Переселение. Том 2 — страница 53 из 95

Юрат, начавший в России добавлять к своему имени фамилию «Зеремский», взялся объяснять родичам, которые уже разбавляли свою речь русскими словами, что́ по-сербски означает упомянутая Анной «перчатка».

Ему хотелось слова Анны обратить в шутку, не придавать им в глазах братьев значения.

Однако Анна повторила все сначала.

Тогда Юрат перестал есть, окинул умоляющим взглядом присутствующих, каждому заглянул в глаза, словно искал защиты у христиан в борьбе с невидимым чудовищем, но при свете мигающей свечи не прочел в них никакого ответа. Почувствовав себя одиноким за этой семейной трапезой, он выругался, чего при жене никогда еще не делал.

Но в ближайшие же дни все повторилось снова.

Анна упрекнула его грудастой Бирчанской не только во время ужина, но и в спальне, когда они остались одни. И расплакалась.

Юрат лишь перекрестился.

Он никак не мог себе представить, что их супружеская жизнь, протекавшая пять лет в любви и согласии, может омрачиться из-за такой чепухи. Расстроиться из-за того, что подвыпившая девица плюхнулась к нему на колени, когда они сидели среди бочек. Ведь это была шутка. И не села же Дунда к нему на колени в рубахе! Да и просто не было возможности и времени ей помешать.

Неужели какая-то вертихвостка может расстроить брак мужа и жены, которые во взаимной любви народили детей и чувствуют друг к другу бесконечную супружескую привязанность?

Да и та девка из Токая вовсе не помышляла о худом.

Во всяком случае, сейчас, в Киеве, Юрату казалось, что Анна делает из мухи слона. Все это чистая чертовщина. Шутки старого ненавистника рода человеческого — сатаны!

Юрат снова попытался образумить жену, доказать, что их хочет поссорить нечистая, темная сила. И ласково принялся еще и еще раз объяснять, что произошло в Токае.

Но все было напрасно.

Анна, грустно на него поглядывая, отворачивалась и говорила, что она не слепая и все хорошо видела. Это не каприз, но их любовь не хуже и не лучше, чем у всех прочих на свете. Она или Бирманская, ему все равно!

Юбка как юбка!

Лучше было бы им там, среди бочек, в Токае умереть.

Тщетно просил ее Юрат вспомнить, как счастливо они прожили пять лет, не сказав друг другу дурного слова, как любили друг друга. За эти пять лет у него и в мыслях не было пожелать другую женщину.

Ему не в чем себя упрекнуть.

А весь свет знает, что у пьяной снохи и деверь на уме.

Анна — единственная женщина, которую он будет любить до конца своих дней!

Однако Анна плача отвечала, что она жалеет, что не может теперь же оставить его, как Кумрия — Трифуна, и уехать к своей матери.

И громко зарыдала, словно ей сообщили, что ее мать при смерти. Услыхав имя тещи, Юрат вышел, хлопнув дверью.

После этой стычки они три дня не разговаривали даже в присутствии других. На четвертый день вечером Анна завелась пуще прежнего.

Все мужчины, говорила она, настоящие турки. Чтобы не сказать жеребцы. И сидящий тут, за столом, майор, ее дражайший супруг, ничуть не лучше. Любовь мужчины! Все, что болтают о мужчине-однолюбе, это чистые сказки, турусы на колесах. Ее Юрат был бы счастлив только в гареме, как и все мужчины. Чтобы можно было выбирать, у какой глаза ярче горят. Сегодня эту, завтра ту. Ей-богу!

За столом наступила тишина.

Казалось, муж ударит ее.

Глаза у Анны лихорадочно блестели.

Ни Варвара, ни Петр, ни Павел не ожидали такого от Анны и молча опустили носы в тарелки. Однако Юрат сдержался.

Он встал из-за стола, молча посмотрел на жену, повернулся и, не произнеся ни слова, вышел из комнаты.

Переполох настал страшный.

Анна громко рыдала.

Петр, как только все немного успокоились, ушел спать.

Павел еще какое-то время посидел, глядя, как Анна вся трясется от рыданий, и тоже ушел. Варвара осталась с Анной, и они долго о чем-то шептались в полумраке, среди тишины.

Юрат вернулся после полуночи. Он был весь в снегу.

Анна встретила его со слезами на глазах: где он шатался? Уж не ходил ли с визитом к невестке Вишневского, Дунде, которую он называл ангелом? Их любовь после того, что произошло в Токае, уже не может быть прежней. Так пусть же отпадает то, что и так висит как оторванный лоскут!

Однако Юрат Исакович не сказал жене в ту ночь ни одного грубого слова. Он помог ей улечься на татарские подушки, на которых они спали, и даже погладил ее по щеке, как гладил своих детей.

И только страшно таращил глаза.

Такие глаза Анна видела у мужа лишь тогда, когда лежала в его объятиях. Теперь же в них таилась еще и тупая боль, словно Юрат хоронил близкого человека. В черноте его зрачков была какая-то мрачная решимость.

Когда он гладил ее по щеке, Анне показалось, что он ударит ее.

Но он поправил подушки, укрыл ее, как ребенка, и, будто баюкая ее, заговорил:

— Когда я женился на тебе, я думал, что ты уже женщина, а оказалось нет. Ты еще девчонка. Скоро родишь третьего, а больше двадцати тебе не дашь. Ошибся я, милая, в тебе! Взял на себя немалую заботу! А ерунду болтаешь, потому что сенаторская дочь!

