хочу тебя защитить. – Я говорю от чистого сердца, но в пустой комнате мои слова звучат столь напыщенно, что по спине бегут мурашки. Глаза мои прикованы к расползающейся луже воды на полу. Позади с потолка капает вода. Шифер на крыше глухо дребезжит под порывами ветра. – Прошу, Нелл, доверься мне. Здесь тебе грозит опасность. Рано или поздно с тобой случится что-то плохое, а я этого не хочу.

– Плохое? – Она начинает теребить матрас, вытягивая из прорех в наматраснике нити соломы.

Я делаю вдох. Надо было все продумать, пока я стоял за дверью. Сейчас нужные слова не лезут в голову. Я совсем не знаю, что сказать.

Открывается дверь.

Я не сразу слышу ее скрип; лишь когда Нелл вскакивает, до меня доходит. Она приседает в книксене, ударившись ногой о ножку кровати.

Я не оглядываюсь. Пауза между двумя сердцебиениями длится вечно, как миг после удара кожаным ремнем; тишина перед болью.

– Продолжай, – произносит отец, – скажи ей.

XXI

В трубе гудит ветер. Вода проливается на пол внезапным потоком; потом ветер умолкает, струйка замедляется и останавливается совсем. Комната Нелл вдруг начинает казаться еще более мрачной, зловещей, тесной и беззащитной пред холодом зимней ночи.

Отец проходит мимо, и я улавливаю исходящий от него запах мыла и шелка. Сначала мне кажется, что он дотронется до Нелл или даже сядет рядом с ней на смятые простыни. Но он этого не делает. Он встает напротив меня, чтобы видеть нас обоих.