Привалившись спиной к хижине, полураздетый, он выслушал рапорт капитана Антоновича, который заступил на ночное дежурство по лагерю; капитан сообщил Исаковичу пароль и передал ему приглашение Беренклау пожаловать к нему завтра на обед. Вытянув ноги в траве и сломав стебли бурьяна, лезшего в лицо своими засохшими плодами, в которых колотились зернышки, он лег на спину под кустом, росшим над хижиной, оголил грудь, чтобы немного остыть, и не мигая уставился на пробивавшиеся сквозь пыль снопы света над далекими земляными валами. Угрюмо приказав ночью не задерживать убегающих из лагеря, а на заре тех, кто вернется, не передавать караулу, он тут же отпустил капитана. Потом бросил мимолетный взгляд на солдата, который чуть в стороне, стоя на коленях в сене, чистил его пистолеты, и устремил взгляд в бездонную голубую высь.
Он ждал, когда смеркнется, вдыхая запах дыма от горящей между шатрами травы. Под собачий брех на долину опускалась темнота. Первые далекие костры осветили лица солдат, которые, сидя на корточках, чистили картошку, резали тыкву и варили их в котлах или пекли на горячих угольях. Побледневшее небо низко нависло над садами. И сразу повеяло приятной прохладой. Снова завыли и загудели гусли, запела свирель. Вместе с мраком наступала тишина. Вскоре тьма смешалась с туманом, а пыль укутала все вокруг до самых верхушек далеких фруктовых садов. Вук Исакович успокоился.
Перед ним навеки разверзлась бездна, позади лежало суетное прошлое. Он, как и все прочие, ничего не добился и в этой войне, а кочевая жизнь и маета все продолжались. И все-таки в глубине души он чувствовал, что так попусту жизнь не может пройти, внутренний голос обещал ему в конце что-то необыкновенное.
Стоя над страшной бездной, на краю которой он оказался, обнаружив, что жизнь прошла, что ничего поправить уже нельзя, в том числе и жалкую судьбу всех тех, кто не по своей воле и для чужой корысти пошел с ним и кто либо погибнет, либо вернется в свои болота, отказавшись от всякой надежды, он все-таки чувствовал над собой нечто обещающее, как чувствовал это небо, несущее летним вечером прохладу.
Окидывая взглядом широкую равнину, уходящую к реке и дальше, до синих гор, он в этих далях черпал чувство, что он не рожден для этой неизреченно-тяжкой тоски и пустоты, в которой очутился. Где-то, подобно этому радостному снопу света, вспыхнувшему на фоне звездного неба над городом, где под темной сенью кровель прячутся голуби и ласточки, должна быть и для него какая-то небесная радость. Когда-нибудь и он должен добраться туда, где в радостном водовороте событий жизнь льется легко, как прозрачный, чистый, холодный, приятный пенистый водопад. Поэтому надо уйти отсюда, поселиться в каком-то другом месте — прозрачном, чистом, ровном, как поверхность глубоких горных озер, думал он, лежа весь потный рядом со своими собаками, которые, растянувшись на соломе, гамкая, ловили мух. Надо забрать всех, забрать патриарха и уйти от этих болот, от бесконечных войн, службы и обязанностей. Жить по своей воле, избавиться от этой страшной неразберихи, жить той жизнью, для которой рожден человек. Жить тем необыкновенным, что, как небо, все покрывает и все завершает. Чтобы все то, что он до сих пор делал, перестало бы казаться глупым и бесполезным, чтобы будущее стало понятным и ожидание мира не было бы уж таким безысходным.
После стольких недель тяжких мук и скитаний, выбравшись в полном изнеможении из страшной бездны отчаяния, Вук Исакович испытывал небывалую жажду чего-то радостного и светлого; уходить с этого света обездоленным, старым и опустошенным он теперь не хотел. Никогда еще он с таким восторгом не прислушивался к шепоту небес, говорившему, что сама судьба предопределила ему вести свой полк, который вдруг стал милее и лучше всех прочих на свете. И те, кто остались дома, никогда раньше не представлялись ему столь достойными лучшей доли. Засыпая в духоте летней ночи у порога своей землянки под Страсбургом, Вук Исакович грезил о чем-то неземном, что ждет не только его, но и его сородичей, пусть униженных сейчас и обманутых, но рожденных для чего-то чистого, светлого, необыкновенного и вечного, как вот эти яркие созвездия и серебристая синь неба, мерцающая над городскими кровлями, травами, горами и рекой. А вдоль реки трепетало пламя лагерных костров, на которые, будто тихий летний дождь, лился лунный свет.
На другой день утром, едва проснувшись, он узнал, что на заре опять повесили трех солдат, уличенных в воровстве возле одного из ближайших сел. Капитан Антонович в неряшливо написанном рапорте особо подчеркнул: профос, прибывший с отрядом драгун, пьяная каналья, бьет солдат эфесом сабли по лицу и вешает без допроса и следствия на ближайшем дереве. К тому же с отрядом ездит католический поп, который исповедует и православных, так что сербы плачут от горя, не имея возможности ни помолиться, ни послать последний привет родным. И, наконец, поскольку солдаты уже провисели три часа, он просит распоряжения передать их для захоронения подполковнику Арсению Вуичу, потому что солдаты, видимо, в последнюю минуту своей жизни дали ложные показания: они не из их полка.
