Но только пусть он пока ничего не говорит отцу, даже если тот спросит о Трифуне. Она снова возбужденно вскочила с софы и принялась расхаживать по комнате. Павел сказал, что, разумеется, он слышал об этой женщине, но никогда ее не видел и толком ничего не знает. Трифун утверждает, будто это какая-то их родственница, мужа которой убили.
Кумрия остановилась перед ним. Ее грудь заколыхалась от смеха.
— Врет он! — сказала она. — И врать научился, старый бес! Я знаю Трифуна! Десять лет мы с ним хлеб-соль водили. Да и ты, Павел, не лучше. Приехал уговаривать меня вернуться.
Исакович был не слишком ловок с женщинами, как все вдовцы, но у него была редкая для мужчины черта, словно ключом отворявшая женские сердца. Он был с ними терпелив.
Слушал их с улыбкой и смотрел на них, как им казалось, с восхищением. По сути же дела, он вслушивался не в их слова, а в то, что стояло за этими словами. И сочувственно улыбался. И в конце концов ему всегда удавалось привести их в хорошее настроение, а порою даже рассмешить. Видя, с какой жалостью смотрит на нее деверь, Кумрия растрогалась. И, закрыв лицо руками, расплакалась.
— Вот чего дождалась после десяти лет замужества, — говорила она, всхлипывая. — Была красивая, богатая, молодая, когда выходила за Трифуна, столько молодых офицеров сваталось и вот на тебе, выбрали в мужья человека на восемнадцать лет старше…
На какую-то минуту Павлу показалось, что он слышит г-жу Божич.
— Отдала свою молодость человеку, который выставил меня на посмешище, — продолжала Кумрия, — сошелся с этой женщиной из Махалы. Шестерых детей родила ему, доброй, верной женой была и чего дождалась? Старый жеребец решил, что ему нужна любовница! И привел ее в дом.
Павел принялся утешать невестку. Сев возле нее, он нежно обнял ее и сказал, что не знает, какова эта махалчанка, и что, хотя Трифун ему брат, он на стороне Кумрии. И пока жив, та женщина никогда не вытеснит ее из их семьи.
Не было и не может быть такого у Исаковичей!
— Но ты должна вернуться в Темишвар, и как можно скорее. Собственно, почему ты решила бросить Трифуна?
Кумрия удивленно посмотрела на Павла.
— Что тут рассказывать? Узнала я неожиданно и случайно и прямо в ужас пришла, когда поняла, что Трифун взял эту женщину в дом. Прежде-то была как слепая. Никогда такого от Трифуна не ожидала. Не все ли равно, что это за женщина? Молодая, красивая. Из тех, что мужей отбивают. Намного моложе меня. В этом все дело.
Исакович, словно поп с амвона, стал проповедовать, что она-де совершила ошибку, бросив мужа с любовницей. Как бы ни было тяжело, но если бы она осталась, Трифуну скоро надоели бы скандалы, да и та женщина не выдержала бы и удрала.
Они же, Исаковичи, никогда не согласились бы с разводом.
Однако Павел ошибался.
Красивая, стройная женщина, сидевшая рядом с ним, лишь качала головой и, глядя в потолок, твердила, что никогда не вернется в Темишвар. Всмотревшись в ее лицо, он увидел на нем следы бессонных ночей и слез.
Роняя шлепанец, Кумрия перекинула ногу на ногу. И когда снова поглядела на Павла, он понял, что тратит слова попусту. Трифун и не подозревал, как глубоко обидел он свою бывшую голубку.
— Мне, — сказала она, — противно даже думать об этом старом жеребце.
А как же дети, напомнил ей Павел, ведь они останутся без отца.
У Павла нет детей, сказала Кумрия, и ему никогда не понять, что ей стыдно было бы перед детьми, если бы она вернулась к такому человеку. Жену, которая родила шестерых детей, так просто не бросают, и в дом, где она живет, любовниц не приводят. Человек, так поступивший, недостоин и того, чтобы даже вспоминали его имя. Теперь уже брак ничем не залатаешь и не склеишь. Никогда она не смогла бы снова лечь в постель к такому человеку.
Не спьяну и ненароком Трифун повалил эту вдовушку где-нибудь возле стога сена, нет, он привел ее на позор детей в дом, где жила его жена. Ей пока у отца хорошо, а детей она не отдаст, не хочет, чтобы у них мачехой была потаскушка. Пусть себе уезжает в Россию, пусть идет на все четыре стороны, она к нему не вернется. Даже в могиле не желает лежать рядом с этим человеком.
Павел, погладив ее по руке, сказал:
— Я приехал не уговаривать тебя возвратиться в Темишвар, а по военным делам. Но ведь ты еще молодая, красивая, тебе только тридцать два года! Неужто ты хочешь похоронить себя заживо, сидя подле отца? Навеки разлучить детей с отцом? Ехать надо до октября, пока снег не засыплет дороги в горах, опоясывающих Венгрию. Неужели ты допустишь, чтобы Трифун уехал в Россию строить новую жизнь с потаскушкой, а не с законной женой? В своем ли ты уме? Или хочешь остаться здесь и слушать, как дети, плача, зовут отца? Ведь в России ты быстро прослывешь первой красавицей среди офицерских жен.
Однако Кумрия по-прежнему качала головой. Видно было, что ей приятно слушать утешения, но все же смотрела она на Павла с удивлением и печалью.
