Махалы, то я и смотреть не желаю на распланированное по линейке село, с вытянутыми в ниточку улицами. Глуп этот граф Мерси, глупы и землемеры, глуп и капуцин, думающий превратить человека в ангела. Ведь человек, в сущности, просто задница».
— Задница! — буркнул он вполголоса. Гарсули услышал и испуганно посмотрел на фельдмаршал-лейтенанта.
А тот, закончив одеваться, со старческой любезностью указал на дверь, пропустил обер-кригскомиссара вперед и учтиво пробормотал:
— Пожалуйста! Bitte sehr, Wohlgeborener, Sondergeliebter und Geehrter Herr![7]
«Какой мужик, — начал мысленно грек свой монолог. — Потому-то он и любит расциян, потому-то и защищает их. Он и сам им под стать. Настоящий мужлан с Рейна: уж дали бы лучше этому простаку швабу в руки мотыгу вместо Темишвара! По той же причине он вечно и возражает! Не отвечает на наши рескрипты. А юг империи в опасности… Какие у него ручищи и ножищи. Мужик, да и только!»
Они бок о бок спускались по лестнице; Энгельсгофен прижал грека к самой стене, и тот обтирал ее своими бархатными штанами и черным фраком до самого низа. А со стороны могло показаться, будто огромный фельдмаршал-лейтенант подхватил какую-то молодуху под руку и та едва касается ногами земли. Гарсули весь перемазался мелом и пах карболкой.
«Экий мужичище! А носище! Как у лошади. И волосы торчат из ноздрей, как конская щетина».
Здание, в котором жил фельдмаршал-лейтенант барон фон Энгельсгофен, было повернуто к городу лишь одной стороной: своим великолепным фасадом в стиле барокко, словно перевезенным сюда из Вены. Зато другая его сторона, с сохранившимся еще от турецких времен крылом и зарешеченными окнами, была необычайно мрачна. В этом крыле, куда свет проникал лишь сквозь бойницы и где старинные глиняные печи топили снаружи, помещалась офицерская гауптвахта — несколько комнат с изъеденными крысами полами. Вход туда вел через маленький, обнесенный стенами двор позади церкви, в этом дворе все еще стояли пришедшие в негодность старые пушки. Отсюда можно было, так же как и из окон Энгельсгофена, следить за происходящими на плацу учениями. Когда солнце заходило, арестованным офицерам разрешалось посидеть во дворе на скамейках. Жена профоса посадила тут несколько подсолнухов и посеяла вьюнки, которые покрыли стены зеленой сеткой. Двор вокруг старых пушечных каменных ядер уже более ста лет утрамбовывали сапоги заключенных, которые прогуливались здесь, чтобы размять ноги.
Сюда доходил воздух, заглядывало солнце и доносился ветерок со стороны зеленых, уходивших в бесконечную даль учебных плацев. Там в любое время дня можно было видеть эскадроны кавалерии, которые с рыси переходили в галоп и в карьер. Неподвижными красными пятнами застывали пехотные полки сербских пограничников, чтобы затем внезапно превратиться в марширующую колонну, которая то и дело меняла свой облик, словно на шахматной доске. Пехота в том году впервые получила форму, и потому роты солдат издали напоминали разноцветные клумбы.
В этот каменистый дворик Энгельсгофен и привел Гарсули. Здесь их уже поджидала небольшая группа писарей обер-кригскомиссара, посланная в Темишвар заранее. Офицеры Энгельсгофена не стремились быть особо любезными с этими венскими писцами и аудиторами и вместо скамеек просто положили у стен несколько еловых досок.
Гарсули велел привести из арестантской офицеров. Он, мол, предпочитает побыть на свежем воздухе и хочет спокойно побеседовать с заключенными, не забывая, что речь идет о людях, которые сражались за империю и получили немало ран.
Он стал прохаживаться вокруг пушечных ядер и вдоль стены в ожидании, пока профос приведет перво-наперво четырех Исаковичей, обвинявшихся в том, что они попросили внести их в список русского генерала Шевича и подали в отставку с намерением переселиться в Россию.
Энгельсгофен утверждал, что все было сделано по закону и что Исаковичи записались в русскую армию только после того, как получили отставку. По его мнению, власти сами побудили этих офицеров переселяться с семьями в Россию.
Гарсули же утверждал, что Исаковичи сначала добились, чтобы их внесли в список, который генерал Шевич увез с собой в Россию, и только затем попросили у императрицы отставку. И считал, что их следует разослать по регулярным полкам, а если они не согласятся, то держать под стражей.
Исаковичи защищались, говоря, что после стольких лет безупречной и преданной службы им было заявлено, что ландмилицейские полки расформируют, а те, кому это не по душе, могут отправляться на все четыре стороны. Что генерал Шевич тоже был отпущен из австрийской армии и принят в армию императрицы Елисаветы Петровны и приезжал он к ним из России как родственник. Они заявили, что сначала, как и положено, получили отставку и только потом со спокойной душой попросили внести их в список Шевича, который тот увез в Россию. Так что они считают себя офицерами русской армии и просят дать им возможность уехать.