Анна зло ответила, что, когда они венчались, он клялся ей в вечной любви.

Расплетая свои густые, буйные душистые волосы, она поднялась и заявила, что не хочет спать.

Но Юрат снова уложил ее на мягкие подушки.

— Ложись, милая, ложись, спи и не читай мне проповедей! Я не мать, а тебе сейчас больше всего мать нужна, а не муж! Госпожа Агриппина Богданович. Ты ее детище!

Тут Анна вспомнила, как ее мать, госпожа Агриппина Богданович, утверждала, — и совершенно была права, — что он не умеет деликатно и нежно обращаться с женой, что он просто сремский бугай.

Юрат и на это не рассердился.

— Многие наши, сама видишь, здесь в России среди снега и морозов отказываются, ради жены и детей, от хлеба насущного. А ты жалуешься! И я обеднел, остался гол как сокол, но решил уехать, чтобы твоя мать меня не пилила. И вот очутился с братьями здесь, во мраке неизвестности, в надежде, что будет лучше. Кругом кричат: «Богатый зять!» А я молчу.

— Все было бы хорошо, если бы мы не повстречали эту Бирчанскую, — вставила Анна.

Юрат сказал, что и эта девка, наверно, не из самых худших. К чему и говорить о ней?

— Наши люди тут в Киеве мучаются от холода и голода, а ты только и думаешь об этой Бирчанской да о том, будто у твоего мужа одна забота — как бы завести шашни с Дундой. Вот, уж и правда, бабий ум!

— А почему тогда Вишневский и эта Бирчанская в Киев приехали? — спросила Анна. — Ты ждешь не дождешься, чтобы их повидать. Пойти к ним в гости!

Юрат снова погладил ее, спокойно и нежно поцеловал в обе щеки и сказал:

— Ты ведь знаешь, что тебя ждет. Роды. Опомнись. Смотри, чтобы нас нечестивый навеки не разлучил! Чтобы потом не каяться! Спи сейчас и забудь эту Бирчанскую, забудь, что было, а завтра, как засияет утренняя звезда, и думать забудь о недобрых словах, которые мы друг другу сказали, и о том, какой мы кувшин разбили. Заткнем уши пальцами, чтоб не оглохнуть, и запоем во все горло, как мы были счастливы и друг друга любили в запрошлом году.

Анна все еще продолжала плакать, и Юрат взял жену на руки и начал ее баюкать. Плач ее становился все тише. Когда она успокоилась или сделала вид, что засыпает, он погасил свечу.

И улегся у ее ног в ожидании сна.

На следующий день вечером у Анны начались родовые схватки.

А утром в первый день второй недели великого поста она легко родила девочку.

Ночью полная луна заливала Киев серебром.

В ту пору верили, что ребенок, родившийся в полнолуние, будет либо славным генералом или принцессой, либо дураком или дурой.

В воскресенье Исаковичам было приказано прибыть рано утром в штаб-квартиру Витковича. Костюрин пожелал их видеть.


Во времена всех этих переселений в Россию, в середине восемнадцатого столетия, сербские офицеры, переходящие из австрийской армии в русскую, знали ее плохо.

Исаковичи тоже о многом не имели понятия.

Только в патриархии да в монастырях было известно, что сербско-московские связи длились уже столетия. Когда Исаковичи уезжали, можно было по пальцам пересчитать тех, кто когда-либо в жизни встречал живых русских. Купцов, приезжавших из Киева и продававших жития святых, да странствующих монахов, которые появлялись на богомолье в Хиландаре{29} и снова уходили вдаль, в снега.

Русский царь Петр Великий был первым, которого поминали в семье Исаковичей. Великий — он казался им настоящим великаном — в три раза выше обычного человека. Всемогущий. К нему первому взывали с Балкан, дабы он простер свою могучую десницу (думали, что она может покрыть целую страну) и принял под свою защиту их, одиноких и слабых, пребывающих в рабстве.

О Москве рассказывали только те черноризцы, которые уходили в глубь этого огромного царства просить на церкви. Покуда русские послы в Вене — во время войн с турками — не посетили Срем, никто и не помышлял о переселении в Россию. И о вступлении в русскую армию. По пальцам можно было перечесть тех, кто ушел туда раньше этого. Только во времена Петра Великого в Россию устремились целыми полками. Вся Черногория готова была тронуться с места. Офицеры стали мечтать о том, как их сабли будут волочиться за ними не по венским, а по московским мостовым.

Докучливые стихотворцы посвящали Петру оды.

Они не знали, что Петр Великий, этот великан, заболел и сидит с очками на носу в своей России, словно на огромном корабле, который плывет через ледяные моря в небеса, видит перед собою смерть, а позади — необъятную, как Россия, пустоту. И спрашивает себя, что останется из того, что он сделал, когда он уйдет?

И, как водится, не находит на этот вопрос никакого ответа.

И хотя в те времена европейские королевства, в том числе и австрийская и русская империя, уже начали создавать регулярную армию, все офицеры этой изысканной эпохи, в том числе и неученые Исаковичи, знали, что они и их полки — личная собственность полковник