— Как же, однако, — сказала она, — бездетный вдовец не понимает женского сердца! Неужто ты, Павел, не знаешь, что́ значит для девушки, особенно выросшей без матери, замужество? Проходят годы, а девушка ждет, мечтает о любви и любимом. Неопытная девушка. И вот появляется мужчина, он нашептывает обещания, клянется в вечной любви, уверяет, что не знал до сих пор, что такое настоящая любовь. Она — его первая любовь. Потом осыпает ее поцелуями, сжимает в объятиях и воркует, воркует. Мол, будет плясать, как медведь, если она родит ему сына. Отдаст за нее всю кровь до последней капли. Все сокровища мира готов сложить у ее ног. А потом? Потом однажды жена пробуждается от грез и видит, что этот самый мужчина оставляет ее с такой легкостью, словно решил пересесть с одной кобылы на другую.
Нет, никогда она не вернется в дом Трифуна.
— А теперь поздно, — сказала она, — ты, верно, устал. Время уж за полночь. И завтра можно продолжить разговор. Ясно, что ты приехал уговаривать меня вернуться к мужу.
Павел вновь принялся уверять Кумрию, что вовсе не собирается ее уговаривать. Он думает только, что если бы она вернулась, она бы простила Трифуна.
Кумрия вскочила и сказала, что при одной мысли о возвращении ей представляется, как эта потаскуха убегает от него голая. К Трифуну она не вернется, разве лишь, прости господи, поглядеть на него мертвого. Только мертвого она могла бы его поцеловать. Это уже не тот человек — хоть он по-прежнему приходится ему братом, — за которого она вышла замуж. Для нее он теперь просто старый жеребец. Она выходила замуж совсем за другого.
Сунув ногу в лежащий на полу шлепанец, она показала пальцем на стену, из-за которой доносился детский плач, и, грустно улыбнувшись, сказала, что ей надо идти. Проснулись дети. Плавно покачивая бедрами и шурша юбками, она ушла.
Достойный Исакович понял, что и в этой семье не будет уже радости, и, уныло понурившись, уселся на кровать. Сидел он так, по своему обыкновению, долго. Он слышал, как за стеной утих детский плач. Тишину не нарушал даже доносившийся издалека собачий лай. Сидя Павел и задремал, потом вдруг вскинулся и лег, как был, одетый, в сапогах. Утром его разбудили дети.
Дети Трифуна, которых привел Гроздин, любили Павла и Варвару, видимо, потому, что у тех не было своих ребят. Павел не умел с ними разговаривать, но зато умел играть. Они обожали этого статного высокого офицера с надушенными усами, который не только соглашался играть с ними в осла, но и позволял им на себе, как на осле, ездить.
И потому они встретили дядю радостными криками. Карабкались на него, дергали за волосы, дрались из-за него и валились с его спины. Младшего Гроздин принес на руках.
Но тут пришла мать и загнала их всех обратно в комнату, где они были до тех пор, как в клетке. А Гроздин позвал Павла посидеть под шелковицами и выпить по рюмочке. Но только они вышли за дверь, к Гроздину кинулась целая орава цыплят, голубей, воробьев, уток и кур, и он прежде всего кинул им проса. Для него это была торжественная минута.
Одеяльщик повел гостя по двору, показал ему конюшни, оставшиеся от старых добрых времен, каретный сарай с колясками, среди которых стоял парадный экипаж, серый от пыли и паутины. Если Павел хочет, он может им пользоваться. Видно было, что уже многие годы на нем никто не ездил. Когда они подошли ближе, из экипажа с кудахтаньем вылетело несколько наседок.
Гроздин, словно обращаясь к покойной Анче, что-то им сказал. За амбаром раскинулся сад, разделенный на две части. Слева — большой ток для молотьбы, где сушились, дымясь, пласты соломы и сена и паслись стреноженные лошади; справа зеленели виноградные лозы, кусты малины, гряды с клубникой, и среди подсолнухов — цветы: розы, красивые астры, герань; стояла там и одна-единственная заморская сосна, бог знает с какого континента, и под ней — скамейка. Такой сосны в Среме не было. Ее розовые цветы напоминали длинные локоны. Посадила ее госпожа Анча. Сосна была привезена из Вены и посажена по случаю рождения Кумрии.
Павлу поначалу показалось, что это плакучая ива. У нее были длинные бледно-зеленые ветки, похожие на гриву, а цвела она круглый год. Вокруг росли огромные подсолнухи, правда уже поломанные.
Гроздин не часто сидел в своем саду.
Он предпочитал сидеть на улице перед домом, под шелковицами, где с ним раскланивались проходившие мимо жители Румы. Одеяльщик слыл именитым горожанином. Под этими шелковицами Павел и рассказал ему о причине своего приезда.
Тогда они решили позвать дядю Спасое, того самого родича, что приходил к Исаковичам пешком и считал двери в доме. После их беседы дядя Спасое исчез — отправился с лодочниками поглядеть, что делается на берегах Дуная. Пробрался он и в Турцию и пробыл там три дня. Перевезли его на другой берег рыбаки, которые забрасывали по ночам сети и на турецкой стороне. Вернувшись, он доложил, что в Турции все спокойно, войск вдоль берега не видно, нет их и дальше. А когда он спросил про черногорцев, переходят ли те в Митровицу, его подняли на смех и лодочники и рыбаки. Кроме нескольких торговцев, уже многие месяцы оттуда никто не появлялся.