Он бесцельно бродил по дому и возле дома, размышляя над тем, что же ему делать. Поднимался на свой водоем и, пригорюнившись, сидел там, не зная, куда себя девать. Жизнь теряла для него всякий смысл.
Отсюда мы и продолжим наш рассказ.
Разбуженные рано утром, умытые и одетые, дети не плакали. Напротив, Трифун видел, как они, сидя в телеге, весело, словно выводок гусят или утят, выглядывают из соломы. Им было сказано, что они поплывут по воде, по Беге, а это было чем-то необычным — все равно как для взрослых путешествие по морю. Потому они были счастливы, умирали от любопытства и даже не подозревали, что мать, может быть, навсегда покидает их отца.
Заливался только самый младший, еще грудной младенец, которого держала на руках кормилица Стаменка, жена пономаря Цветко Вуцанича.
Эта рослая, грудастая крестьянка с большими черными глазами, первая певунья в округе, любила Трифуновых детей как своих и была им всем матерью. Сейчас она баюкала младшего ребенка. У нее была своя метода: усевшись и прислонясь спиной к стене, она брала ребенка к себе на колени и, часами качая его, пела, пока он не засыпал.
В то утро злополучный Трифун подошел к воротам, чтобы попрощаться с детьми. Целуя их и гладя по головенкам, он говорил, что поедет на другой повозке.
Дети обнимали его, смеялись, и мысли не допуская, что отец их обманывает. А когда повозка тронулась, Трифун вернулся на свой водоем, чтобы дождаться там жены, которая должна была ехать в другой повозке. Здесь, среди цветов, словно на сторожевой вышке, откуда была видна вся Махала, обычно стояли стулья и столики с кофейниками, чашками и трубками. Но в то утро, с какого мы продолжаем нашу историю, там стоял только столик эбенового дерева, черный с белым перламутром, и два трехногих табурета. Все в доме было готово к переселению.
Здесь Трифун и ждал в тот день жену, ждал, подавленный и точно побитый, похожий на мертвеца. Он смотрел на лежавшую в двухстах шагах от него Махалу и отчетливо видел инженера, сборщика податей в синем сюртуке и гусар, которые расталкивали толпу. Из какой-то лачуги выбегали голые и босые дети, точно пчелы вылетали из улья.
Перестройка Махалы шла туго, дома тут были либо беспорядочно разбросаны под акациями, либо сбиты в кучу, либо прятались, как грибы в лесу. Трифун подумал, что так здесь будет и после его отъезда, и когда вообще не станет Исаковичей. Длинная вереница телег выезжала из Махалы в сторону Беги, и Трифун знал, что вечером он издалека увидит, как они, груженные песком и гравием, поползут обратно, словно огромная гусеница.
То, что приходилось запрягать лошадей и таскать песок да камень, доводило несчастных жителей Махалы до безумия. Темишварский приказ безропотно выполняли только многодетные. И бедняга Трифун не имел больше права ни во что вмешиваться при всем своем желании. Юрат говорил ему:
— Не имеешь права, старик! Не имеешь права, de jure[19]!
Но Трифун, хотя и числился уже под началом командира пехотного полка в Броде, барона фон Януса, до самого отъезда протестовал в Темишваре против великих обид, которые чинят его ветеранам, воевавшим за Марию Терезию. Ведь статусу камеральному ветераны не подвластны, а поскольку, согласно статусу военному, они отпущены из армии, то все их права до переселения в Россию остаются за ними.
«Это противоречит, — писал Трифун в своем рапорте, — и смыслу и духу «Привилегий», дарованных сербскому народу. А ведь «Привилегии» эти были объявлены глашатаями во всех селах, о них известно и его злосчастным беднякам. Они оглашены были в церквах всего Потисья и почитаются как святыня. Махале приходится содержать около тридцати инвалидов, и грешно сейчас брать с жителей подать за рыбную ловлю в лужах!»
Трифун заклинал махалчан не терять надежды. И уверял, что переселение в Россию — вовсе не офицерские бредни, оно сулит спасение от бед, избавление от нищеты, насилия, унижений и мук. Поэтому пусть они Исаковичей не поносят! Это ведь не выдумки Исаковичей, а, как уже объяснял солдатам Юрат, «референдум»! Принятый общим голосованием, правомочный референдум всего Поморья и Потисья! Трифун говорил, что надо только продержаться еще немного. Австрия — старая ведьма, но это ее последние судорожные потуги. В России уже находится список генерала Шевича. Темишвар не имеет права запретить им переселиться. Его брат Павел уже в пути. Только не следует болтать об этом, надо помалкивать и ждать.
В большинстве своем махалчане были на стороне Трифуна, они хорошо понимали, куда метил Гарсули, когда приказал им таскать песок с Беги и сносить дома, если те не стоят по шнурку инженера. Кавалеристы Трифуна, даже самые бедные, во время войн повидали немало. Они знали, что в мире царит не патрон Исаковичей святой Мрат, а ложь, обман, злодейство, соблазн и клевета. Эти простодушные ветераны вовсе не были так уж глупы и смекали, куда гнет Темишвар. Они прекрасно понимали, что означала конфискация оружия и почему в их лачугах искали порох и свинец. Темишвар задумал, отняв у них ружья, замучить их трудовыми повинностями, задушить податями и таким путем заставить отказаться от переселения в Россию. Хотят превратить их в крепостных, или — как они выговаривали на свой лад — в паоров! Неученые и неграмотные, но смышленые и упрямые махалчане по ночам, в темных углах, из уст в уста передавали вести, как передают из дома в дом уголек.
