Заставили братоубийцу заплатить, приказали ему вдову не обижать и сиротам справедливую долю наследства выделить…
Вот так дед Гаврило с Михаилом остались сиротами!
— Gut! Jawohl! Abtreten![49]
Австрийцы ушли, сгинула и мертвая голова, и родная земля засияла перед Павлом голубыми, зелеными, золотыми и розовыми красками…
Цер высился над ним, спускаясь в долину, а он шел рядом с матерью, хотя ему было только три года и два месяца. Шел через гору, по лесу, сквозь тучи. Мать на Николин день вела его показать деду Теодору.
Он шел вприпрыжку, рядом с матерью, пока они не добрались до прозрачной как слеза реки, до парома. Вода была низкая. Дни стояли жаркие, как летом.
Паромщик никак не мог пристать к берегу. Схватившись за веревку, он прыгнул в воду и подтащил паром. Мать взвизгнула, обхватила сына обеими руками и прижала к груди.
Но паром уже причалил к берегу. А паромщик крикнул: «Сходи! Чего орешь и малого пугаешь?»
Павел вспомнил, как вырвался он тогда из объятий матери, спрыгнул с парома на землю и принялся собирать на песчаном берегу камешки и прятать их за пазуху; мать поймала его за руку со словами:
«Ты что тут делаешь? Вода может тебя притянуть, милый».
А он остановился и засмотрелся на камешки у самой реки. И слышал, как паромщик смеется над матерью:
«Плетешь пустое, только паренька пугаешь. А он, вижу, смелее тебя».
И услышал в темноте голос матери: «Боюсь я».
Эта капля в море воспоминаний была дорога Павлу, и он сохранил ее в памяти навсегда…
Картины гор, лугов, лесов чередовались в воспаленном мозгу полусонного Исаковича.
Он мысленно возвращался в свою Сербию.
Вот он в гостях у деда.
Они шли к селу лесной дорогой, был он еще совсем маленький, устал, начал просить мать «пососать сису». В те времена дети сосали грудь матери долго. Она, бедняжка, уже пробовала отнять сына от груди, но тщетно, и сейчас боялась, как бы не попрекнули ее в отцовском доме за слабость.
Мать принялась пугать его бабушкой. Своей матерью, которую звали Гоша.
«Отколочу обоих, — сказала ему как-то Гоша, — коли узнаю, что ты еще сосешь».
Но когда он в тот день заплакал, мать села у придорожного дуба, чтобы покормить его, и стала ему наказывать: «Не проси сосать в доме у деда, а то баба Гоша забьет нас насмерть! Она старая да злая, не то что твоя жалостливая мать».
Он заплакал. И придя к бабушке, пугливо уставился на нее. Заметив это, та спросила у дочери:
«Что с ребенком приключилось? Глядит, точно чего боится!»
Тогда мать что-то зашептала бабушке Гоше, та ушла и вскоре вернулась с длинным прутом в руке.
Увидев маленького Павла у материнской груди, она закричала:
«Титьки ему захотелось, да? А ты розгу видел? Забью тебя, хоть ты и большая, до смерти, коли еще хоть раз дашь ему грудь! Кусок хлеба в руки и пусть ест!»
Павел заплакал, жаль ему стало матери, забьет ее Гоша.
Тетка Анджа, слышавшая все это, подхватила его на руки и стала угощать орехами и медом. Потом передала его другой тетке.
Ту тоже звали Анджа.
Когда пришел дед, обе поцеловали у него руку.
Увидев Павла на руках у тетки, дед крикнул:
«Ты чего, Анджа? Зачем таскаешь этого старого чабана?»
«Ничего, — ответила тетка, — дай ему бог здоровья, отец! Напугала его Гоша!»
«Тогда отдай матери, если его так разбаловали! Пусть сама с ним носится! А ты берись за дело. Пора ужинать!»
Потом дед вытащил из кармана кошель и подозвал Павла:
«Иди к деду, дам тебе денежку!» И протянул ему несколько турецких монет.
А он нерешительно приостановился — поглядеть, такой ли этот дед хороший, как дед Гаврила?
Мать сказала: «Ступай! Видишь, дедушка дает тебе денежки!» И он подошел.
Потом подбежал к матери и, отдавая ей деньги, сказал:
«На, Пепо! Только не потеряй! Пусть дед Гаврила поглядит, что я получил».
Мать взяла деньги и шепнула: «Ступай сейчас же к дедушке и поцелуй ему руку!»
И дед крикнул, чтобы он шел к нему.
Павел осмелел, опять подошел к деду, и тот угостил его очищенными орехами.
Увидев его возле деда, бабушка Гоша крикнула: «Вот сейчас ты хороший мальчик! И я люблю тебя! А ты, Петра, не смей больше портить ребенка и давать ему титьку. Не то худо будет!»
«Не дам, пока спать не ляжем!» — ответила мать.
В тот вечер все долго сидели за ужином. Он стал приставать к матери:
«Пойдем спать!»
Тогда тетка отнесла его в дом к своим детям. И он только утром увидел, что матери рядом нет.
«Пойдем к Петре», — сказала тетка и взяла его за руку.
Когда они вошли в дом, он сразу увидел свою мать. В очаге горел огонь, над ним на цепи висел котел, полный ракии. Бабушка Гоша половником наливала в котел мед и, как только он растворялся, подливала еще.
Тетка, входя с Павлом, сказал его матери:
— Доброе утро! Слушай-ка, Петра, дай нам немного медовой ракии! Пойди, Пайо, поцелуй бабе Гоше руку!
