Костюрин отвлеченно думал о прошлом этих частей. Он не видел их в этом прошлом.
У Исаковичей это прошлое было в сердце, в глазах, в душах.
И хотя эта орда сербов при отступлении Пикколомини с Балкан была всего лишь ордой голодранцев на лошадях с одними турецкими копьями в руках, она все-таки оставалась страшной конницей, которая налетала, как буря, и производила опустошения в турецких провинциях под Белградом и Темишваром.
И следовала, как стая волков, за турками, когда те отступали от Буды.
На пути сербов, долгом пятидесятилетнем пути, белели человеческие кости.
Их красные гуни мелькали на полях сражений по всей Европе, и их хорошо запомнили. Запомнили в Европе и мужественные лица этих красавцев кавалеристов, которые невесть откуда появлялись и вскоре невесть куда пропадали со своим непонятным языком и печальными песнями, пропадали бесследно.
Исаковичи с детства помнили эти войска.
Когда Австрия спе́шила их армию, она оставила им красные гуни, и теперь уже пехота в своих красных гунях — «ротмантел»[33] — шла через всю Европу, оставляя мертвых на всех полях сражений.
Красный сербский гунь помнили какое-то время многие армии.
Позже, кстати сказать, в пехоте многих стран были введены красные шинели.
Пехотинцы, идущие в бой большей частью в постолах с двумя пистолетами и ятаганом за поясом, вечно расхристанные, запомнились своей статностью, грудью, покрытой буйной растительностью, шрамами от ран и необычными шапками с воткнутыми в них огурцами, морковками, репами, сливами, желтыми листьями или подсолнухом.
Запомнились они и по резне во франко-прусской кампании.
По музыкантам, которые шли во главе войска: барабанщикам, гудочникам, свирельщикам, дудочникам и волынщикам.
Однако после франко-прусских войн они изменились и, словно вернулись древние времена их могущества, появились в серебре, дорогом сукне и бархате. Офицеры щеголяли окованными серебром саблями, серебряными пуговицами, а порой и золотыми браслетами, расшитыми серебром и жемчугом зубунами[34].
Были они высокие, стройные, и их серебряные султаны напоминали павлиньи перья.
Женщины стольной Вены стали их сравнивать с венграми.
А поскольку многие из них были из Хорватии, служили в хорватских войсках и походили на хорватов, их звали раицами и кроатами. Теперь, когда Австрия надела на них одинаковую с австрийцами форму, они потонули в море солдат, которых можно было распознать только по номерам, лицам и языку.
И все-таки их еще узнавали по тому, как они ударяли по земле тяжелыми башмаками.
Каждый австрийский офицер знал, когда проходил Првобанский или Другобанский полк, кто марширует и чей шаг звенит на мостовых Вены.
У них отобрали знамена, которые якобы были церковными хоругвями, отняли копья, потому что в Европе они устарели, лишили команд на их языке, потому что немецкий язык стал языком всех австрийских армий. И никому не приходило в голову, что их нежелание служить в пехоте, их стремление уехать в Россию — явный признак того, что великой некогда армии больше не существует. Они, правда, еще раз появились в австрийской армии, словно воскресли, во время наполеоновских войн. И тогда о них говорили как о чуде. Однако это уже не был народ, взявший в руки оружие. А полки наемников и прислужников. Они и тогда прославились своими штыковыми атаками, но они уже не знали, что такое родина.
Среди них были бароны, графы, кавалеры ордена Марии Терезии, австрийские генералы и фельдмаршалы, но их песня замерла. Полки теперь пели не о битвах, а о юбках. Генерал Давидов, один из элегантнейших кавалеристов австрийской армии, приезжал провести лето в своем селе в Банате вместо того, чтобы принимать ванны на императорском курорте Ишле. Но прощаясь с матерью, посылал ей, точно самой Марии Терезии или какой-нибудь принцессе, Кистихайнд![35]
А мать смотрела на него, как на помешанного, полными слез глазами.
Генерал по фамилии Пувала[36] начал глотать буквы своей фамилии и писать: Пуало. Стыдливо.
Единственное достоинство, ими еще сохраняемое, которым они не решались пренебречь из-за стыда перед земляками, было название своего села, родного места, происхождения. Получив австрийское дворянство или баронство, они брали в качестве приставки название родного села и были их благородие «фон Брлог».
Буда, Гран, Темишвар, Липа, Сента — города, битвы под которыми венчали победу всего народа. А спустя сто лет битвы под Кустоцей и Сольферино{39} уже не были битвами народа, там сражались австрийские части, в которые входили сербские солдаты.
Костюрин на закате того зимнего дня 1753 года хотел лишь убедиться в возможности превратить этих оборванных переселенцев в регулярную армию, которую Россия в те годы создавала и готовила к войне. Потому он и попросил бригадира Витковича показать ему, как будут выглядеть эти патлатые, усатые люди в униформе. Потому и сошел со своего помоста и направился к стоящим тут конным частям. Ходил, расспрашивал.
