Этой осенью от дождей и наводнений особенно пострадали земли у обрывистого берега Дуная, откуда Вук Исакович двинулся на лодках в поход и где еще отец Вука поселил несколько семей.
Изо дня в день дождевые воды размывали и отваливали пласты земли, унося плетни и стога сена в реку и в болота, что тянулись вдоль берега реки. Дом Исаковича с северной стороны дал трещину, и казалось, что, если дожди продолжатся, он рухнет. Раскинувшийся перед домом высоко над рекою луг пропитался водой настолько, что в земле появились ямины и трещины, в которые проваливалась скотина. Внизу колыхались густые, высокие заросли камыша. За домом поднимался лес, который начали корчевать солдаты Вука Исаковича, и находились землянки тех, кто еще не построил себе глинобитного дома в спускавшемся к реке селе, с деревянной бревенчатой колокольней, под стрехой которой были развешаны иконы, привезенные из старых домов Исаковичей и Вуковичей. В стороне от села среди верб и кустов можно было различить хлевы и хижину, где Вук Исакович провел с женой последнюю ночь перед уходом на войну.
В этом краю было особенно много слухов, приходивших с чужбины. Тут люди первыми услыхали о гибели слуги Исаковича Аркадия и о том, что тело его не было найдено, как и обо всем прочем. О том, что многие убиты, и среди них немало офицеров, что Мария Терезия послала солдатам по талеру за геройство. Одно время поговаривали и о гибели богача капитана Антоновича, о том, будто темишварские купцы строят в память ему церковь чуть повыше села, на горе, напротив петроварадинских траншей. А когда услыхали, что некоторых солдат повесили за кражу яблок, вой и причитания начались с новой силой.
Смерть Дафины и ее жизнь были в конце лета на языке у всех жителей этого селения.
Все знали, отчего она умерла, и считали это наказанием за грехи и разнузданность Исаковичей. Говорили, что весь сребробогатый Земун повалил поглядеть на нее в гробу, до того она в своих дорогих нарядах и драгоценностях даже мертвой была хороша. Жалели, что погребение свершится так далеко, что туда пешком не доберешься. Шла молва, будто на поминки в дом Аранджела Исаковича приедут поглазеть даже из Турции.
Потом пошли слухи и о распре, возникшей из-за ее похорон.
Земунские священники доказывали, что Христодуло всегда были именитыми и добрыми ктиторами греческих храмов, потому и похоронить ее должны греческие священники в церковной ограде. Аранджел Исакович упирался, утверждая, что ее мать, уехав на чужбину, вышла вторично замуж за грека, а сама Дафина чистокровная сербка. Потому ее следует хоронить согласно новым обрядам сербской православной церкви.
Таким образом, в селах, где все знали Вука Исаковича, очень обрадовались, услыхав о том, что пакостный Аранджел Исакович решил не отдавать тело невестки греческим попам, а велел перевезти его и похоронить на горе над селом, за домом Вука, рядом с видной издалека могилой Лазара Исаковича.
Люди, провожавшие на войну Вука Исаковича, могли теперь досыта наплакаться, провожая в могилу его жену. И хотя измученная бедностью и вестями с поля боя толпа услышала лишь короткое отпевание, люди разошлись довольные. Они видели рыдван Аранджела, лошадей, по-иноземному разодетых слуг и, хоть и мимолетно, самого Аранджела с его странными желтыми глазами, приплюснутым носом, костистыми руками, унизанными золотыми перстнями пальцами, из которых всю дорогу струйкой лилось серебро для бедноты — щедрее, чем когда-либо раньше. Он был, словно паша, в шелках, в белых чулках, золотых застежках, кружевах, с четками.
Таким образом, госпожа Дафина и в самом деле проехала еще раз, мертвой, мимо того места, где так бурно провела свою последнюю ночь с мужем. Гроб с телом выставили на крытом побеленном крыльце, с балок которого свисали бесчисленные связки лука, перца и кукурузных початков. Кто хотел поглазеть на гроб, лез под истошный вой и причитания босыми ногами на лежащие неподалеку большие мешки с фасолью.
Пришли старики и тут же раскисли после выпитой ракии, а старухи, вытащив из гроба руку покойной, с воплями и причитаниями прикладывались к ней.
На несколько мгновений, когда священник запел заупокойную, появился, обратив на себя всеобщее внимание, и стал за гробом с обнаженной головою Аранджел Исакович, со следами бессонных ночей на лице, сникший и сморщенный, он смотрел по сторонам отсутствующим взглядом и косил глазами. Он считал справедливым, что жену брата следует похоронить вблизи дома Вука, а не своего.
Пока подходили к его руке, он стоял оцепенелый, ничего не видя и ничего не чувствуя. Полагая, что смерть невестки не будет для него неожиданностью, Аранджел Исакович сейчас, когда это случилось, не мог прийти в себя от страшного потрясения. Понурившись, он стоял перед плачущей толпой у изголовья покойной, злой и зеленый, смотрел на свои пустые ладони, словно из них вырвалась пойманная горлица, потом тело его затряслось, а из глаз полились слезы.
Тут, в доме брата, Аранджелу вдруг почудилось, что во всем виноват только он, его отвратительная похоть и коварный замысел овладеть невесткой в своем доме, пока брат воюет на чужбине. Вук ушел на войну, а Дафина заболела и умерла, казалось, только из-за того, что он, Аранджел, удовлетворил свою мимолетную страсть. Будто все бесконечные, запутанные события и ненужные страдания вызвал он сам, чтобы только на миг утолить свой голод.