И мать тоже сказала: «Поцелуй бабе Гоше руку!» После чего бабушка усадила его к себе на колени, поцеловала в щеку и сказала дочери:
«Видишь, какой он хороший мальчик? А ты его портишь! Поганишь мне ребенка! Я его люблю, и если ты хоть раз дашь ему титьку, я так тебя изобью, что век не забудешь!»
Потом бабушка Гоша налила половником чашку медовой ракии, добавила туда еще меду и подала тетке Андже. А та стала потчевать его, Павла.
Но он не захотел даже попробовать!
Весь этот день тетки совали ему грецкие и волошские орехи, пичкали бобами, рыбой, давали пить вино, и он провел все время без матери, среди родичей. Но когда пришел вечер, ему снова захотелось пососать материнскую грудь.
Тетки просто замучились, отвлекая его.
А дед хитрил, подсовывал мелкие монетки.
Мать же всячески отговаривалась, уверяя, что боится бабы Гоши.
Все над ним смеялись и обманывали, пока он не заснул. И тогда его отнесли в клеть.
На следующий день, вспоминал Павел, тетки над ним смеялись, говоря, что он во сне все искал мамкину титьку.
«Я так и знала, — сказала одна из них, — и надела кожушок да еще застегнулась на все пуговицы!»
«А я всю ночь спала на одном боку, — сказала мать, — все ребра отлежала, не смела к нему повернуться».
Тут пришли два его дяди и дед — пить медовую ракию, и каждый сунул ему несколько мелких монет. Все смеялись и жалели его. Мать собралась было домой, но дед сказал:
«Куда тебе спешить, Петра? Никуда ты сегодня не пойдешь, пусть малый поиграет с детьми, покуда совсем не отобьется от груди».
И они остались у деда еще на день.
Возвращаясь обратно, мать несла через плечо какую-то писаную торбу, и в ней, он знал, была лепешка да бутыль с ракией. Гостинец приготовила бабушка Икония, мать его отца, она положила туда еще по паре чулок отцу, матери и братьям Петры.
Павел вспомнил, как те, принимая подарки, говорили матери:
«Для чего это ты, Петра, принесла? Сама знаешь, дай тебе бог счастья, что ребятам с каждым годом надо все больше!»
А на прощанье дед Теодор налил ракии во флягу, бабушка Гоша положила в торбу лепешку и насыпала коржиков с дырками, сказав: «Отнеси-ка это, Петра, детям сватьи Йованиной! А флягу отдай деду Гавриле! Ракия крепкая, хорошая! Не виноградная, как у него. Пусть носит флягу за поясом и хлебнет, когда притомится».
Бабушка Гоша проводила их далеко. И рассталась она с матерью со слезами.
Батрак же дошел с ним и матерью до самого парома, чтобы знать, как они на ту сторону переберутся. Вернулись они домой уже к ночи. Мать поцеловала свекровь в плечо и приложилась к руке, а он крепко обхватил ручонками шею бабушки Иконии. А когда мать позвала его, чтобы покормить грудью, он не захотел подойти. Сказал, что боится бабы Гоши: «Баба Гоша меня бить станет!»
Так бабушка Икония узнала, что его отняли от груди.
«Вот уж спасибо сватье Госпаве! Мне невдомек было отогнать тебя раньше, чтобы не портила ребенка», — сказала она матери Павла.
В эту минуту вошел дед и спросил:
«А что ты, Козлик, мне принес?»
Тогда он подошел к матери, вынул из торбы флягу и протянул ее деду Гавриле.
И дед воскликнул: «Дай бог тебе здоровья, внучек, что ты такое принес! Спасибо и свояку Луке!»
Вот так из глубины сознания этого надушенного и разряженного офицера, воевавшего во многих странах Европы, всплывали разные мелочи о его многострадальном крае, которые он хранил в памяти уже больше тридцати пяти лет. И видел он реки, прозрачные как слеза. И Цер представлялся ему в далекой синеве. И полевые маки!..
Он оставил на ночь дверь на балкон открытой, и теперь в комнатке стало свежее. На улице чуть похолодало — в ту ночь в Вене шел дождь, и этого было достаточно, чтобы в странной игре сновидений он как бы вдыхал горный воздух своей Сербии.
Так сон, который чем-то напоминает смерть, каждую ночь переносит человека, несмотря на все его беды и огорчения, из безумного и бессмысленного мира яви в мир грез, и те порою служат ему единственным утешением. Павлу Исаковичу воспоминания далекого детства были куда милее и казались прекраснее всей мишуры его наряда, всей роскоши того времени, да и всей императорской Вены.
Павел проснулся, словно после купания — бодрым и веселым. На заре он вышел на балкон и, укрывшись за стеною, долго смотрел на далекие горы, думая о Цере, в лесах которого сейчас, верно, опадали желтые листья. Таким он его запомнил.
Однако в своих грезах Павел видел не только далекое прошлое, оно часто перемежалось недавними, совсем еще свежими событиями. Разница была лишь в том, что события, давным-давно прошедшие, запоминаются порою отчетливо, до мелочей, а то, что происходило только вчера, словно бы подернуто туманом.
В этом походившем на тюрьму доме Павел Исакович вдруг вспомнил о Гарсули.
Прежде чем Павла отвели в Темишваре на гауптвахту, у него и у Трифуна было тогда немало хлопот с их граничарами в Махале.