В доме воцарилась гробовая тишина.
Через два дня картина, которую Исаковичи видели на Днепре, совершенно переменилась. Все было залито солнцем. Вздувшаяся река вошла в берега и спокойно несла свои воды, а бесконечная равнина на левом берегу почти совсем просохла. Лишь кое-где еще поблескивали, точно зеркала, отдельные снеговые лужи.
За ночь вдоль берега зазеленели вербы.
Все покрылось нежной зеленью — и деревья в Киеве, и необъятная до самого горизонта равнина. Полые воды широкой реки по-прежнему таили в себе страшную силу, что могла, казалось, унести и Киев, и кручи на правом берегу, и всю землю вокруг, но сила эта уже не была такой свирепой, как в ту ночь три дня назад, сейчас она скорее улыбалась.
Теплое и ласковое солнце еще не согрело землю, но в наступившей тишине у церквей, бастионов, ипподромов, жилых кварталов слышалось щебетанье птиц. Невидимые, маленькие, они были где-то тут, среди ветвей, в траве, на земле, где забелели подснежники со своими бубенцами.
Колокола в Киеве умолкли, но, точно тюканье огромных дятлов, со звонниц возвещали пасху удары клепал.
Солнце сияло над Днепром, Киевом и Подолом.
Сияло оно и над рубленным из липовых бревен домом купца Жолобова.
После посещения больного в день мученика Артемона, который в то же время день и других мучеников, фельдшер Трикорфос разрешил братьям заходить к Петру. Он, Трикорфос, дескать, свое дело сделал. Остальное завершит молодость и природа. Но если начнутся обмороки и приступы буйства, следует его тотчас позвать.
После падения с лошади Петра привезли домой в санях. В бессознательном состоянии его внесли и положили на кровать под истошные крики перепуганной Варвары, решившей, что она осталась накануне родов вдовой.
Дрожа за его жизнь, молодая женщина говорила Анне, будто она чувствует, что все произошло из-за отцовского проклятья.
А позднее — спустя несколько лет — шепотом признавалась Анне, что в ту пору в Киеве лелеяла безумную мечту: если муж, несмотря на все ее заботы и пролитые слезы, умрет, она выйдет за Павла. Она давно уж любит его, как родного брата, которого у нее нет.
И хотя знала, что это невозможно, все-таки мечтала о нем.
Анна даже спустя много лет, вспоминая ее слова, осеняла себя крестным знамением.
В тот злосчастный день Юрат вернулся из штаб-квартиры Витковича поздно, не имея понятия о том, что лошадь ударила Петра в голову. Все решили: упал человек с лошади, эка невидаль в жизни кавалериста. Трифун же прибежал только под вечер, когда за ним послали.
Еще позже пришел Павел.
Он не представлял себе, что ждет его дома.
Когда он появился, поднялась суматоха.
К больному его не пустили.
Трифун загородил ему дорогу, сверкнув по-волчьи глазами и опустив голову, словно под тяжестью несчастья, постигшего семью.
Потом схватил Павла за рукав и заставил сесть на стул.
— К Петру не ходи, — сказал он. — Ты уговорил нас всех переселиться в Россию, и вот что из этого получается.
Правда, грек-фельдшер утверждает, что падение с лошади неопасно, нестрашен и удар в голову. Все, мол, пройдет. Он знает много случаев, когда люди падали с седла, когда их лягали в конюшнях кони, и все потом опять скакали как ни в чем не бывало.
Состояние-де, в котором сейчас находится молодой офицер, разумеется, не из приятных, но все пройдет. Необходим только полный покой.
Весь этот переполох может гораздо больше повредить Варваре и ребенку, который появится на свет через месяц.
Трифун полагал, что разговаривать Павлу с Петром не следует, чтоб не раздражать его. Петр по наущению Павла внес свое имя в список Шевича, а здесь его чуть не записали корнетом. Да и проклятье тестя на нем висит.
Никакие Варварины письма не могут умилостивить сенатора Стритцеского, который, точно баба, продолжает из Неоплатенси обрушивать на его голову проклятья.
Павел спокойно выслушал Трифуна.
Потом легонько оттолкнул брата в сторону и пошел в комнату больного с таким выражением лица, с каким входят к умирающему.
У двери его встретили Анна и Юрат, внезапно появилась вся заплаканная Варвара. Она подошла, сдерживая рыдания, к Павлу, обняла его и нежно поцеловала. Ее лицо покрывала бледность, глаза были широко открыты.
Павел впервые видел брата таким. Петр лежал высоко на подушках, желтый как воск, и, казалось, спал. Выглядел он будто на смертном одре. Просветленный и неподвижный, словно уже был на том свете.
Однако, когда Павел подошел к нему, он вздрогнул и чуть поднял левую руку, как бы показывая, что рука у него двигается. Павел нагнулся и поцеловал его в щеку, Петр взял его за рукав той рукой и совершенно внятно произнес:
— Ты чего, апостол, подходишь ко мне точно к умирающей бабке? Я все нос задирал и фанфаронил, а смерть-то за плечами стоит! Вот так-то!
А когда жена его погладила, добавил:
— Не бойся, Шокица, нынче я впервые хлебнул горького.
Павел опасался, что Петр не пожелает его видеть. Боялся, что он каким-то образом откроет другим их взаимную неприязнь. Но Петр встретил его сердечно, словно они никогда и не ссорились.
