Перед тем как покинуть трактир «Ангел», Павел настрочил на скорую руку письмо родичам. Ему хотелось, чтобы письмо это через Копшу и Ракосавлевича в Буде прибыло в Темишвар еще до его приезда.
Исакович был человек не очень-то грамотный.
Немудряще, но сердечно он успокаивал родичей и сообщал о своем скором прибытии в Темишвар. Писал, что возвращается он для того, чтобы продать усадьбу и лошадей. А паспорт он уже получил!
Паспорта получат и они, и все, кого Шевич внес в свой список. Комендатуры в Темишваре, Варадине и, разумеется, в Осеке получат соответствующие указания.
Таким образом, бояться им больше нечего, ничто и никто изменить этого не может — ни Гарсули, ни кто-либо другой. Пусть готовятся в путь, собираются в Россию!
Он же, покончив с делами, уезжает из Вены. Исакович сообщал также — после смерти жены он стал застенчивым, чувствительным и заботливым, — что купил для Анны два локтя красивых серебристых голландских кружев, для Кумрии — два локтя очень красивой голубой тафты и для Варвары тоже, но фиолетовой. И еще всем трем он привезет миланские носовые платки, отороченные кружевами. Пусть потом сами поделятся.
Написал он и о том, что купил Петру, Юрату и Трифуну по нескольку локтей таких золотых гайтанов, какие им и не снились.
Павел покупал все эти вещи, не имея о них никакого понятия, покупал без всякой охоты, только ради того, чтобы задобрить своих родичей, перед тем как тащить их в далекое путешествие.
Потому он всячески обхаживал их в письме и называл ласковыми именами.
В те времена в Среме такие подарки были редкостью в семьях сербских офицеров и торговцев Темишвара.
Письмо при посредстве Копши и Ракосавлевича шло быстро и прибыло до приезда Павла. Оно сохранилось в архиве лейтенанта Исака Исаковича, их весьма болезненного родственника, который тем не менее пережил всех братьев.
Витиеватый почерк Павла говорит о том, что он был человек положительный, самоуверенный и хотя вспыльчивый, но очень мягкий. Подписывался же он по испанской моде, принятой в то время среди австрийских офицеров. Большая буква «П» в его имени походила не то на акацию с накинутой на нее петлей, не то на аиста, которому свернули шею, не то на кривую саблю.
Потом стояло несколько черточек, напоминавших тропинки среди бездорожья, а в конце завитушка — ни дать ни взять улетающие куда-то вдаль дикие гуси.
Когда измученным, униженным и до предела раздраженным сербским офицерам, проживавшим и скрывавшимся в трактире «У ангела», стало известно, что Исакович получил паспорт и уезжает, они принялись его разыскивать и вскоре обнаружили на квартире Агагиянияна. Началось сущее паломничество туда, все спрашивали лишь об одном: есть ли еще надежда дождаться лучших дней и переселиться в Россию?
Когда в «Ангеле» расставались с отъезжающими, обычно звучали настойчивые просьбы, клятвы, плач, а многие в такие минуты обнимались, братались и роднились.
Эти настрадавшиеся горемыки совсем отчаялись и потеряли уже всякую надежду.
Исакович больше помалкивал. В «Ангеле» он общался, да и то не слишком, лишь с одним офицером, Марко Зиминским, что весьма обижало остальных. И под конец его даже за глаза ругали на чем свет стоит. Никто даже понятия не имел о том, что Кейзерлинг посылает капитана Исаковича в Срем, на Саву, туда, «где черногорцы переходят в Митровицу».
«Болван этот Кейзерлинг! Настоящий Гарсули! Откуда взяться там черногорцам? Как из Митровицы перейдешь в Россию?» — думал Павел.
Когда Исаковичи были приняты в австрийскую армию, они отлично ездили верхом, хорошо стреляли на скаку из пистолета и прославились отнюдь не своей образованностью, а тем, что брали в плен вражеских офицеров — ночью, в засаде, или во время атаки.
Однако в армии они многому научились. И не только командовать по-немецки, правда на довольно странном языке (вместо: «Wer da?» — сирмийские гусары кричали: «Бер до?»), но и толково объяснять солдатам, как пользоваться седлом, лошадью, пистолетом, как брать барьеры и тому подобное. Обучили их в Осеке и читать географическую карту. И они могли разыскать на ней любой укрепленный городок, вдоль Савы или Границы. Любой монастырь. Любой остров. Каждый шанец в славонском пограничье.
Откуда же было взяться у Митровицы переселяющимся в Россию черногорцам?
И досточтимому Павлу Исаковичу все чаще чудился смех его братьев. Он представлял себе, как толстый Юрат кричит, что его выросший на конюшне вахмистр Пивар ориентируется по карте лучше, чем Кейзерлинг. И потому граф все больше напоминал Павлу русского Гарсули.
Исаковичу, как и его землякам в Вене, казалось, что с отъездом Бестужева для сербов наступили трудные времена. Кейзерлинг, на их взгляд, был чужой, иностранец, немец, он как жук-точильщик вгрызся в могучий русский дуб, он несет им всем, переселенцам, несчастье. Он ненавидит владыку Василия и Черногорию. Ему безразличны их слезы. Он не русский и только слушает, что ему нашептывают австрийцы.
Исакович вспомнил, как однажды Волков в шутку заметил, что в Вене все берут деньги.
