Переселение. Том 1 — страница 33 из 103

Монахи пришли опять и передали, что его святейшество принять его не может, однако к больной госпоже Дафине Исакович пошлют монаха. А вообще его святейшество советует отправиться к хорошо ему знакомому епископу Ненадовичу и с ним разрешить тот важный вопрос, который его так интересует.

Аранджел Исакович, потеряв наконец терпение, начал упрекать монахов поначалу довольно сдержанно, с кислым видом и горькой улыбкой. Они, мол, хуже солдат, что проливают кровь и живут как цыгане, где придется. Корил их за то, что по их вине народ кочует с места на место и торговцы и ремесленники не могут нигде осесть. Что же касается брата Вука, которого они так восхваляют, он-то и есть настоящий цыган, оправдывающий свое озорство и бездельничанье тем, что без конца дает зарок уехать в Россию, где все, мол, пойдет на лад. Потом он обрушился на патриарха и наговорил перепуганным монахам такого, что не следовало говорить. Обозвал бывшего печского архиепископа и славяносербского патриарха Венгрии, Сербии, Болгарии, Боснии, Греции, Далмации, Хорватии, Славонии и всей Иллирии жадным сквалыгой, которому еще понадобятся его деньги. И тут же, высыпав на колени два кошеля дукатов, принялся их пересчитывать, приговаривая при этом, что, дескать, столько-то он хотел пожертвовать на постройку патриаршей церкви, столько-то и столько-то на колокола, на портрет блаженнопочившего царя Уроша Слабого{22}, на ремонт монастыря и, наконец, столько-то и столько-то патриаршим монахам. При этом он глубоко вздыхал, а монахи тем временем все чаще нюхали базилик.

Потом как бы между прочим заметил, что и он, Аранджел Исакович, хоть всего лишь купец, однако не менее заслуженный человек, чем его брат Вук, который только тем и прославился, что горланит на соборах, болтает да обещает, а он, Аранджел, по-настоящему торгует, продает и покупает, а что купит, умеет хранить. Они еще разочаруются в его брате Вуке, который охотнее всего погнал бы их через степи, горы, болота и леса в эту самую неведомую Россию — а до нее прежде чем доберешься, подохнешь, и увидят, кто таков он, Аранджел Исакович, кому уже надоели странствия и кто останется здесь, где они поселились. И не только останется, но и все купит, и от своего добра оделит и церковь, как оделяет ремесленников и лодочников, и пощедрее, чем брат. Оскорбленный Аранджел Исакович понимал, что его не пустили дальше ворот, и стоял, словно его окатили ушатом холодной воды, подергивая свои широкие купеческие рукава, все выше задирал голову и порывался уйти, протискиваясь через толпу монахов, которые, растерявшись, не знали, что делать, не понимали, почему он так сердится и о чем толкует. Впрочем, не унимался он, ему-де известно, что болтают о невестке, которая живет в его доме в Земуне. Но ведь брат на войне, и кому-то надо приютить малых детей, чья мать лежит при смерти, вот об этом-то он и хотел говорить с патриархом, потому что тут и его святейшество должен сказать свое мнение.

Не давая монахам вымолвить ни слова, хотя один из них заикнулся о том, что надо бы еще раз сходить наверх и передать его просьбу, Аранджел Исакович совсем разошелся и принялся на прощание визгливо расхваливать самого себя. Коли он купец, так пусть знают: что попало к нему в руки, он уже из своих рук не выпустит. Чьи денежки раздавал брат церквам да монахам, как не его, и кто сохранит им все то, что они получают, как не он и не его люди, которые прочно осели здесь и дальше кочевать не намерены. Все принадлежит тому, кто сидит на месте, а не кочует, как цыган. Кто выдержал падеж скота без крика и шума, тот выдержит все и не уйдет. А кто видел, что у Аранджела Исаковича хоть один мускул на лице дрогнул, когда у него утонули суда или угнали гурты скота? Если же болтают о том, будто он блудник и женщин покупает, то еще неизвестно, не станет ли он у них церковным старостой и не заживет ли как настоящий святой, когда угомонится. И он обещает, как только вернется в Земун, выслать им полный воз икон, и гораздо лучших, чем эти, здесь, на стенах, а звонница, — и он бросил презрительный взгляд в глубину двора, — звонница в его поселении выше, и из бревен потолще, и на каменном фундаменте. Так и скажите его святейшеству.

И, глядя на деревянную звонницу с застывшим колоколом, на оцепеневший сад с неподвижно висящими яблоками, конюшни, галереи, верхние окна дома, где все словно вымерло, Аранджел Исакович внезапно понял, что под этой мрачной прохладой сада, перед иконами и лампадами он говорит неуместно громко, по сути дела бранится. И он, зеленея от стыда, вдруг умолк, быстро направился к воротам, вышел к толпе в окружении монахов, которые делали все возможное, чтобы его удержать, и, чихая на солнцепеке, закричал на своих слуг.

Среди собравшейся перед воротами бедноты было несколько цыганят в лохмотьях, почти совсем голых, которые тут же запрыгали на одной ножке и заканючили, выпрашивая милостыню. Никто не имел понятия о том, что происходило за воротами. Аранджел Исакович со своими слугами, щелкавшими бичами, зашагал к экипажу, толпа, сама не зная зачем, потянулась за ним.