Более того, когда братья испуганно расселись вокруг него, больной принялся весело шутить, не отрывая взгляда от Павла. Его левый опухший, налитый кровью глаз, казалось, навсегда останется неподвижным. И этот глаз пугающе смотрел на Павла.
Павел только позже заметил, что этот грозный глаз немного косил. Он принялся неловко утешать брата и уверять, что он наверняка выздоровеет. Что так говорит и кир Спирос Трикорфос.
От этих слов Петр будто еще больше повеселел.
— Не было у меня случая, Павел, рассказать тебе, как я и Юрат были у Костюрина, который, точно кот, не спускал глаз с Варвары! Вот так-то! Он расспрашивал нас долго и подробно: «Как это вы приехали в Россию на пяти подводах, а ваш дражайший брат Павел распространялся в Вене, что двинет в Россию и Дунай и Саву. Дескать, весь народ умирает от желания переселиться в Россию». А я жду, хочу услышать, что скажет толстяк, главный наш умник. А он ни гугу, только меня подталкивает: «Скажи, мол, что я не Моисей! Двинулись в Россию тысячи, а откуда я знаю, сколько их еще в пути? Нигде не написано, что Георгий Исакович-Зеремский обязан отвечать за своих земляков!» А Костюрин спрашивает: «Как же так: чин у вас секунд-майорский, а в бумагах Шевича об этом ни слова?» «Ах! — говорит Юрат, — ваше превосходительство, это длинная история». А генерал не унимается, все спрашивает, спрашивает. Спросил и меня. Я ему сказал: «В список Шевича я вписан как корнет, а в Осеке был мне обещан капитанский чин, брату же моему — майорский. Обманули нас в империи австрийской, надеемся, хоть в империи российской не обманут, ваше превосходительство». Тот и замолчал. Вот так-то!
Устав от этого короткого рассказа, Петр снова умолк и долго лежал молча, склонив голову к левому плечу.
И только его вздутый, кривой, почерневший глаз смотрел на всех дико и страшно.
Прежде чем Петр снова заснул, он опять приподнял левую руку и вполголоса, но довольно ясно пробормотал:
— Покуда я в здравом уме и твердой памяти, я хочу сказать Павлу свою последнюю волю: Шокица после моей смерти пусть идет не в твой дом, а к Юрату или Трифуну. Чтоб имя наше не позорить. Ты, каланча, после моей смерти им не досаждай, не ходи к ним ни в гости, ни под каким другим видом. В свое же отечество после смерти своей возвращаться я не хочу. Тут, где моя жена и будущий ребенок, пребывать мне и мертвому. И да будет этот мой завет выполнен.
Слушали Петра в полной тишине.
Все словно окаменели.
Потом Павел вдруг встал, наклонился над братом и снова поцеловал его в щеку.
Затем молча повернулся и неторопливо вышел из комнаты.
За ним выбежали Трифун, Юрат и Анна. Им надо было поговорить с ним о прочих бедах, которых было немало, но Павел, не слушая их, спокойно, словно Петр ничего не говорил и они ничего не слышали, объяснил, что Трикорфос велел держаться с больным весело и не показывать ни раздражения, ни обиды, ни злости.
Грек сказал: «Петр не создан для России. Он, мол, знает москалей отлично. Дикий, необузданный народ, а когда скачут на коне, совсем сумасшедшие. В Киев — да извинит его Исакович — только дикарям приезжать. У Петра сложение точно у девушки, и хорош он, что твоя девушка».
Грек уверял, что Петр скоро выздоровеет, но до лета им не следует трогаться с места. Мостов нет, через реки перебираются вброд или на паромах. Ехать лучше всего в июле. А если так уж необходимо, пусть, говорит, едут мужчины, а женщины останутся. Он не позволил бы своей жене сейчас перебираться через Днепр или Ингул.
Так сказал Трикорфос.
Что же касается его, Павла, то он скорее всего вернется в Токай и примет миссию. Ему предлагали.
Он готов выйти в отставку и оставить армию.
Будет просить у Витковича пенсию по инвалидности.
А когда Анна заплакала и спросила, что он собирается делать в Токае, Павел улыбнулся и сказал, что отправится искать по свету мать и дочь, а может быть, и женщину с пепельными ресницами.
Как это бывает в молодости, в сердце Петра в тот день закрались предчувствие смерти и ревность к тому, кто останется жить возле любимой жены. Тайная ревность к Павлу не была грязным подозрением, что жена за его спиной спутается с двоюродным братом. Душа его возмущалась другим. Почему Варвара и Анна отдают всю свою нежность не им, а этому долговязому, почему, при всей своей верности мужьям, он остается для них каким-то непонятно желанным?
Юрат не обращал на это никакого внимания — все равно как если бы Анне нравился какой-нибудь вороной жеребец. А Петра наклонность жены к другому мужчине, хотя в ней ничего не было дурного, глубоко оскорбляла. И думая об этом, он горько усмехался.
Трифун вовсе не придавал этому значения.
Мол, по женской своей доброте хотят как-то скрасить жизнь вдовца.
Однако, несмотря на предчувствие близкой смерти, к которому склонны многие молодые люди, Петр жил долго, а от удара копыта в голову вскоре оправился.