И потом смотрел и слушал с помоста, как они передвигаются, выполняя первые русские команды, как отвечают и докладывают по-русски своим вахмистрам.
А когда все они разом проорали: «Да здравствует его превосходительство господин генерал-поручик, кавалер и батюшка наш Иван Иванович Костюрин!» — он улыбнулся, и довольная улыбка так и застыла на его устах.
И хотя это приветствие не соответствовало русскому уставу, ему было приятно. И он, обернувшись, похлопал по плечу Витковича.
Офицеры гренадерского полка, присутствовавшие здесь, тоже улыбались и подталкивали локтями друг друга.
Они были счастливы, что эта разношерстная орава уезжает из Киева.
Сербы начали вносить какое-то беспокойство в гренадерскую казарму.
И главное, ругали офицеров.
Костюрин в тот день пришел на смотр в шубе.
В ней он выглядел еще бледнее и утомленней и казался больным, хотя был широкоплеч и статен. Его водянистые зеленые глаза смотрели озабоченно и задумчиво.
Он муштровал солдат перед помостом, словно это были марионетки.
Сербам и во сне не снилось, что он их жалел. Знал, что все они скоро погибнут на войне. Они ему понравились, потому что в большинстве своем были высокие, стройные и потому что держались с достоинством.
Потом они с Витковичем сели, но Костюрин время от времени поднимался, протягивал руку и показывал куда-то вдаль. Садился, снова вставал, молчал и о чем-то думал.
Его уже начинающее стареть лицо, морщинистое и обветренное, казалось опаленным солнцем, которое незримо, но неизменно его освещало.
Пока вновь обученные пришельцы занимали места под громкие, уже русские команды, Костюрин повернулся к своему штабу и заговорил с легкой назидательностью. Как только он обратился к офицерам, около него тут же образовался круг, все старались не пропустить ни слова.
Будто это было для него чрезвычайно важно.
Слушали его и те, кто стоял у помоста.
В том числе Исаковичи.
По мнению Костюрина, задача заключалась в том, чтобы новоприбывшие сербско-австрийские солдаты как можно скорей привыкли к русским командам. А в более широком смысле — в том, чтобы согласно плану Коллегии как можно скорей создать многочисленную русскую пехоту, которая смогла бы противостоять прусской.
Мужик должен научиться стоять на месте и гибнуть не отступая.
Согласно полученным от лазутчиков сведениям, пруссы опять готовятся к войне, а их король, сущий дьявол в человеческом облике, кто знает, какие опять придумает стратегические и тактические уловки в грядущей схватке.
Говорят, будто он учит солдат новой атаке — окружению с флангов.
Будто и артиллерию посылает в авангард.
А пехота будто каждую минуту дает залп.
«Коллегия, — продолжал Костюрин, — считает, что русские идут в атаку так, как ходили шведы в Тридцатилетнюю войну. Некоторые горячие головы в Коллегии требуют, чтобы наша конница отказалась от пики. Главная задача офицеров следить, чтобы пехота не стреляла поверх голов. Для этого вам будут выданы английские упоры, дабы выравнивать залп, снижать его, стрелять прямой наводкой! Французский полк под названием chasseurs de Grassin[37] (Костюрин сказал это по-французски) залпами и егерской стрельбой не допустил окружения и сорвал маневр целой бригады. Ошибка в Крымской кампании заключалась в том, что армия останавливалась перед укрепленными городами. Нужно было их обходить. Идти и идти вперед!
Укрепленные города после падают, как спелые груши.
Коллегия добивается большей быстроты и маневренности, особенно от пехоты.
Битвы в поле! Атаки, атаки!»
Пока Костюрин говорил, генералы и офицеры молчали, хотя тот не только прощал, но и поощрял критику.
Офицерам это неоднократно подчеркивалось.
После этой рацеи несколько рот киевских гренадеров и назначенные в казачий полк сербы во главе с есаулом Укшумовичем произвели учения под командой новых русских офицеров. Из офицеров Шевича первым на очереди был Петр Исакович.
Он подскакал во главе гусар Живана Шевича к помосту.
На лошади он был очень хорош.
Позабыв о проклятье Стритцеского, Петр провел ночь возле Варвары, которая была на седьмом месяце беременности и которая сейчас любила мужа как сестра брата.
Она утешала его, что благополучно родит и что она уже привыкает к киевской жизни. Петр в то утро поднялся счастливый и влюбленный в свою жену.
Костюрин изъявил желание послушать, как он командует по-русски.
Петр пришпорил лошадь — пугливую, глупую артиллерийскую кобылу — и показал несколько эскадронных маневров. Гусары Живана Шевича — командира очень строгого — выполняли все четко, как на шахматной доске. Командовать по-русски Петр уже выучился.