Они знали, чего хотят темишварские господа!
Фельдмаршал-лейтенант барон фон Энгельсгофен, который для сербов был что отец родной, называл это: уломать! Mürbe machen![20]
А Гарсули цинично говорил: greifen[21] за глотку!
Трифун постарел за эти дни лет на десять. Стройный, высокий, почти такого же роста, как Павел, но не такой красивый и холеный, майор Исакович стал теперь сухим, жилистым и, когда садился, напоминал вросшую в землю узловатую корягу старого дуба. Не хватало только, чтоб с нее кричали совы.
Его усатое костистое лицо со впалыми щеками, высоким лбом, тяжелыми челюстями и большим носом, которое, да простит меня бог, всего лишь десять лет тому назад напоминало Кумрии, дочери одеяльщика, лик архангела Михаила, сейчас подурнело. И, как это часто бывает у старых кавалеристов, смахивало теперь на лошадиную морду.
Его кудри, которые прежде были, как и у Павла, цвета старого золота, ныне порыжели, поседели, стали жесткими. Такой же щеткой торчали и усы, к которым — это было всякому ясно — давно уже не прикасалась рука парикмахера. Большие серые глаза, отливавшие светлым серебром, поблекли. И становились все более водянистыми, наполнялись той водой, что в конце концов затопляет без возврата весь мир.
Трифун курил почти не переставая.
В нем уже не осталось ничего привлекательного — ни улыбки, ни ярких губ, ни белых зубов, даже его гусарский доломан и треуголка были ветхие и потрепанные.
Порыжели и алые гусарские чикчиры. А желтые сапоги стали совсем обшарпанные.
Женщины в Темишваре, даже служанки, больше не смотрели вслед этому офицеру.
Как и его брат Юрат, он прославился во время последней войны тем, что взял в плен несколько неприятельских офицеров, однако в окружении графа Гайсрука об этом давно забыли. А после того как Трифуна с его людьми привели в Темишвар, посадили на гауптвахту, таскали и мучили, в штабе корпуса его имя уже не упоминалось.
Трифун, как и Павел, был страстный игрок, и в последнее время много проигрывал в фараон. Понурый и угрюмый, возвращался он домой после карточной игры. И дочь одеяльщика Гроздина не могла ему этого простить. Однако не только бедность заставила Трифуна поселиться с женой и детьми среди болот, у околицы Махалы. Существовала и какая-то духовная общность, связывавшая Исаковичей, несмотря на сословное различие, как с махалчанами, так и с последовавшей за ними в Потисье беднотой. И братья хранили эту духовную связь, как завет Вука Исаковича, иначе говоря, господина Волкана, командира Славонско-Подунайского полка. Намерение переселиться в Россию они тоже «унаследовали» от Вука. В тот год после войны с турками из Вены в Срем впервые прибыл русский посол в Австрии Возницын{32} и, объезжая монастыри, посетил также их Шишатово. В то время Исаковичи жили как бы двумя жизнями: собственной и жизнью своих отбывших службу солдат. С доброй половиной Махалы они состояли в родстве, а с остальными — в кумовстве. Поэтому, где бы Исаковичи ни находились, они ежедневно час или два мысленно пребывали в Махале или в Хртковицах.
Детей в лачугах тут крестили именами, которые были в роду Исаковичей. И все они назывались Вук, Трифун, Павел, Петр или Юрат. Майор Юрат Исакович обычно говорил:
— Куда ни глянь — Юрат! Будто я их всех делал!
Тщетно Исаковичи время от времени пытались порвать эти связи. Люди, переселившиеся сюда с ними из Сербии, шли за Исаковичами, как идет стадо за своим вожаком с колокольцем. А прежние подчиненные приезжали к ним в гости, чтобы рассказать о своей жизни и своих бедах. Приезжали в Руму, приезжали в Варадин, а теперь стали приезжать и в Темишвар.
Когда кто-нибудь из солдат женился или заболевал, его родичи являлись, чтобы сообщить об этом событии Трифуну или Павлу Исаковичу. И грех было не поехать на свадьбу либо на похороны.
Эти бедняки — бывшие солдаты, ветераны, инвалиды — не просили у Исаковичей ничего. Ничего и не хотели брать. Хотели только время от времени, хотя бы раз в году, повидаться с ними.
Один дальний родственник Павла, дядя Спасое, приходил к Павлу из Румы не только в Варадин, но и в Темишвар, и весь путь проделывал пешком. А ему уже перевалило за семьдесят.
Он жил день, другой, считал двери и окна в доме, удивлялся их количеству, а потом, сердечно попрощавшись, таким же образом, скромно возвращался восвояси.
Достойного Юрата Исаковича время от времени посещали его сверстники из Румы и Хртковиц. Обычно они появлялись, когда начинался падеж скотины, когда дохли коровы или когда покупали телят. Юрат сердито отмахивался и кричал после их ухода: