Пересечение — страница 45 из 51

Нет, надо скорей бежать! В данном случае это значит оставаться на месте. Но меня останавливает предчувствие, что мистеру Холмеру вряд ли моя идея понравится.

Вот так мечусь, качаюсь из стороны в сторону…

И, как всегда в жизни, в какой-то момент возникает решающий аргумент.

Неожиданно нам звонят из Вашингтона, что прилетел из Москвы и вылетел в Голливуд советский директор картины. Он после подписания режиссерского сценария останется и будет вести переговоры со своим американским коллегой. У него свой переводчик, так что мы можем не беспокоиться. Кто переводчик? О, оказывается, Лева Константинов, мой однокашник, тоже аспирант и тоже регулярно привлекаемый к киноделам. Я, конечно, лучший, но все же не единственный.

Мы встречаем директора, привозим в наш отель. И тут возникает трагическая для меня ситуация. Дело в том, что у финансистов свои понятия об удобствах командируемых, хоть ты Известный режиссер, хоть ты безвестный переводчик. Прибывшие как бы продолжают нашу командировку, один номер сметы, не хотят просить увеличения квоты и т. д. Короче — те приехали на наше место, и мы должны улетать не в понедельник, а в субботу рано утром, такой рейс.

Известный режиссер рвет и мечет, звонит в посольство, шлет телеграмму в Москву. Но ему отвечают, что два дня, тем более выходных, роли не играют, поздравляют с подписанием сценария, с отличной работой, сообщают, что его с нетерпением ждет председатель… Он тут же успокаивается и начинает собирать пожитки.

А как быть мне? Ведь мистер Холмер приедет только в понедельник утром и меня не застанет. Опять звоню Джен и Сэму, и опять никто не отвечает.

Я в полной растерянности.

Вечером, пока наши шефы бурно обсуждают свои дела, вожу Леву по Голливуду. Он здесь первый раз, вообще в США, но у него неприятная манера подсмеиваться над всем заграничным и все критиковать (вы не поверите, но за всю свою студенческую жизнь он ни разу не носил джинсов! А? Это все-таки характеризует человека, верно?).

Так и здесь кривит рот — у мужиков, видите ли, у всех глупый вид, бабы все наверняка проститутки, дома претенциозны, виллы безвкусны, «а вот гляди, — тычет пальцем, — негр в помойке роется». (А?) Вот в таком стиле. Еле уговариваю его зайти в бар выпить, что бы вы думали? Кофе. Я забыл, он даже пива не пьет, и не курит, и женат, и ребенка завел. Христос!

— Учти, — говорит, — мне мой дир еще суточных не выдавал.

— Пошел ты к черту, — говорю, — угощаю я, с таким собутыльником не разорюсь.

Сидим, болтаем, доходим до институтских новостей, и вдруг он начинает хохотать и говорит так весело, будто хороший анекдот рассказывает.

— Ну, Сонька (это художница нашей стенгазеты «Советский студент». Сонька — золотая ручка), умора, как тебя изобразила, со смеху помрешь!

Это он со смеху пусть помирает, а мне не до смеха.

— То есть как изобразила?

— Понимаешь, — с увлечением описывает, — летит по ясному небу самолет в виде Бориса Рогачева, руки — крылья, язык в виде пропеллера, а вниз тебя тянет здоровая гиря. И на гире написано: «аспирантура». Ой, не могу!

Молчу потрясенный. Меня! Рогачева! Лучшего знатока английского, суперотличника, общественника, вообще лучшего, наконец, неприкасаемого, какая-то девка (у нее и бюста-то нет и ноги как тумбы и…) протягивает в стенгазете!

— Слушай… — говорю.

— Погоди, — перебивает, — там же еще стихи! Стихи. Володька написал (безобразие, Володька — староста! Это уже общественное мнение), послушай. — И читает с завыванием.

В далекие края летает Рогачев,

И только вот одна ему мешает дура.

О нет, не девушка, они-то не в зачет,

А эта, как ее, ну да, аспирантура.

— А! — вопит этот кретин. — Здорово? «Девушки не в зачет»? Здорово. Не в бровь, а в глаз, ну точно про тебя. Кстати, о девушках, — становится серьезным, — Люська от нас ушла. Какая-то смурная последнее время ходила. Не замечал? Ушла. Уезжает или еще что. Может, неприятности какие. Мать ее к ректору приходила…

— Мать приходила? — я неприятно поражен (ведь Люся обещала…) — Зачем?

— Не знаю, видел в приемной, Люська меня как-то давно с ней знакомила.

Он долго молчит, отводит глаза, смотрит по сторонам, чувствую, хочет что-то сказать, но не решается, наконец не выдерживает:

— Слушай, Рогачев, не следовало бы говорить, конечно, негоже тебе здесь за границей настроение портить да еще в последние дни, но ты меня знаешь. Дружба есть дружба (какая у меня с этим синим чулком в брюках дружба!), все-таки лучше предупредить заранее…

— Да можешь ты толком, черт возьми! — не выдерживаю.

— Тихо, тихо, не ори. Понимаешь, повестка в институт пришла. Дома они тебя не нашли, нет никого, в институт прислали, с милиционером. Ректор звонил куда-то. Машка (секретарь ректора, трепачка) рассказывала (всех секретуток, машинисток, уборщиц, дворников в институте знает, буфетчиц особенно). Дело, что ли, уголовное, с какими-то кассетами запрещенными. Вроде парня одного прихватили, он молчал, молчал, а как на суде почувствовал, что жареным запахло, стал всех подряд закладывать. Дело на доследование вернули. Ну и тебя он назвал. Да ты не робей, разберутся. Мало кто на тебя бочку катить будет. Может, ты у него когда-то девушку отбил? А? Рогачев, это ведь по твоей части, ха, ха, ха, — и опять смеется как дурак. И что-то говорит.

