Павел дождался почтовой кареты, которая ехала из Эйзенштадта и останавливалась в Швехате, и получил в ней место. Пассажиры — три католических патера и дама — встретили капитана любезно, но он был молчалив.
Экипаж Божича к тому времени уже был далеко, но Исаковичу казалось, что он различает впереди раскачивающийся между колесами фонарь.
Почтовые кареты с путниками прибывали в ту пору в Вену к вечеру со всех сторон. Австрийские почтальоны славились своей добросовестностью, ехали быстро и пользовались полным доверием у военных караулов, таможен, контрольных пунктов и путников. И когда они начинали трубить в свои французские трубы, пешеходы охотно уступали им дорогу и весело глядели вслед быстро удаляющейся карете. Почтальоны носили желтые ливреи с вышитыми на рукавах черными двуглавыми орлами.
Усевшись на свое место, Исакович положил на колени саблю и нащупал под плащом пистолет.
Подобно всем офицерам в армиях Европы того времени, он верил в судьбу. И знал, что от случая зависит, попадет ли он в Вену или останется лежать мертвым посреди дороги.
Дама, сидевшая напротив, сообщила ему, что канарейка, которую она везет в клетке, очень пуглива. Патеры болтали о чем-то по-немецки, поглядывая на серебряные позументы Исаковича, а Павел больше молчал и лишь односложно отвечал на вопросы. Сидел он спокойно и даже небрежно.
С видом дремлющего человека он смотрел на стоявшие вдоль дороги дома, горевшие у околиц поселков фонари и далекие синие горы, тонувшие в сгущавшемся мраке. Павел знал, что жизнь его зависит от первого же офицера, который будет проверять бумаги, печати и подписи в пригороде Вены. Он мог предъявить только пожелтевшую от влаги бумагу об отставке или Freipass, который ему раздобыл Трандафил в Буде, но для опытного глаза караульного офицера или полицейского чиновника этого было недостаточно.
Так Исакович и подъезжал к Вене, поставив жизнь на карту. Потому он и покинул своих спутников, не желая, чтобы они видели, что́ случится, если дойдет до стрельбы и схватки за лошадей у городской заставы. В минуты смертельной опасности Исакович хотел оставаться один.
Хотел, чтобы рядом не было никого, кто его знает.
Его новым спутникам даже не снилось, что офицер, вошедший в почтовую карету со скучающим лицом, — беглец и может скоро обрызгать их собственной кровью.
А он сидел все так же небрежно.
Подобно всем тем, кто побывал на войне, убивал и вернулся домой, Исакович спокойно смотрел на возможную смерть. Так бывает спокоен игрок в фараон, если он настоящий картежник.
Эти люди видят во сне, как они с легкостью перепрыгивают через пропасть, а пущенные в них пули пролетают мимо.
Во сне.
Когда карета приблизилась к пригороду, через который шла дорога в Вену, Павел по привычке погладил усы, но никто не заметил, что рука у него сильно дрожит. До Бестужева было уже близко, и в то же время еще так далеко!
В тот год на австрийских заставах вблизи столицы славонские офицеры из Венгрии не пользовались доброй славой. Все знали о возникших тем летом на турецкой границе и в Хорватии беспорядках. Караульным офицерам было известно о восстании банийцев{41} и о том, как австрийских офицеров в Глине и Костайнице загнали в крепости. «Привилегированный» народ на Границе в то лето и слышать не хотел о том, чтобы подчиниться новому приказу империи о военной муштре на немецком языке. Правда, комендант Карловцев генерал Шерцер, следуя указанию не проявлять жестокости при подавлении восстания, повесил только шесть человек, но властям пришлось установить наблюдение за многими офицерами.
Одновременно вспыхнуло восстание и в Лике.
Там личане-граничары проломили прикладом голову своему лейтенанту Лабицкому, который начал муштровать их на немецком языке.
Но хуже всего было то — и в Вене это стало известно, — что из отряда на Границе у Брина перешли на турецкую сторону тридцать сербских солдат.
Таким образом, в то лето 1752 года у дворцовой венской комиссии, называвшейся «Иллирийской Хофдепутацией», хлопот в связи с этими восстаниями в славонском народе было невпроворот. И хотя сербские офицеры официально именовались «арватами» или «унгарами», было досконально известно, где они родились, к какому народу принадлежат и в каких краях империи тлеют очаги восстания.
На постах также знали, что в столицу едут многие отставные славонские офицеры, едут хлопотать о переезде в Россию, и бумаги у них поддельные или таковых вовсе нет.
Десять лет тому назад Мария Терезия собственноручно писала, что сербские солдаты из королевства Венгрии, из Хорватии и Словении отважно боролись против врагов в Баварии, в Чехии и в Италии, на деле доказав свою верноподданность ей и императорскому дому!
И она, мол, не сомневается, что они и впредь будут поступать так же.
