Что касается Свистунова, тут проблем нет. Носится, бегает, всюду первый, всюду на виду. Уставы наизусть выучил. Строевую подтянул. В стрельбе на мастера движется. Учится ножи метать, кирпичи ребром ладони рубить. В свободное время. Однажды застал его за этим занятием. Он в укромном уголке оборудовал себе «полигон». — К глухой стене подставил фанерный силуэт и с приличного расстояния всаживает в него ножи. Приноровился, прямо в сердце, из десяти раз — десять! И отходит все дальше, скоро из другого города попадать станет.
Понаблюдал я, подхожу поближе, присматриваюсь. Что за силуэт? Аккуратно покрашен, со знаками различия, все честь по чести. Вглядываюсь — американский офицер, лейтенант!
— Ты что ж, — говорю, — другого силуэта не придумал?
— Никак нет, товарищ старший сержант, — спокойно отвечает, — сначала хотел их генерала или полковника изобразить, потом подумал — генералы врукопашную не дерутся, а лейтенанты попадаются…
— Ты что ж, такой-сякой, — говорю, — не мог эсэсовца изобразить, на худой конец вермахтовца?
— Никак нет, — объясняет, — с покойниками чего воевать, я не с прошлыми противниками, а с будущими драться тренируюсь.
— Мы, между прочим, — толкую, — с американцами пока еще, насколько мне известно, не деремся.
— Когда начнем, товарищ старший сержант, поздно будет тренироваться. Да и не мы с ними драться будем, они с нами. Так что самое время сани готовить. И-эх!
И всаживает нож в самое сердце силуэта. Постоял я, постоял и ушел, что я ему скажу?
А дня через два, когда он был на занятиях, пришел бросить взгляд — разговор наш тот подействовал ли? И что ж вы думаете? Перекрасил-таки силуэт. Вместо лейтенанта намалевал… главу того, ну, вы понимаете, государства! А? Как вам это нравится?
В тот месяц мы с Зойкой не виделись. Приезжать в учебный центр ей было несподручно, дорога долгая, а приедет, нет гарантии, что вырвусь. Но вот мы вернулись в Москву.
Однако в первый же день произошла у меня огорчительная беседа.
— Товарищ старший сержант, — Андреев подошел ко мне, — хочу проститься, — и смотрит мне в глаза.
— Как проститься? — удивляюсь. — Только жизнь начинается.
— Да нет, — говорит, — кишка тонка оказалась. Шуму много, а на поверку пшик.
— Ничего не понимаю.
— Экзамен не выдержал.
— Как не выдержал? — опять удивляюсь, — тебя ж зачислили, курс молодого бойца, можно сказать, прошел, присяга не сегодня завтра…
— Да нет, товарищ старший сержант, — и рукой махнул, — перед собой экзамен не выдержал. Не получится из меня пограничник, понял я. Пока во сне диверсантов ловил да рыбку на заставе удил, все в порядке. А как побегал в учебном центре, сто потов пролил, с народом поговорил, вроде вас из тех, что послужили, так ясно стало, не гожусь я для пограничной службы, слабак…
Словом, поговорили по душам. Он честно признался — не выдержит. Детские представления рассеялись, розовые очки спали… Не сможет он всю жизнь в армии, не получится. Вот так.
Я тогда оценил мудрость начальства — дают вот абитуриентам, конечно, в первую очередь гражданским, еще раз подумать, еще раз проверить себя. Чем потом всю жизнь жалеть… Конечно, случай редкий, но бывает.
В конце сентября — прием присяги. Или посвящение в курсанты. Не для нас — мы ее уже принимали, когда нас в армию призвали, а для тех курсантов, кто пришел с гражданки. Конечно, мы присутствуем на церемонии — стоим железным строем.
Вот уже второй раз я это вижу, нет, переживаю, а прямо комок подкатывает к горлу.
На бронетранспортере от Кремлевской стены с могилы Неизвестного солдата привозят огонь. На плацу от него зажигают наш огонь, в Чаше знаний. Такая преемственность военных традиций, военной науки, военной судьбы.
И еще интересная церемония — старшекурсники передают нам, вновь поступившим, огромный Ключ знаний и курсантский погон (со стол величиной, из фанеры, здорово сделанный). Трое старшекурсников-отличников передают троим поступившим, тоже сдавшим все экзамены на «отлично».
Много в армии таких вот красивых церемоний. Волнующих, торжественных.
Сентябрь. Начинается учеба. Курсантская служба. До этого все мчалось как на перекладных. Не успеваешь лечь спать, уже подъем. С утра до вечера, с утра до вечера…
Сейчас можно улучить свободную минутку. И я звоню Зойке. Думал, будет ворчать, жаловаться, ныть… Ничего подобного — веселая, радостная кричит:
— Ну, наконец-то мой благоверный дома, почти! Теперь порядок. Мечта осуществилась! Начинается новая пятилетка, четырехлетка!
Я говорю:
— Чего это ты развеселилась? Я думал, ты слезы льешь без меня, а ты веселенькая, как чижик. Подозрительно.
— Эх ты, — говорит печально, — я же солдаткой учусь быть, дурачок. Чтоб женой пограничника стать, надо почище училище кончить, чем твое. Вот и учусь. Сначала теорию по ночам, когда не спала без тебя, тосковала, теперь вот практика началась…
Я совсем растрогался.
