м вершины.
В долине он скоро различил ближайшее село, оно казалось отсюда нагромождением камней в высохшем русле реки. К нему спускался густой лес с одиночными кудрявыми деревьями впереди, бросавшими на траву длинные тени.
Просторные поляны, раскинувшиеся над селением и прорезанные рядами деревьев и ручьями, видны были дольше. На полянах у самой опушки ему бросался в глаза какой-нибудь одинокий домишко, похожий на пень или дерево, которое тяжело и неуклюже, словно медведь, выходило из чащи. Дальше опять начинался густой бор, который лез все вверх и вверх, а за ним огромным каменным занавесом поднимались отвесные стены скал. Небо над ними долго, почти до полуночи, оставалось светлым, усыпанным бледными, но крупными звездами, на заре они становились мелкими, но зато яркими и мерцающими.
Разбив бивак у подножья самой большой ели, Вук Исакович, окруженный собаками, еще долго сидел, повернувшись спиной к огню и недовольно ворча. Кругом все давно уже спали, а он продолжал греться у костра, закутав живот овчиной. Несколько дней как он по совету слуги лечился голодом, ничего не ел и только пил вино и ракию.
Люди его лежали на сене возле лошадей, которые во сне глухо били копытами о землю. Собаки, рыскавшие весь день по горам, удивленно поглядывали на хозяина, недоумевая, почему он не спит, и дрожали от жажды и голода. Умаявшись от тряски, истомившись от беспрерывных дум о прожитой жизни, о жене и детях, он сквозь дрему упорно всматривался в завиток дороги, на котором белели камни, точно ползущие в одном направлении улитки. Огромная ель и росшая рядом с ней маленькая елочка мрачно приближались к нему по высокой траве, где гулял прохладный, невидимый низовой ветер. Справа от него в нескольких шагах высился бор, там было совершенно темно, видно было только множество веток, будто перышек. В глубоких провалах мрака его взгляд снова нащупал широкие полосы снега, белыми потоками спускавшиеся по заваленным камнями ущельям, а над ними высились пики, совсем уже призрачные, как во сне. Потом его взгляд приковало ясное синее небо, и он долго, не мигая, смотрел ввысь.
Тогда в нем впервые, как и в его солдатах, зародилось смутное желание не возвращаться домой. К предчувствию смерти, до той поры еще не изведанному, примешивалась привычная скука, не отпускавшая его, пока не начинались бои. Перебирая в памяти больных солдат и обезножевших лошадей, он с бесконечным презрением думал о тех солдатах, что здоровы и были готовы к дальнейшему походу и к битве. И все же, несмотря на всю свою выдержку и самоуверенность, он прежде всего осыпал бранью себя, а потом уже других. Непрерывные мучения, постоянные войны сделали его непревзойденным мастером по снаряжению полка, он предвидел все до мелочей, предугадывал возможные повороты в событиях. Если порой ему еще случалось обмануться в каком-нибудь норовистом валашском коне или тяжеловесной немецкой кобыле, недуг или норов которых на глаз не определишь, то в выборе повозок, колес или людей он никогда не ошибался. И сейчас даже недостаток провианта нисколько его не беспокоил, хотя его людям самим приходилось заботиться о харчах и об амуниции — просто ему все чертовски надоело. Он знал: главное довести их туда, где свистят пули. Но возникшее в душе презрение, смешанное с жалостью, мучило его сильнее, чем обычно. Возможность не возвращаться больше домой и перестать маяться со всем этим представлялась его усталой душе недостижимым счастьем. Прекратить наконец вечно выравнивать эти огромные ножищи, которые никак не хотели и не умели держать шаг, колотить по спинам и животам солдат, не умеющих брать ружье на караул. И главное — не бить их больше, не бить, когда они, разинув рты, таращат глаза на бочку с порохом, которую надо поджечь; не бить их больше по лицу, голове, коленям. И прежде всего не возвращаться с ними домой. Не видеть слез и метания обезумевших баб, не слышать их воплей, запевок и причитаний по убитым.
Край, откуда они пришли и где он оставил семью, вызывал теперь в нем отвращение. Наряду с приказом обучать людей рыть осадные траншеи он получил распоряжение научить их осушать болота, и сейчас наравне со стрельбой из ружей он учил солдат (и совершенно без толку) воздвигать глиняные дамбы возле трясин и поросших ивами топей, где они охотнее всего селились в землянках и шалашах, среди зарослей кустарников или под деревьями, и где умирали, скорчившись. Этот дурацкий край, мокрый, болотистый и ровный, как скатерть, вконец осточертел ему, и, будь его воля, он давно бы уже покинул его на веки вечные.
Свыкнувшись с военным делом и овладев им в совершенстве, он теперь презирал его, а еще больше презирал своих соплеменников, которые походили на цыган, так же как их жилища походили на цыганские шатры. Причем не на те шатры в Валахии, которые в памяти Вука Исаковича остались сладостным воспоминанием, связанным с молоденькими цыганочками, а бедняцкие шатры турецкой голытьбы, разбитые подле мусорных свалок. В гневе Вук Исакович охотно предал бы огню и мечу весь тот край, который он в свое время пересек вместе с отцом и братом, когда они ездили по торговым делам, вместе с боготворившими его людьми, которых он сам привел и поселил у Варадина.
