Он тоже похвалил дом и сад, не понравилось ему только то, как спят в Токае супруги. Поглядев на узкие ложа, стоявшие в комнатах парами, на расстоянии пяди или двух друг от друга, он спросил:
— Неужто супруги в Токае лежат по ночам друг возле друга как мертвые в гробу? — И заключил: — Все на чужбине по-дурацки!
Анна рассказала, что Петр и Варвара едут за ними в сопровождении лишь двух гусаров, в экипаже сенатора Стритцеского, очень тяжелом и старом, потому и отстали. Варваре дважды в дороге было нехорошо, но она не желает и слышать о том, чтобы отказаться от путешествия. Стритцеский заблаговременно обеспечил им ночлег в венгерских городах, и Петр рассчитывает застать братьев в Токае. В штабе корпуса ему разрешили уехать без особых хлопот, но Петр перед отъездом страшно поссорился с тестем. Стритцеский никак не хотел отпускать в Россию Варвару. Темишвар и Варадин полны слухов о разных бедах, которые подстерегают переселенцев по дороге в Россию: бури, ливни, наводнения, дремучие леса, крутые утесы и даже разбойники. Говорят об упирающихся в небо горах, которые надо перевалить, прежде чем попадешь из Венгрии в польское королевство. Известно также и о целых кладбищах, которые оставляют на своем пути в Россию переселенцы, хороня своих покойников.
Петр заколебался.
Но Варвара упросила отца. «Умру, — сказала она, — если не поеду. Я хочу поглядеть на неведомую страну, на то, как живут там люди, я не могу отрываться от родичей. Исаковичи для меня не чужаки и не схизматики, они не виноваты, что им нет места среди кирасиров Сербеллони. Я связана с Исаковичами узами, которые сильнее родовых связей со Стритцескими. Это узы сердца, любви, счастливых дней. А если мне с мужем будет нехорошо, то я сумею и одна вернуться к отцу. А когда в России рожу первенца, приеду и покажу деду внука. Москали не за морями. Поеду, пока молодая!»
Из рассказов Анны у Павла создалось впечатление, что после ссоры в темишварском трактире семейная жизнь Варвары и Петра наладилась и между ними царят мир и любовь. Хорошо живут.
— Многое у Варвары с Петром изменилось, — сказала Анна.
Павел с рассеянным видом, витая где-то в облаках, казалось, не слушал, что говорила ему Анна, внимательно, хотя и украдкой на него поглядывавшая, и молча помогал ей выгружать домашнюю утварь, никак не выказывая ей своих мыслей и чувств.
Анна уже тише добавила, что пока это их женская тайна, но ей известно, что Варвара наконец забеременела и уже на втором месяце, а Петр, точно девушка, стыдливо это скрывает. Но счастлив-пресчастлив и только улыбается. Молча так улыбается.
Услыхав это, Павел вздрогнул. Остановился, приосанился и натянуто улыбнулся.
— Приятно слышать, — сказал он, — стало быть, сейчас у них все в порядке.
— Мир да лад.
— Значит, и эта балованная сенаторская дочь, что вечно жаловалась, в конце концов оказалась не бесплодной. Теперь не из-за чего ее жалеть. Очень приятно!
Анна и после этого разговора не спускала с Павла глаз, пока не убедилась, что в его сердце в самом деле не таится никаких недозволенных чувств к жене брата. Ее охватила такая радость, что она, взяв Павла за руки, закружилась с ним в танце; мужу пришлось даже прикрикнуть на нее, чтоб она успокоилась.
— Нет больше у Исаковичей пустовок! — шепнула она Павлу.
С наступлением вечера Анна принялась за шитье, Юрат — за починку седел, а Павел, усевшись на крылечке арендованного им в Токае дома, рассказывал им о Вене. Как наконец его отпустили и он уехал, как познакомился с Иоанном Божичем, как жил в трактире «У ангела». Рассказал о дочери Божича, но ни словом не помянул ни о г-же Божич, ни о том, как его пытались растоптать лошадьми в аллее.
О Петре и Варваре он больше не спрашивал.
А когда Анна сама о них заговаривала, Павел молчал.
Анна заметила, что Павел изменился: виски его еще больше поседели, он чаще прежнего молчал и только твердил: «Было и быльем поросло!»
Но больше всего Анну удивило то, что он, такой всегда строгий по части семейной морали, говорил о вероломной жене Трандафила Фемке с сердечной теплотой и очень охотно.
— Конечно, Фемка дура, что разрешила уломать себя этому шалопаю Бркичу, как жеребцу — одноглазую кобылу, но все-таки она вернулась к детям и мужу, и сейчас они снова заживут хорошо. Было и быльем поросло. А Фемка смеется так заразительно! Озорница! Если бы я снова женился, обязательно взял бы себе такую жену.
Жизнь мрачна, один свет — веселые люди.
Юрат обругал Фемку и, вероятно, чтобы перевести разговор на другое, рассказал о заварухе, которая поднялась в Темишварском Банате, когда пришло разрешение всем, кто значился в списке Шевича, ехать в Россию.
В Мошорине собираются в путь почти все православные. Более двухсот человек отправляются на этих днях из Титела. Едут alle mit Familien[20] из Бечея.
Двинулись и те, кто записывался в Мартоноше и Наджлаке.
А в Глоговаце в последнюю минуту люди разделились, так что без драки и проломленных голов не обошлось.