Энгельсгофену все это разбирательство было противно, он уселся у стены на одну из досок, вовсе не желая помогать обер-кригскомиссару. Когда из арестантской привели офицеров, старый барон отвернулся, беспрестанно пуская густые клубы дыма из своей швабской трубки.
Гарсули окинул беглым взглядом офицеров и любезно предложил им сесть. Он решил говорить с ними на странном смешении языков немецкого и словенского, слышанном им в Рагузе, и на русском, который он хорошо изучил, живя на острове Корфу. Поглядывая исподлобья на Исаковичей, он улыбался, когда те опускали глаза. Потом распорядился принести трубки и разрешил офицерам курить в его присутствии. Он то садился на ядро, то вставал и прохаживался как павлин, то вновь садился.
— Всегда приятно побыть на весеннем воздухе, — разглагольствовал ом. — Весенний ветерок так ласков. А солнце нас, людей, так славно греет, так славно греет! Заключенные, — продолжал он, — кажутся мне несколько бледными, нечесаными, грязными, небрежно одетыми и ненадушенными. Это нехорошо. Офицер обязан быть аккуратен, а его одежда должна быть выглажена даже на гауптвахте. Уж не играли ли вы у себя в камере в звонаря?
Последние слова вызвали громоподобный хохот писарей и офицеров свиты, ибо в них содержался намек на весьма непристойную игру, которая была в ходу среди сидевших на гауптвахте офицеров.
Улыбались и заключенные. Только Энгельсгофен окинул обер-кригскомиссара презрительным взглядом и плюнул.
Тем временем грек расхаживал перед Исаковичами, точно маятник, и читал им наставления. Сейчас-де он хотел их только повидать и услышать из их собственных уст, правда ли, что они собственноручно внесли свои фамилии в список Шевича, или, быть может, это сделал за них кто-нибудь другой, скажем, родичи. Ему, мол, этот список в Вене разыскать не удалось, и потому нет никаких прямых доказательств их вины. Ему известно, что русскому генералу дано было соизволение императрицы вербовать офицеров, уже получивших отставку, но отнюдь не заманивать на скользкий путь переселения порядочных и добрых людей. Он верит: после того, что они видели и слышали, им уже не придет в голову просить отставку. И потому он сейчас прочитает: «Eines an dem Herrn General Feldmarschall-Leutnant Freyherrn von Engelshofen erlassenes Rescript»[8], а вслед за тем им следует, безо всяких разговоров, отправиться по домам и готовиться к переводу в регулярные полки.
На какую-то минуту Гарсули умолк и поднес к самому носу лорнет. Исаковичи молчали.
Впереди сидел майор Юрат Исакович, за ним — лейтенант первого класса Петр Исакович, еще дальше — майор Трифун Исакович и, наконец, — капитан первого класса, его благородие Павел Исакович-Влкович. В актах гофкригсрата особо подчеркивалось, что капитан усыновлен Вуком Исаковичем. Усыновленный Павел был, так сказать, вдвойне Исакович, и потому, если это возможно, его следовало помиловать.
Какое-то время Гарсули молча мерил офицеров испытующим взглядом, потом остановился перед ними и, глядя им прямо в глаза, снова заговорил, размахивая зажатым в руке рескриптом из Вены.
— Вам известно, что переселившиеся сюда шесть лет тому назад из Турции расцияне были разделены на три военных округа: Сегединский, Арадский и Петроварадинский. Вам известно, что сербы в этих округах занимают сорок пять укрепленных городов. Известна вам и участь дворцового провизора Иосифа Йоанновича, который переписывался с прибывшим из России князем Кантакузеном. Зарубите же это себе на носу. Три года тому назад вам было объявлено, что ландмилицейские сербские полки будут расформированы, а все офицеры — распределены по регулярным полкам империи. Так и будет, ибо того требуют высшие интересы государства австрийского. И потому вам придется переехать во вновь назначенные для вас военные округа. Вам было дано достаточно времени, целых три года, чтобы распродать свои дома и земли. Все прочие расцияне будут находиться в ведении камерального управления Венгрии. И чего вам еще надо? — заорал он вдруг таким страшным голосом, тут же перешедшим в дикий визг, так грозно вращая при этом глазами, что братья невольно испугались. Среди воцарившейся гробовой тишины обер-кригскомиссар приказал им встать, потом развернул рескрипт и принялся читать.
В рескрипте из Вены черным по белому стояло, что согласно приказу, данному коменданту Осека графу Гайсруку, переводятся:
«Майор Юрат Исакович — в Сирмийский гусарский полк{29}; лейтенант первого класса Петр Исакович — в Славонский гусарский полк; майор Трифун Исакович — в Бродский пехотный полк, а капитан первого класса Павел Исакович-Влкович — в Градишчанский пехотный полк…»
Потом, словно желая их предостеречь, Гарсули снова завопил:
— Ex Consilio Bellico!
Вытаращив глаза, он еще раз медленно прошелся перед офицерами и, уверенный в том, что никто из них не посмеет и пикнуть, сказал, что сейчас они могут идти по домам.