Рыдван Аранджела Исаковича быстро катил в гору, пересекая овраги и фруктовые сады, сверху казалось, что он едет по крышам домов с соломенными и камышовыми стрехами, по овинам и хлевам, вырытым в земле под огромными стволами и корнями дубов и акаций. Между деревьями за ним бежали еще несколько нищих, прочие отстали. Сверху как на ладони, в долине и на склонах, между болотами и камышами раскинулся город, дальше шли корчевья и, наконец, широкая река с камышами, топями и лозняками, за которой виднелась бескрайняя равнина.

Солнце жарило вовсю; рыдван, словно окованный раскаленным железом, покачиваясь и подпрыгивая среди канав и деревьев, провожаемый изнемогающими собаками, направлялся к садам епископа Ненадовича. Этим летом он воздвиг неподалеку от своего дома небольшую деревянную церковку, собрал нескольких монахов, добровольно согласившихся отречься от пустыннической дикой жизни по лесам и виноградникам и поселиться братствами в фрушкогорских монастырях.

Трясясь по пути к этим садам, Аранджел Исакович, не желая больше вспоминать ни о патриархе, ни о разводе невестки с братом, решил сделать хотя бы что-нибудь для того, чтобы облегчить ей последние часы, о чем он на время позабыл. Думая о невестке, он намеревался упросить кого-нибудь из монахов поехать с ним в Земун и сказать, будто он прибыл от патриарха, лишь бы только замолкли ее истошные вопли и бредовый, молящий шепот, которые он слышал перед отъездом. Весь в поту от нестерпимой жары, он словно одурманенный катил в своем рыдване мимо домов, лугов и камышей, с трудом пробивавшемся сквозь высокую траву от дерева к дереву. Аранджел Исакович уже неделями не вел никаких торговых дел, понимал, что жизнь его отныне никогда не будет такой, какой была — веселой и приятной, и что после ее смерти ему уж ничего не будет нужно. Развалившись на подушках, Аранджел Исакович готов был завидовать себе, вспоминая то время, когда был далек от невестки, когда принял твердое решение обладать ею не более двух-трех раз.

Между тем рыдван пробился сквозь кусты вдоль высохшей канавы к бревенчатому мосту, покрытому прутьями. Лошади, чувствуя, как под копытами прогибаются и ломаются ветки, качаются и трещат бревна, становились на дыбы, и слуги немало помучились, стараясь успокоить их.

Аранджел Исакович поднялся на сиденье и увидел ряд переплетенных прутьями старых акаций, дальше ехать было нельзя. Весенние паводки нанесли на эту живую изгородь траву и прочие растения, сейчас они гнили, издавая тяжелый запах.

За поднимавшейся в гору лужайкой с несколькими сливовыми деревьями, которые ломились от зрелых плодов, показались большой дом, окрашенный в желтый цвет, и верх деревянной церковки под огромными дубами, а между ними открывался до самого горизонта вид на поросшие травою долины, виноградники и густые леса. Не зная, с какой стороны подъехать к дому, — монахи, не вдаваясь в подробности, лишь ткнули в видневшийся на горе дом — Аранджел Исакович хотел уже приказать слугам ломать изгородь, как вдруг взгляд его упал на странную фигуру, черневшую за деревьями.

На траве под акацией, согнувшись, неподвижно сидел монах с оголенной грудью, видимо весь ушедший в молитву.

Земля перед ним была ровной до самой кручи, откуда открывался вид на низовья Дуная. Перед ним был вбитый в землю заостренный и очищенный от коры кол из ствола молодой акации; казалось совершенно невероятным, как мог молодой монах бросаться на него грудью, животом или плечами и не кричать от боли. Он ничего не видел, не слышал, словно одержимый, только молча крестился, извивался, воздевал к небу руки и бил поклоны. Потом только Аранджел Исакович заметил, что он плачет.

Покуда слуги усмиряли лошадей и, ухватившись за колеса, пытались повернуть карету, Аранджел Исакович весь съежился, словно заостренный кол впивался в его тело, а не в тело монаха, который, казалось, ничего не чувствовал. Окинув удивленным взглядом раскаленное небо, на котором не было ни одного облачка, леса и горные склоны и то, что происходило перед ним, Аранджел Исакович вздрогнул, не понимая, как может человек на зеленой поляне в этом нестерпимом пекле с таким безумным упорством вытворять подобное. Монах в черной разорванной рясе, судорожно отбивающий поклоны над заостренным колом, выглядел чистым безумцем и наводил такой ужас, что впору было кричать. И когда, не выдержав, Аранджел крикнул так, что испугался собственного голоса и шарахнулись лошади, монах вскочил, словно его хлестнули кнутом.

Тогда лишь Аранджел Исакович увидел, что монах бос, высок, что грудь у него окровавлена, лицо — кожа да кости, глаза большие, а взгляд мутный, лихорадочный. Монах подошел к нему, сердито показывая жестами, что надо объехать сад — там находился въезд.

Слугам удалось наконец осадить экипаж, повернуть разгоряченных лошадей, и вскоре господский рыдван подъехал, минуя акации, к воротам на каменных столбах. По одну сторону от Аранджела Исаковича тянулись сливняки, горы, долины и широкая река, а по другую — деревянные звонницы с кровлями из очерета. Но перед глазами его все еще был одержимый монах, который то и дело нагибался над колом, извиваясь от боли, ничего не видя, не слыша, не замечая ни жаркого летнего дня, ни прохладной тени акаций, ни всего того, что открывалось глазу с горы — высоких трав, усадеб, заводей и каменных домов, на которых неподвижно застыли жестяные петухи. Монах словно обнимал кол, хотел остаться на нем, не отрываться от него и потому все чаще и чаще склонялся над ним, извиваясь от боли.