Переселение. Том 1 — страница 49 из 103


Тот, кого два брата и их жены собирались проводить, готовился в это время к отъезду; усталый, невыспавшийся, приунывший, он все еще не мог справиться с душевной травмой, которая остается у каждого, кто побывал в тюрьме.

Надо сказать, что при Энгельсгофене офицерская гауптвахта не так уж была страшна. Находилась она в том же доме, где проживал и сам фельдмаршал-лейтенант. Арестованных содержали в хорошо оштукатуренных, светлых и чистых комнатах с деревянными полами, их отапливали и проветривали. Однако, по распоряжению Гарсули, Павла Исаковича посадили не туда, куда сажали картежников, дуэлянтов и гуляк. Под гауптвахтой в подвале, по соседству с римским колодцем, было несколько почти совсем темных камер с земляным полом, которые еще совсем недавно служили застенками. Сюда сажали убийц, дезертиров и шпионов. Но Гарсули приказал посадить Павла именно туда.

Ему дали какие-то козлы, соломенник, кружку воды да ломоть заплесневелого хлеба. В этой сырой и вонючей камере стоял трехногий табурет, на котором можно было сидеть, но не было ни стола, ни свечи. И когда Павел ложился отдохнуть, мыши пищали под ним в соломеннике, а крысы перескакивали через него, как огромные кузнечики. Одна даже укусила его в руку.

В этой яме заключенный чувствовал себя как в гробу и вскоре уже терял всякое представление о времени.

Сырость в каземате была такая, что арестанта уже через два-три дня начинала трясти лихорадка. А когда его выпускали оттуда, что случалось, впрочем, редко, то он походил на вставшего из могилы мертвеца. И голова у него становилась седой.

Те, кого сюда запирали, уже после первой проведенной здесь ночи принимались неистово стучать в дверь и звать профоса; многие умоляли его и плакали.

Но если Гарсули ожидал чего-либо подобного от Павла, то глубоко ошибался; грек плохо знал его благородие капитана Исаковича, — Павел мог целую неделю провести в седле, почти не слезая с лошади, мог подолгу не спать, не есть и не пить. А когда его солдаты бежали к воде, капитан спокойно лежал на траве, ожидая, пока все напьются и принесут ему воды. В такие дни, глядя на него, можно было подумать, что ему все нипочем. Он никогда не жаловался.

Так и теперь Павел, опустив голову и упершись руками в колени, сидел на трехногом табурете и время от времени чуть слышно что-то насвистывал себе под нос. Ноги у него затекли, и он время от времени ударял кулаками то по одному, то по другому сапогу. Или ходил взад и вперед по камере до устали.

Капитан прислушивался к самому себе и глядел в глаза одиночеству.

Когда профос, приведя его сюда, удалился с фонарем в руке, Павел увидел, что с ним во мраке осталась лишь его тень на стене. Над ним был Темишвар, над ним были могучие крепостные редуты, огромные казармы, множество людей, но никто даже толком не знал, где он, и если бы даже захотел, то не мог бы его посетить.

С ним оставались только его мысли, но и они пролетали стремительно, точно ласточки, и, казалось, вспыхивали в мозгу то зелеными, то красными искрами. В своих узких малиновых чикчирах и в одной рубахе он дрожал от холода.

В ту минуту, когда Гарсули под барабанный бой велел заковать его среди казарменного двора, Павел всерьез решил, что его повесят, и помышлял лишь о том, как взойти вслед за профосом на помост с гордо поднятой головой, широко расправив плечи. Чтобы никто из присутствующих не мог сказать, что капитан Исакович шел на казнь с опущенной головою.

Но когда с него снимали мундир и связывали ему руки, он вспомнил, что осудить офицера на смертную казнь может один лишь Энгельсгофен, а Гарсули только, как баба, болтает языком да грозится. «Не может Гарсули никого вешать на территории, подчиненной фельдмаршал-лейтенанту Энгельсгофену. Не может!» — говорил он себе.

«А почему это не может? — вдруг послышался ему голос Трифуна. — Впрочем, достаточно оставить тебя на неделю-другую в яме, чтобы тебя уморила лихорадка, а крысы отъели тебе уши. Кого Гарсули бояться-то? Да, видали мы всяких тюремщиков, но такого ферта среди них еще не было».

И в то же время Павлу казалось, будто он слышит, как все, кого он тринадцать лет тому назад привел из Сербии в Срем, одобряют его поведение. То, что он сказал этому скопцу с острова Корфу, сказал бы любой житель Махалы. Павлу даже чудилось, будто он слышит отдаленный гул, крики солдат, которые не хотят становиться крепостными-испольщиками и требуют либо отпустить их в далекую Россию, либо обратно в Турцию.

И, гордясь своим ответом, он чуть было не погладил по привычке свои шелковые русые усы. Этому красавцу было свойственно тщеславие, впрочем, тщеславием отличались все в его роду.

Капитан мысленно представлял себе, как он стоит перед петушащимся Гарсули, которому никто не смел высказать то, что думает. Павлу казалось, будто он слышит шепот Юрата:

— Какой черт тянул тебя за язык? Зачем было поминать русское царство? Таких вещей, каланча, не говорят! Куда я теперь денусь с женой и грудным младенцем?

Гарсули был осведомлен о том, что капитан Павел Исакович — вдовец, человек заносчивый, но отличный кавалерист. Он отметил, что капитан, даже не потрудившись вытянуться, нахально стоял в позе «вольно». Однако обер-кригскомиссара обманул его мечтательный вид. Павел показался ему тихим и печальным.