Собирались ехать целыми селами, но унтер-офицерам из штаба удалось внести смуту: народ разделился — одни хотят ехать, другие — нет, и сейчас уже не поймешь, кто едет, а кто остается. Женщины кричат, дети плачут. Хуже всего то, что ни на одной стороне нет перевеса, разделились точно пополам, словно яблоко переполовинили, и дерутся. В Мохоле дело даже до стрельбы дошло.
К их удивлению Павел слушал со скучающим и рассеянным видом.
Юрат сердито рубил ладонью и все твердил, что и ехать плохо, и оставаться не мед.
— И чего мы гомозимся? Чего снуем, как муравьи, туда и обратно? Там хорошо, где хорошая компания. Всюду хорошо, где есть друзья! А в каком государстве — дело десятое.
Павел сказал, что надо бы написать Божичу. Такие вот Божичи и устраивают смуту. За майорский чин душу черту готовы продать. А за полковничий — и жену отдадут. Знай дукаты на учкур нанизывают. Не слышат, как вороны на сербских кладбищах каркают.
Но почувствовав, что обижает Юрата в своем же доме, спохватился и спросил:
— А почему вы о Трифуне ничего не рассказываете? Как он? Что у него нового? — И тут же заметил, как Анна опустила голову, а Юрат уткнул нос в седло и принялся зубами откусывать кожу.
С минуту царила тишина, потом супруги переглянулись, словно спрашивая друг друга, кому говорить.
На каштаны уже ложились сумерки, за домом в траве и на скошенном лугу резвились суслики: выскочат из одной норы и тотчас нырнут в другую.
Скошенная трава опьяняюще пахла. Под черепичной стрехой еще ворковали голуби, а в воздухе вертелись турманы.
Вечер, неся тишину и покой, медленно спускался на усадьбу.
Будто не слыша вопроса, Юрат начал рассказывать о том, как они с женой намучились перед отъездом. Стритцеский грозился лишить Варвару наследства, мать Анны, Агриппина, кричала, что больше не разрешит мужу платить долги, которые Юрат наделает в России. Старик же орал: «Если не оставишь детей в Нови-Саде, не получишь из нашего дома ни форинта!»
И Юрат, чтобы не слышала жена, зашептал Павлу на ухо, будто теща великодушно позволяет сенатору открыть мошну лишь в том случае, если тот хорошо себя ночью покажет.
Павел, оборвав его болтовню, сказал: чего они крутят, почему не отвечают, что с Трифуном?
Юрат пробормотал, что Трифун, мол, совсем спятил, не дай бог оказаться у него на дороге среди бела дня, не говоря уж о ночи. Жена, как известно, его оставила и вернулась к отцу в Руму, и теперь всем уже ясно, что навсегда. И детей не отдает. Спуталась — такие, по крайней мере, дошли из Румы слухи — с каким-то корнетом, неким Вулиным, у которого еще молоко на губах не обсохло. И оба, говорят, влюблены друг в друга по уши. Знай воркуют да за руки держатся, как словачки, когда в церковь идут. Говорят, будто он красив как ангел и на четырнадцать лет моложе Кумрии. Вся Митровица только о том и судачит, и нетрудно догадаться, каково Трифуну слушать это.
Не захотел даже перед отъездом детей повидать.
А Кумрия и слышать не хочет о том, чтобы вернуться к мужу и ехать в Россию.
Когда Анна со слезами на глазах ушла в дом, Павел после долгого молчания сказал Юрату, что в голубой комнате, где они будут спать, муж зарезал своего ребенка и жену. Счастье еще, что Трифун не учинил ничего подобного.
Юрат с вытаращенными глазами оглядел мирно стоявший среди зелени и цветов дом и попросил Павла не говорить об этом Анне. Она на третьем месяце, и негоже ей слушать такие вещи. Пусть себе спит спокойно! И зачем надо было снимать этот дом? И Юрат, этот, в общем, бесшабашный офицер, опасливо стал поглядывать на стреху, словно ждал, что с чердака вот-вот закапает кровь. Он был на войне, от его руки погибло несколько неприятельских солдат, но у него никак не укладывалось в сознании, что муж может убить жену — женщину, которую он любил, а тем более — зарезать собственного ребенка. Лучше бы Павел ему этого не говорил!
Потом, понурившись и пряча глаза, добавил, что надо бы еще кое-что рассказать о Трифуне, но он предпочитает, чтобы это сделал Петр. О Трифуне Павел в Токае еще немало услышит. Тщетно спрашивал Павел, в чем дело. Юрат лишь невнятно бормотал да отмахивался рукой.
Тогда Павел сказал Юрату, что́ следует тому говорить Вишневскому, а также познакомил его со своим намерением переходить Карпаты не в ближайшие дни, а когда выпадет снег. Он, мол, уверен, что гораздо удобнее и быстрее ехать в санях.
Оставшись наедине с мужем, Анна, прежде чем лечь, стала расспрашивать Юрата, что он еще говорил Павлу о Трифуне? Юрат сказал, что о самом худшем он умолчал. Плохо, рассуждал он, разлучаться с родичами, но еще хуже — встречаться заново. Порой люди, в том числе и родные, меняются, будто времена года. И там, где ты думал найти розу, натыкаешься на голые шипы. Вот и Павел, прибавил он, предлагает ехать в Россию не сейчас — по опавшей, пожелтевшей листве, пока тепло, стоит вёдро и золотая осень, а дождаться, когда все завеет снегом, и ехать по снегу. Дескать, так скорее в Россию попадешь.