Но все это было и давно миновало…
Когда почтовую карету, в которой ехал Павел, остановили возле таможни на площади святого Стефана для военного досмотра, стояла уже ночь. Эта квадратная площадь была окружена купеческими домами и лавками, куда покупатель попадал не через двери: его, как товар, при помощи во́рота поднимали на второй этаж. По углам тут стояли фонари. Карета остановилась у караульного помещения, из него вышел сержант.
Он неторопливо подошел к карете и заглянул в нее.
Спросил о чем-то ехавшую в ней женщину, снял покрывавший клетку с канарейкой платок, потом почтительно приветствовал трех патеров. В эту минуту его кто-то позвал из караульного помещения. Взглянув на протягивавшего ему свои бумаги офицера, он отдал ему честь и, даже не посмотрев, возвратил их обратно.
Павел предъявил свою отпускную всю в красных и черных печатях комендатур Осека и Темишвара, подписанную Энгельсгофеном. Сержант что-то крикнул почтальону и отошел.
Казалось, и сама карета была счастлива, что досмотр так быстро кончился, и поспешно скрылась за углом площади в дунайском пригороде. А через полчаса прибыла на почтовую станцию.
Здесь сошла дама с канарейкой, сошли и три патера, которые почему-то долго извинялись перед Исаковичем. А Павел попросил отвезти его на Ландштрассе, к трактиру «У ангела», где он намеревался поселиться.
Пока его вещи — какую-то кожаную котомку — переносили в другой экипаж, стоявший среди почтовых карет, которые кучера начали распрягать, капитан исчез, пропал среди фонарей, слуг, почтальонов, лошадей и пассажиров. Как сквозь землю провалился. У кареты, в которой он прибыл, остался лишь его багаж: большая буханка хлеба, разная снедь да узел со стираными портянками, парой изношенных сапог и закопченной, дырявой треуголкой.
Почтальон долго искал капитана между каретами, но так и не нашел.
Как тать, Павел торопливо шмыгнул в темноту соседних улиц, словно за ним гнались черти. Закутавшись в плащ, хотя было тепло, и крепко сжимая в руке саблю, он старался как можно скорее уйти подальше. В Вене он был семь лет назад, когда славонские гусары после страшной зимы возвращались из окрестностей Праги, куда прорвался французский генерал Chevert. Павел знал, что центр города находится у церкви святого Стефана, знал он и греческую церковку на Fleischmarkt’е[45]. Седьмой дом от этой церквушки принадлежал его родственнику Копше. Богача Копшу рекомендовал ему и Трандафил. Однако к нему надо было прийти ночью.
В те времена улицы Вены освещались по старинке: слабо поблескивающие редкие фонари походили скорее на оборотней, а порой в темноте даже казалось, что они, покачиваясь, куда-то бредут. В центре фонарей было больше, но и там они стояли чаще всего у княжеских и графских дворцов. Несмотря на лето, запоздалые прохожие попадались лишь изредка, Павел встретил и остановил только двоих или троих. Дерзкий в минуты опасности, он все же расспрашивал не о доме Копши и Флейшмаркте, а о тюрьме и городской страже.
Прохожие охотно указывали офицеру дорогу. Ему грозила лишь одна опасность: столкнуться с каким-либо офицером, который сам начнет его о чем-нибудь расспрашивать.
Только около полуночи Павел добрался наконец до греческой церкви. Несмотря на темноту, он легко нашел нужный ему дом.
Ворота Копши были седьмые слева.
Последние шаги в этом мрачном лабиринте высоких домов Павел проделал медленно, словно отдыхал после бега.
Он был задумчив.
Павел понимал, что он не единственный из сербских офицеров, который таким манером добрался до Вены, он знал также, что некоторые из них по прибытии сразу же попали за решетку. И не было даже известно, живы ли они.
Отныне для него навсегда ушел в прошлое тот мир, где он родился, где все было знакомо, где говорили на его родном языке, а по вечерам пели на улице. Где каждый знал его. Где был его дом, братья, лошади.
Куда же он сейчас попал?
В чужой мир, похожий на темишварский театр, где представления дают по-немецки и где сам он лопотал по-немецки, когда по распоряжению Энгельсгофена отправлялся туда и оказывался в компании кирасиров.
Не увидит он больше никогда и свою милую горную Сербию, свой Цер и свою Црна-Бару, откуда переехал он в Австрию, а теперь вот уезжает еще дальше — в неведомую далекую Россию.
Воздух в Сербии свеж и чист, а тут так тяжело дышится.
Не увидит он и своих людей, которых привел с Трифуном в Срем. Сейчас они ждут вестей о том, жив ли он. И ждут, когда можно начать переселение в Россию. Не увидит он ни дорогую его сердцу крепость Варадин, ни зеленые плацы Темишвара, по которым столько раз скакал. И хотя не все там, в прошлом, было чудесным, светлым и разумным, но он, по крайней мере, слышал, как бьется его собственное сердце в груди. Мог лелеять и какую-то надежду. А в конце дня, сойдя с лошади, встретиться с братьями. Мог всегда рассчитывать на поддержку родичей, на их сочувствие, если случалось горе. Посмеяться, наконец. И, уж во всяком случае, услышать, как приветливо окликают его по имени.
Сейчас всему этому конец.