Кроме того, у него просто не укладывалось в сознании, что она мертва и что всему конец. Напротив, Аранджел думал о ней, и особенно о ее теле, словно все оставалось по-прежнему. Упрямо уставившись на гроб, весь утыканный свечами, он повторял про себя: вот та женщина, единственная женщина, которая оставалась желанной после той ночи, когда он удовлетворил свою страсть.
Он вспоминал ее глаза — большие, синие, необычайно красивые даже в минуту смерти — и хранил в душе ее светившийся изнутри и не терявший своего голубого сияния взгляд. До сих пор он размышлял о том, что, кроме разврата и чувственных наслаждений, так хорошо ему знакомых, он мог бы получить то непреходящее, что способно поднять в вечную голубую высь. Аранджел Исакович понял, что, торгуя скотом и отвешивая на безмене серебро, он лишь попусту тратил время вместо того, чтобы соприкоснуться с чем-то прекрасным, необычным, поднявшимся над всем подобно верхушке серебристой ели, хватающим за сердце среди полного мрака, в котором, как казалось, ему придется отныне жить.
Спустя несколько минут гроб отнесли на гору и засыпали землей, а слуги, подхватив под руки Аранджела Исаковича, который не мог ступить и шага, с трудом усадили его в рыдван.
После похорон Дафины и отъезда Аранджела Исаковича селение у леса и дома Вука Исаковича опять утонуло в осеннем ненастье. Сырость проникала сквозь стены; с крыш струями лилась вода; травы пожухли и гнили. По целым дням не видно было живой души ни на горе, ни над кручами, ни у домов. Все до самого неба над ивняками и горами, над однообразными водами и серыми равнинами затянуло густой, мглистой пеленой дождя. Жабы стали забираться в дома и землянки, а вода затекала под колоды, на которых были настелены нары.
Поселившийся в доме Вука Исаковича старый слуга Аранджела Ананий с женой и дочерьми без конца таскали сено, солому и целые стога кукурузы. Всегда окруженный собаками, этот старый слуга, весь заросший, с косматыми бровями, по-прежнему, как цепной пес, спал на пороге, закутавшись в овчины, под которыми была одна рубаха, так, что нельзя было разобрать, где у него голова, а где ноги, и только когда он начинал копошиться, как поросенок в мешке, сбрасывая с себя бесконечные овчины, внезапно в густой шерсти загорались его маленькие, но ясные и умные голубые глаза. Целыми днями он сидел прямо на земле, выбрав сухое место, и не отрываясь смотрел на затянутый дождем небосвод, на поля и селение, которое со своими глинобитными постройками, неухоженной скотиной и непокрытыми скирдами хлеба гибло от мокропогодицы.
Ананий не захотел взламывать дверь и поселил свою семью на крытом крыльце, полагая, что, если Вук Исакович не вернется с войны, это произойдет само собой.
На необычайно бледном, болезненном лице слуги запечатлелся ужас от всего виденного и слышанного, о чем он не смел никому рассказать. Жена и дочери ничего не знали, но ему было известно все: и почему госпожа Дафина была привезена в дом Аранджела Исаковича, и что он с ней там делал. Ананий видел изблизи и ее болезнь и то, как она умирала, видел часто и то, о чем господа даже не подозревали. Живя годами бок о бок с Аранджелом Исаковичем, Ананий мог на память перечесть всех его наложниц, знал наизусть его торговые сделки. Не прошло мимо него и то, что две его старшие дочери одно время зачастили в хозяйские покои, но он понимал, что они недостаточно красивы, чтоб это долго продолжалось и навсегда обеспечило ему беззаботную жизнь. От своего хозяина Ананий перенял неутолимое сребролюбие, он нанизывал серебряные монеты на шнур и опоясывал им голое тело. Когда-то добрый и кроткий — мухи не обидит, а куда уж там заколоть овцу («проливать кровь грешно»), он превратился в хитрющего и безжалостного хапугу, которого боялись пуще огня на скотных дворах и барках Аранджела Исаковича, потому что своими лукавыми и подлыми наговорами он мог очернить в глазах хозяина кого угодно. В семье не было мужчины, кроме Анания, и все-таки у него была обработанная земля, и ее становилось все больше.
Появление в доме Дафины было для него тяжелым ударом, а смерть ее — радостным событием, опять пробудившим какие-то надежды. От своего хозяина он научился ждать и предвидеть, и он ждал, что Аранджел Исакович заметит его младшую, третью дочь, которая как раз в это время подрастала. Грудастая, широкобедрая, именно такая, каких любил Аранджел Исакович, она и сама без конца мозолила ему его желтые, мутные и всегда вытаращенные глаза, то нагибаясь, то касаясь его руки, но, к великому изумлению Анания, видимо, совершенно напрасно.
Аранджел Исакович после появления в его доме Дафины стал каким-то странным, а после ее болезни — тем паче. Женщины больше для него не существовали, его желтые глаза, прежде сверкавшие, как у кошки, стали мутными, бегающими, а взгляд словно искал что-то над головой собеседника. После смерти Дафины, часто бывая у хозяина и обязательно с младшей дочерью, Ананий с ужасом убеждался, что все его надежды рухнули. Губы хозяина ничем не напоминали его прежних, всегда влажных, красных и липких от турецких сластей губ, без следа исчезла затаенная улыбка развратника, померк блеск в глазах, с которым он мерил каждую женщину с головы до ног.