— Ладно, — говорю, — «дурачка» принимаю, согласен даже на круглого дурака. Ты не обижайся, уж очень соскучился, могу хоть минуту поворчать?
— Минуту можешь, но ни на секунду больше. Когда ж увидимся-то наконец?
— Приходи, — говорю, — отведу тебя в детский сад.
— Куда? — не понимает.
Мы встречаемся с ней в «детском садике».
Есть тут у нас, как в Шереметьеве, комната для посетителей, в ней принимаем гостей, родственников, а к комнате примыкает такой огражденный кусочек сада — вот в этот «детский садик» и привожу мою любимую. Она, как всегда, в джинсах, в какой-то теплой, но невесомой куртке, которая невероятно толстит ее, в адидасках. Настоящих. Это предмет такой гордости, что она только что не становится вверх ногами, чтоб каждый мог налюбоваться трилистниками и тремя полосками, ставшими для моих сверстников символом высочайшего престижа, эдаким современным дворянским гербом.
И конечно, я со своим всегда удачным юмором говорю ей:
— Чего это у тебя какие-то кеды неважнецкие, небось приделали полоски какие-нибудь жулики и тебе толкнули, а ты и рада.
Зойка чуть не в слезы, срывает свои адидасы, сует мне в нос, показывает всякие фирменные знаки, заграничные надписи, вопит:
— Пещерный человек, иети, ничего не видишь, кроме своих сапог гуталинных! Это же подлинные из подлинных, мне в обществе выдали. Я мастера по легкой атлетике получила! Лишь бы огорчить…
Я, конечно, угрызаюсь совестью, обнимаю ее (благо в садике мы одни), раскаиваюсь, горячо поздравляю с высоким званием.
Она успокаивается. Инцидент исчерпан. Я люблю ее.
Начинаем обсуждать матримониальные планы. Как жить дальше. Сообщаю ей интересную деталь — мол, если курсант женат (и не ходит в нерадивых), ему частенько дают увольнительную с вечера до утра. А?
Она краснеет, но говорит, что ее это устраивает. И тут, как всегда, я, по выражению французов, кладу ноги в блюдо (это мне рассказал Борька Рогачев, который, видите ли, интересуется французским фольклором).
Один курсант у нас, проведав об этой традиции, сообщил всем, что женится, привел к начальству жену — какую-то фирменную девчонку, рассказал, как лихо отпраздновал свадьбу (никого из ребят не пригласив), и стал получать свои ночные увольнительные, чтобы проводить время в жарких объятиях молодой жены.
А потом выяснилось, что «жена» — сестра его старого друга, он ей подарил магнитофон (подержанный), а она всю эту комедию ломала. И ничего они не женаты, и проводит он свои увольнительные, может, и в объятиях, но никак не в ее.
Отчислили. Неплохой был курсант. Даже отличный, отчислили без разговоров. Замполит на комсомольском собрании (этому современному Казанове-82 мы еще и выговор вкатили) сказал:
— Ну, скажите, товарищи, вы бы могли ему доверять, положиться на него?
— Нет! — кричим.
— Это свинство, — один говорит, — подонком надо быть, чтоб вот такой обман организовать, девку замарал, себя, какой это пограничник. Да он хуже летчика (его когда-то в летное училище не приняли, и он им это простить не может).
Корнев, командир первого отделения, я — второго, — говорит более внятно.
— Пойми, ты на нас на всех пятно наложил, что после этого про нас девушки говорить будут? Ты ведь, по существу, десятки раз в самоволку бегал — не имел права на увольнительную. Командира обманывал. Ну это ладно, но нас, твоих товарищей…
— То есть как это ладно! — замкомвзвода кричит.
Разгорелся абстрактный спор, кого хуже обманывать — командира или товарищей.
— Обманывать плохо всех, — подводит итог замполит. — И командиров, и товарищей. И девушек тоже.
С этим трудно не согласиться. Словом, дали выговор, чуть не исключили совсем.
Все это я весело излагаю Зойке. Смотрю, она тускнеет, мрачнеет, когда закончил свой рассказ, она помолчала и говорит печально:
— Свиньи вы все-таки, мужики. Ну как вы могли такое сделать…
— Погоди, говорю, что значит «вы»? Я тут при чем?
— А, — машет рукой, — все вы одним миром мазаны. Вот распишемся, будешь увольнительные получать, а куда пойдешь, откуда мне знать!
Следует бурная, но кратковременная ссора. Примирение.
Иногда Зойка рассказывала мне о Рогачеве. Тот изредка звонил. Захлебываясь, повествовал о своих жизненных успехах. Потом спохватывался, спрашивал обо мне. Моя простодушная подруга только было начинала перечислять мои (весьма скромные), как он скучнел и спешил закончить разговор.
— Какой-то он не очень, — туманно комментировала Зойка, — ну, в общем, друг не друг. У него, по-моему, кроме Рогачева, друзей нет. Так сказать, неразлучные друзья — Борис Рогачев и Рогачев Борис.
— Ну уж… — вяло защищаю я кореша.
Но, честно говоря, вспоминая наши редкие свидания, письма и телефонные беседы того времени, я все больше разочаровываюсь в нем.
Приходит на память один эпизод. Как-то во время практики видел я на заставе, как пограничники подобрали волчонка, мать охотники подстрелили, наверное. Принесли в вольер, в свободную секцию.