Однако на самом деле капитан Исакович отличался безумной храбростью, присущей порой таким вот тихим с виду и задумчивым людям. Пока другие орали, выравнивая лошадей перед атакой и выкрикивая команду «шашки вон», Павел обычно ехал шагом перед сдвоенными рядами своих солдат, затем переходил на рысь, потом — на галоп и, наконец, ни слова не говоря, пригибался к шее лошади и несся во весь опор по зеленой траве, чтобы напоследок, взмахнув саблей, как плеткой, обрушить ее на голову врага. И его солдатам казалось, что они — на учениях, что они мчатся в атаку на соломенных турецких солдат и по команде стреляют из пистолета да рубят саблей по голове.

Не надо, однако, думать, что, сидя в каземате, Павел пел самому себе дифирамбы и радовался тому, что ему представился случай воспротивиться Гарсули. Напротив, Павел был обескуражен и уже не надеялся, что все кончится хорошо. Он все больше убеждался, что им, Исаковичам, лучше было бы оставаться в Турции и что зря они переселились в Австрию.

Жалел он, разумеется, и самого себя, думая о том, что вот он сидит один-одинешенек здесь, в подземелье, а там, наверху, царит весна, стоит чудесный ясный день, которого он не видит и, может, никогда больше не увидит. Там — бесконечные зеленые луга. Бега, зацветшие ивняки, синее небо. И, представляя себе зеленеющую траву, набухающие почками деревья, безоблачное небо, он в этом своем одиночестве мечтал еще хоть раз проскакать по этой траве, остаться в живых, всей грудью вдохнуть весенний воздух.

Когда он, Павел, играет в карты, кутит да угощает, все оказываются его родичами, все хотят с ним побрататься, целуют его, и усы у них влажны от вина. Все поют, все горланят вокруг. Но стоит ему начать проигрывать, как все незаметно дают тягу и оставляют его наедине с кирасирами. Он проигрывается в пух и прах и потом возвращается один-одинешенек домой по пустынным улицам Темишвара…

Чтобы избавиться от этих мучительных мыслей, Павел начинал думать о своих конях, о том, кто за ними присмотрит. Он вырос среди лошадей, прожил рядом с ними всю жизнь, и ему приятно было о них вспоминать. У него и у Трифуна в Махале было несколько чистокровных жеребцов. Немало огорчений и беспокойства доставляли ему норовистые кобылы с их причудами, но рано или поздно он укрощал их и добивался своего. Немало повозился он с их копытами, ногами.

Павлу казалось, что лошади не так несчастны, как люди.

Хорошего коня, уверял он самого себя, сразу видать. У такого коня глаза поставлены близко, лоб округлый и взгляд ясный, огневой.

Перед мысленным взором Павла вставал узкий лошадиный храп, он видел продолговатые и красные внутри ноздри, лебединую шею, сухопарую морду, поднимавшийся к челке гребень, шелковистую гриву, короткую лоснящуюся шерсть и длинный хвост. Легко узнать хорошую лошадь по высокому, полуовальному черному копыту. А если посмотреть в ясные глаза коня, то сразу понимаешь, что он тебя не обманет. И стоит ли после этого смотреть в глаза людям, уродам вроде Гарсули? Таким образом кобылы Павла Исаковича как бы побывали у него в тюрьме, чтобы проведать и утешить его. Они промчались у него перед глазами, будто весенний гром, а вернулись черными тучами.

Сидя на табурете и дрожа от холода, Павел думал: откуда Гарсули знает, что он вдовец? Ведь грек сказал, что они оба вдовцы. Ему было странно услышать из уст этого урода имя покойной жены. Он давно уже решил не вспоминать о ней и, казалось, добился этого.

Но вот сейчас она все приходит ему на ум.

Жена Павла Исаковича умерла родами более года тому назад. Павел никогда не говорил о ней, и она как бы стерлась из его памяти. Ничего против нее он не имел, но женился он не по любви, и брак их представлялся ему короткой связью.

После перехода в Славонский гусарский полк отчим Павла Вук Исакович велел ему жениться, и он женился. Сваты Петра сосватали Павлу девицу из того же дома новисадского сенатора Стритцеского. Однако, если за Петра выдали красавицу и богачку Варвару Стритцескую, то Павлу подсунули ее родственницу Катинку Петричевич, круглую сироту, перестарку лет тридцати. Вовсе не уродливую, напротив, но тугую на ухо, и все об этом в Нови-Саде знали. Стритцеский долго упрямился, не желая отдавать свою дочь за схизматика, и согласился лишь после долгих уговоров, но бедную родственницу, выросшую в его доме, выдал сразу, как только офицеры-схизматики перевелись в гусарский полк. Сенатор не спросил даже, в какой церкви они станут крестить своих будущих детей. Уж очень ему хотелось поскорее отделаться от бедной родственницы.

Павла женили быстро — так оно и бывает со старыми холостяками: их венчают не раздумывая, как случают лошадей. Не успели молодые люди познакомиться, как их тут же и окрутили. За Варварой дали богатое приданое, а Катинке вместо приданого сенатор послал в Петроварадин подводу с домашним скарбом. Да еще были у нее перстеньки и сережки, доставшиеся от матери. У Катинки, кроме сенатора, никого на свете не было.