А я не слышу. Я смотрю на него и понимаю, что вижу последний раз.

Да, здесь, издалека, все мои московские неприятности показались мне мелкими, случайными. Ну что они по сравнению с решением, которое я готов был принять. Теперь принял. Да вот все колебался, ох как не хочется оставаться. Или хочется? Я понимаю, что здесь я буду иметь все, ну почти все, что хочу (в рамках разумного, конечно, во всяком случае, то, на что человек, подобный мне, имеет право, не валяются все-таки рогачевы на каждом углу!). А там?

Мне не хочется думать о том, что я оставляю там. Да и чего об этом думать? После того, что рассказал мне Константинов, мне ясно: все пути отрезаны.

Да еще этот мистер Холмер, чтоб он сгорел! Он? Ни в коем случае! Он — моя главная, моя единственная надежда. А надежда, как известно, умирает последней, позже человека…

Мы возвращаемся в отель. Я прощаюсь с Левой в холле, крепко жму ему руку (он немного удивлен), что ж, он сослужил мне хорошую службу, иду к себе, вынимаю из холодильника что есть покрепче и выпиваю (интересно, кто будет теперь платить за номер?). Выпиваю еще и начинаю размышлять на трезвую голову.

Значит, так, послезавтра, в субботу, мы должны улетать. С утра. Всякие офисы у них в субботу, наверное, закрыты, в том числе государственные — уик-энд, здесь, в Голливуде, городе бездельников, перегружаться не любят. Только безработные все время работают — читают объявления, не нужен ли где-нибудь кто-нибудь на роль унитаза (очень остроумно! Я делаю успехи, скоро буду писать комедии). Значит, явиться я должен в пятницу. Куда? Надо выяснить. К иммиграционным властям? В полицию? ФБР? ЦРУ? Там меня особенно ждут, принесу сверхсекретный документ: копию режиссерского сценария.

Ну куда подевались Джен и Сэм? Звоню без конца — молчание.

Потом рассуждаю: мистер Холмер возвращается в понедельник, когда наших уже не будет — Известный режиссер в субботу утром отбывает в Москву, а директор с Константиновым, как они сказали, в пятницу вечером — куда-то в другой город на побережье, где будут строить флот Петра Великого (в Финском заливе это, оказывается, сделать невозможно).

Значит, если я исчезну в субботу прямо с аэродрома, мне надо где-то проболтаться два выходных дня и в понедельник спокойно вернуться в отель, сесть в холле и дождаться звонка мистера Холмера. А уж тогда беспокоиться нечего.

Теперь-то понимаю, каким я все-таки был наивным болваном. При моем-то уме, при моем-то уже немалом, увы, теоретическом знании американской жизни и вообще всех этих темных дел. Это теперь. А то было тогда.

Представитель студии провожает нас в Лос-Анджелесском аэропорту. Мы регистрируем билеты, сдаем чемоданы (в моем все равно ничего нет), направляемся к паспортному контролю. У нас еще полчаса, и, чтоб не задерживать представителя студии (все же суббота, выходной), благодарим его и прощаемся. Известный режиссер, как всегда, в последний момент вспоминает, что кому-то не купил сувениров, и устремляется к киоскам.

Я спускаюсь вниз, выхожу, беру такси и еду в город. Останавливаюсь у скромного отеля и снимаю номер (какое счастье, что в Америке никто у тебя паспорта не спрашивает, особенно, если платишь за два дня вперед). Ого-го, ну и цены! Ненадолго же мне хватит моих двух тысяч долларов (минус пятьдесят).

Я скромно обедаю в мотельном ресторанчике (скромно, ну и цены!), возвращаюсь в номер, включаю радио и застываю в напряжении.

Странно, я не испытываю никаких бурных чувств. Словно так и должно быть, словно продолжается моя командировка, словно я не совершил самого важного шага в своей жизни. Рокового? Не знаю. Непоправимого? Наверняка.

Я потом не раз анализировал это свое спокойствие и пришел к выводу, что то был результат чудовищного нервного напряжения последних часов. А может быть, дней, недель… У меня просто не было больше сил на переживания — радость, сожаление, страх перед будущим. Я лежал в полудреме и слушал рекламные вопли, песни, речитативы, призывы покупать консервы, мыло, автомобили, кукурузные хлопья, ботинки, ракетки, мастику, табаки, виски…

Слушал последние известия, в которых необходимая доля помоев изливалась, как обычно, на мою родину (мою? Бывшую мою! Бывшую!).

В шестнадцать часов наконец я услышал по местной сети очень коротко: в Лос-Анджелесском аэропорту не явился к самолету советский гражданин Борис Рогачев. Он прибыл в аэропорт, чтобы лететь в Москву, зарегистрировал билет, сдал багаж и исчез. Никто, в том числе второй советский гражданин Известный режиссер, у которого Рогачев был переводчиком, и также представитель киностудии, по приглашению которой они приезжали в Голливуд, ничего сообщить не смогли. Самолет был задержан на двадцать минут, после чего улетел. Советское посольство поставлено в известность. Полиция ведет розыск. Все. Никаких комментариев. Интересно, слышал ли это сообщение мистер Холмер?