Впрочем, и в минуты жалости, внезапно сменявшей гнев, Вуку Исаковичу хотелось уйти вместе со своими людьми куда-нибудь подальше от этой юдоли.
В страшной мешанине мыслей он с бессильной яростью вспоминал брата с его мелочностью и делячеством, хотя и был ему благодарен за то, что тот приютил его жену и детей. Скопидомство, крохоборство и торгашество брата казались ему нелепыми. Перед отъездом пришлось с ним мириться, так и не выцарапав ни своих денег, ни талеров жены, да еще выслушав его бесконечные насмешки над тем, что он, Вук, носится с мыслью переселиться — может, даже в Россию.
Жизнь дома для Вука Исаковича была не жизнь; настоящая жизнь, чудесная, наполненная смыслом, виделась ему где-то на стороне. До́ма были лишь грязь да убожество, вечная купля-продажа, скитания по грязным городишкам, в которых Аранджелу Исаковичу виделись полные мошны денег и в которых он расточал любезные улыбки и вел деловые разговоры. Вук Исакович, будь его воля, не удостоил бы и взглядом этот край, не говоря уже о Турции, куда кое-кто из переселенцев начал снова возвращаться. Турцию Вук Исакович ненавидел, он так и не заметил ее мощеных дворов, фонтанов, красивых мостов и прекрасных, подобных длинным древним копьям, минаретов.
Мечта куда-нибудь уйти и жить там беззаботно, увести с собой своих людей, чтоб им тоже жилось легко и приятно, представлялась Вуку Исаковичу вполне осуществимой. Должен же где-то быть светлый, прекрасный край. Туда и следовало уйти. Глядя сверху на солдат, лежащих вповалку на траве вокруг повозок, освещенных огнями костров, Вук Исакович, опершись на колесо, думал о том, как было бы хорошо увести их далеко-далеко. Заглядевшись на отвесные высокие скалы, над которыми сияло чистое голубое небо, он на минуту забывал, где находится и куда направляется, и наконец затихал, как и его Славонско-Подунайский полк.
Солдаты спали. Когда боли в животе утихали, дремал и он, время от времени просыпаясь и поглаживая своих собак, которые ластились к нему и заползали под теплую овчину. Дальше, за повозкой, жевали жвачку телята (их гнали из Граца для него и офицеров), а за лесом звенели бесчисленные цикады.
Доказать, что в Баварию можно пройти путем, который предложил он, а не тем, которым распорядился идти генерал от кавалерии граф Сербеллони, все-таки оставалось его главной заботой. Поэтому, как только боли в животе утихли, он поднял полк раньше обычного, чтобы продолжить форсированный марш к Дунаю.
Спустившись в долины и сады плодородной равнины Верхней Австрии, полк, который теперь лучше кормили и по причине спешки освободили от учений, шел с большой охотой.
Дни протекали в беспрестанном марше растянутой колонной, а ночи — в непробудном сне. В честь проходящих сербов в селах устраивали вечеринки, а богатые помещики давали балы-маскарады. Солдаты повеселели, от их угрюмой молчаливости и следа не осталось, они снова пели, особенно с тех пор, как на их пути стали попадаться городки, где было много хорошего вина. Вернулись в строй даже больные, прежде ехавшие в обозе. Свернув у Кремсминстера к Дунаю, который всем им был так мил, полк снова помчался вперед, как мчался от Срема до Печуя — с криком и гиканьем, сокрушая на своем пути заборы и плетни.
Но и вторая буря быстро улеглась, едва только вошли в изголодавшуюся и обедневшую Баварию.
Вук Исакович снова ехал впереди в сопровождении своего ленивого и толстого денщика Аркадия, известного на весь полк пьянчужку и песельника, и нескольких офицеров, которые, попыхивая трубками, пели, а полк подтягивал и выкрикивал на разные голоса, стараясь побольше растянуть и пониже взять две заключительные ноты: «Э… Эй… Э… Эй…»
Вытаскивая с трудом ноги из вязкого солончака, полк без потерь кое-как дотащился со своими повозками до Ингельштадта на Дунае, где ему предстояло соединиться с частями австрийской армии, формировавшимися на Рейне, и со своими земляками с Военной границы{10}.
На заре полк с юга подошел к городу, расположенному на другой стороне Дуная, и остановился посреди болотистой местности, чтобы отдышаться, прежде чем переправляться через реку и показываться на люди. Но едва рассвело, с противоположного берега зазвучали хриплые голоса, посыпалась неслыханная в здешних местах брань, выражавшая всю полноту братских чувств. Это кричали, размахивали руками только что разбуженные, еще в исподниках, солдаты подполковника Арсения Вуича, который с двумя своими полками уже присоединился к главным силам. Новички тут же почувствовали себя как дома и развеселились.
Пограничники из Приморья, которых вел обер-капитан Иван Хорват, еще не подошли. Ходили слухи, будто они все еще где-то в Нижней Баварии и творят там такое, что чертям тошно.
Две недели солдаты Вука Исаковича стояли лагерем под Ингельштадтом, бок о бок с полками Вуича, которые во многом им уступали. Отдохнув, части двинулись каждая по заранее намеченному для нее маршруту — на Рейн.