Тем не менее Павел ошибался.
Кейзерлинг не был русским, но он не служил ни Австрии, ни Пруссии, ни Саксонии. Этот остзейский барон на русской службе и в самом деле решил покончить с политикой Бестужева, но вовсе не потому, что продался Марии Терезии, а для того, чтобы еще крепче связать Австрию с Россией. Не собирался он изменить и делу сербов. Однако переселение сербских офицеров казалось Кейзерлингу мелочью, пустяком. Оно могло помешать дипломатической игре, которую он вел с Марией Терезией.
Бестужев переправлял сербских офицеров в Россию, рекомендовал их двору ради их, как он выражался, «неизмеримой преданности русскому народу». Кейзерлинга это не занимало. Он считал, что для России гораздо важнее добиться того, чтобы австрийские войска выступили против Турции. А размышлять, что и как будет потом, не входило в его обязанности: это решали в Петербурге. И ему порою приходилось, как Павлу Исаковичу, лишь твердить: «Слушаюсь!»
Он недавно приехал в Вену и только что представился императрице. Понравился ей и теперь боялся, как бы не испортить ее милостивое отношение к себе.
Кейзерлинг проводил с императрицей дипломатический медовый месяц.
Он не намеревался бросать сербов на произвол судьбы, ни тем более предавать их.
— Пусть переселяются в Россию, — говорил он. — Однако нежелательно, чтобы они переселялись целыми селами. Совершенно нежелательно!
То, о чем еще не знал Исакович, был уже ранее упомянутый нами интерес Кейзерлинга к вопросам веры.
Еще будучи в Польше, он покровительствовал православным. И хотя Кейзерлинг — как и большинство просвещенных людей Европы того времени — сам в бога не верил, был атеистом, он все же защищал от католиков дело православия. И следя за тем, что делается и что говорится в ортодоксальной Вене, он вовсе не собирался равнодушно взирать на то, как ее, подобно морской волне, захлестывает католицизм.
Новый русский посол в Вене с согласия русского двора в вопросах веры придерживался той же политики, что и Бестужев, и проводил ее не менее упорно, чем Бестужев.
Накануне отъезда из Вены у Исаковича было две встречи, о которых он никому не рассказывал. Первая — с его родичем, корнетом Зиминским в «Ангеле», вторая — с черногоркой, которую он впервые увидел в лазарете на Дунае.
Зиминский был единственным офицером, с которым Павел, живя в трактире «Ангел», общался, а желание повидать еще раз черногорку было просто непреодолимым. Исакович уверял самого себя, что им движет жалость.
Да и как объяснить то, что не поддается объяснению!
Зиминского Павел повидал в полдень, когда тот с женою и свояченицей обедал, вернее тщетно старался утолить голод.
Обедали в «Ангеле» в то время на кухне, на первом этаже, точнее в полуподвале со стенами из красного кирпича, которые каждый день мыли.
Трактирный слуга Сеп Руч жил в этой же кухне-столовой, — возле окна. Никогда не унывая, он целыми днями напевал и насвистывал. Его смех звучал то в погребе, то на лестнице, то на втором этаже. Этот человек был, как видно, доволен своей жизнью.
Усевшись у окна чистить картофель, он неизменно следил за Павлом.
Павел ел из турецкого военного котелка и никогда не пил пива. То, что статный красавец офицер не пьет пива, а все время подходит и пьет воду из бочонка, который словно в ярме висел среди комнаты на козлах, постоянно смешило и удивляло Руча.
И он каждый раз вставал, когда Исакович подходил к бочонку.
Зиминский был самый угрюмый человек среди сербских офицеров в «Ангеле». Все прочие, невзирая на муки и опасности, были люди веселые и громкоголосые. К Исаковичу они подходили неохотно и, если подходили, то лишь для того, чтобы, как мы уже упоминали, спросить: «Есть ли надежда, что и мы когда-нибудь увидим Россию?»
В большинстве своем то были молодые фендрики, корнеты, лейтенанты, люди холостые и одинокие, а если кто из них и был женат, то оставил жену в Потисье или Поморишье до тех пор, пока не раздобудет в Вене паспорт. Они считали Исаковича дурным человеком, тем более его считали таким их жены. Надутым и чванным, который только и знает, что режется в карты. Все они порядком обеднели и были раздражительны, измучены, готовы на клевету и донос. Но не это отделяло их от Исаковича, их возмущало то, что когда они по вечерам, позабыв о всех бедах и горестях, веселились, Исакович, насупившись, молча проходил мимо.
Например, Милка, жена уехавшего из «Ангела» в Россию лейтенанта Петра Шевича, считала Исаковича очень злым, спесивым и холодным человеком. Эта красивая, молодая брюнетка, щедрая и веселая, обычно говорила о Павле: «Ах, чтоб ему! Вытянулся как тополь! Ни тени, ни плодов!»
Но Марко Зиминский любил Исаковича.
Зиминскому исполнилось всего двадцать лет. Он давно уже разгуливал по «Ангелу» в ожидании паспорта. Дни проходили, денег становилось все меньше. В одной рубашке, в узких красных гусарских чикчирах и коротеньких сапожках, которые чистила ему жена, Марко мелкими шажками переходил из одного номера в другой или мрачно сидел по вечерам в самом темном углу столовой.