Умываясь неподалеку от землянки, Исакович, синий от гнева и досады, совал голову в ведро. Вода стекала с подбородка на голую грудь, сердце учащенно билось. Приказав Антоновичу тотчас послать монаха к покойным и обо всем сообщить Беренклау, а солдат предупредить, чтобы не выходили из лагеря без тесака, он переоделся, поглядел на забитые повозками французов дороги, тучи пыли, поля, над которыми низко кружились жаворонки, окинул взглядом форпосты, редуты, крепостные стены и на самом горизонте увидел ряд акаций и фруктовых деревьев небольшого селения. Там, решил он, они и висят.
И пока ему седлали коня, он, осевший и подавленный, все смотрел туда, в открытое поле, пересеченное межами, поросшими репейником и крапивой, с нависшими над ним серыми дождевыми облаками.
Конь, обычно спокойный, опустив морду к земле и пофыркивая, ел мякину. Когда Исакович подошел, он вдруг шарахнулся. Пока слуги стягивали подпругу, животное беспокойно закружилось на месте, пугливо косясь на него своими большими черными глазами. Но когда Исакович ударил коня кулаком, он задрожал и стал как вкопанный. Вскочив в седло, Исакович подумал о том, что еще способен ездить верхом, как юноша, и зарысил по равнине, подтягивая поясные ремни.
Поскакал он прямо в душную, паркую мглу хмурого утра мимо конюшен Беренклау, мимо нагромождения оглобель и колес, мешков, стогов сена, мимо вкопанных в землю пушек, через поваленные плетни и порубленные сады к небольшому пригорку.
Ехал он, не спуская глаз с далеких акаций и домов, а они все не приближались. И даже порой среди зеленой шири на мглистом небосклоне казались еще более неподвижными от того, что конь тряс его, бешено фыркая на заросли крапивы, кусты осоки, спотыкаясь на вскопанных грядках и ударяя копытом о копыто.
Был хмурый душный день, и пока доехали, он весь взмок. Уже издалека показались тянувшаяся вдоль канавы со стоячей водой бахча, высокая конопля, несколько строений, коровы и поле, поросшее высокой травой и усеянное красными маками. У большого намета соломы копошились куры, тут же возле двуколки с высокими колесами собралась большая толпа крестьян, крестьянок и ребят. Перед ними, держа под уздцы лошадей, стояли два драгуна, по виду очень довольные. Из громкого гама и шума, царивших вокруг них, по поведению молодух и девушек и по тому, как драгуны что-то выделывали ногами и утирали шеи, Исакович понял, что они танцуют.
Погнав через канаву коня, он заехал за дома в коноплю, так что его не успели заметить, и по упавшим заборам перебрался на другой край бахчи, где вдоль канавы со стоячей водой выстроились восемь акаций. Несколько теплых дождевых капель упало ему на лицо, и он остановил коня. Над головой застрекотала сорока, и тотчас ей отозвались вороны.
В тот же миг конь вздрогнул, подался назад, задрожал и стал как вкопанный. Приподнявшись на стременах, Исакович заметил, как по скошенной ниве к пригорку, закрывавшему большую часть Страсбурга, бегут два жаворонка; дернув коня за узду, он увидел в нескольких шагах от себя фруктовый сад и три ближайшие груши, на которых неподвижно висели на фоне пустынных далеких полей три пугала.
Солдаты были повешены так низко, что их ноги почти касались тыкв и арбузов, их больших желтых цветов, а также огромных огурцов, росших тут же. Им не связали колени, а только сняли опанки, и ноги их были раскорячены, словно они собирались сесть в своих тесных серых штанах на что-то высокое. Ступни опухли и отливали синевой, словно отмороженные. Увидев эти шесть судорожно сведенных ног, будто шесть освежеванных ягнят, Исакович с трудом осмелился поднять глаза выше.
Руки им связали за спиной, лица не закрыли, и у глаз и носа роились мухи. Повешенные невысоко от земли, где у стволов расходились ветви, они висели неподвижно, согнув шеи, словно совершали дикий скачок с деревьями на спинах через тянувшуюся вдоль бахчи канаву со стоячей водой. В открывшемся позади них просторе летали от стога к стогу воробьиные стайки.
На ближайшей груше, где висел первый солдат, было еще много зрелых плодов, и, хотя лошадь уперлась и не хотела продвинуться ни на шаг, обомлевший от ужаса Исакович видел его совершенно отчетливо. Это был высокий грузный человек, видимо, он долго защищался и вырывался, потому что нижняя рубаха вылезла из-под пояса и свисала клочьями, а на коленях и локтях зияли дыры.
Его взлохмаченная голова склонилась налево, шея вспухла от крови и посинела, вывалившийся язык почти касался веревки.
Средний был огромный детина с длинными усами. Поднятая высоко над землей одна его нога была согнута и переброшена через другую, пальцы которой касались земли. Ветка, на которой он был повешен, почти отломилась от ствола, и, когда он бился в смертельных конвульсиях, груши с нее попадали на землю. В страшной борьбе с захлестнувшей его петлею плечевые мышцы напряглись, а огромные желтые зубы нижней челюсти закусили верхнюю губу до крови. Он висел, закинув голову назад, заведя белки глаз в небо, весь посинев.