Варвара сказала, как ей было тяжело, когда Петр и он смотрели друг на друга волком, позоря и себя, и все ее семейство, и как приятно, что сейчас Петр все позабыл, разговаривает с Павлом и отправляется его искать, если он не приходит к ужину.
Павел объяснил, что часто бывает у казачьего есаула Укшумовича, у которого купил лошадей. Тот обещает ему дом в Бахмуте. Чудесный дом, они о таких домах до сих пор и понятия не имели. Из липового дерева. Сначала вытесывают бревна, потом из них складывают дом и сверху покрывают крышей. И все. Ни дать ни взять голубятня.
Укшумович клянется, что через месяц, как в сказке, его уже будет ждать готовый дом.
Варвара весело сказала на это, что и в Токае, и здесь, в Киеве, он отлично их устроил, без него не было бы у них крыши над головой ни в Токае, ни в Киеве.
Петр — плохой хозяин, она тоже никакая не хозяйка.
Им бы только болтать, танцевать полонез да транжирить отцовские дукаты.
Павел опустил голову.
А Варвара заговорила о том, что Петра нельзя принимать всерьез.
«Мотылек, воробей, петушок, красавчик, он наверняка кинулся бы на Вишневского с ножом, но у него ребячье сердце, доброе, отзывчивое, оно не может долго таить зло. А что он сердится, так это из-за меня, потому что я по глупости и чистоте сердечной рассказала ему, что, когда он меня сватал, я ничего не знала о супружеской жизни, кроме того, что покойная Катинка по вечерам, когда мы ложились спать, мне говорила. Петр был красив, мил, сват его привел в дом, но в то время, по правде говоря, я толком даже не знала, за кого выдают Катинку: за Петра или за тебя, Павел. Клянусь могилой матери, несколько дней в голове моей была сплошная путаница и неразбериха, это я помню. Сейчас у меня сын и я счастлива, но, к чему скрывать — и что здесь зазорного, — я люблю и тебя, Павел, словно во мне сидит еще одна Варвара. Я и Кумрия часто поминали судьбу недобрым словом за то, что она так играет нашей жизнью. И, смеясь, всегда признавали, что еще бы немного и одна или другая вышла бы замуж за тебя, Павел».
Такова уж женская доля.
И Варвара громко рассмеялась.
Она вспомнила об этом, когда рожала и когда к ней пришла та сводница, которую она презирает, но ненавидеть не может, потому что и у Юлианы сын не от того, кого она сама избрала, а от того, кого ей судьба судила.
Она хочет, чтобы он знал это.
Она стояла одной ногой в могиле, когда рожала, и вернулась в жизнь, сама не знает почему, может быть потому, что его, Павла, жена не вернулась.
Сейчас, когда у нее сын, Петр, наверно, перестанет оскорблять и подозревать ее, увидит, что она добрая и преданная жена.
И, наверно, не станет больше срамить ее перед людьми и звать пустовкой.
После первого ребенка — так, по крайней мере, ей говорили — другие пойдут легче, и она будет здесь жить, как живут другие женщины, смирившись после первых родов, но, покуда она жива, останется в ней — она этого не скрывает — и та склонность, которую она питает к нему.
Но она умоляет и его, Павла, и мужа не позориться и ее не позорить ревностью, словно она кобыла, гулящая девка, за которой нужен глаз да глаз. Им должно быть стыдно. Пусть берегут свое доброе имя.
Она католичка, со стороны в их семью пришла.
И потянулась за ними, как гуска в туман, но сейчас у нее сын и она не потерпит оскорблений Петра из-за него, Павла, и вернется к отцу, сенатору Стритцескому в Нови-Сад, если еще хоть раз из-за нее возникнет ссора в семье и она услышит непристойные слова. Пусть все это знают!
Павел был удивлен и смущен тем, как встретила его Варвара, и тем, что она ему, спокойно улыбаясь, наговорила. Он встал со словами, что пришел не для того, чтобы слушать пустые разговоры, а с худыми вестями.
Она помнит, что они, Исаковичи, уезжая из Сербии, видели, как люди оставляли трупы матерей и сожженные села, сам он так и не знает, где похоронен его отец. Смерть сильнее всего сближает людей, а особенно родных. Замявшись, он добавил, что и она, родив ребенка, должна быть готова вынести все ради этого маленького беззащитного существа, которому дала жизнь и которое не смогло бы жить, если бы она отняла его от груди.
Пусть же скрепится и достойно встретит смерть дорогого ей человека, которого больше нет и чью память она не имеет права оскорблять напрасными и ненужными рыданиями.
Варвара изменилась в лице, поднялась с подушек, побледнела.
— Ты принес известие о смерти отца? — спросила она.
Павел спокойно сказал, что в штаб-квартире Витковича он узнал от фендрика Симеона Хрнича, приехавшего только что из Варадина, что ее отец скончался.
Павел боялся, что Варвара начнет биться в безумных рыданиях, но она только вздрогнула, будто ее ударили кнутом, вскочила с кровати и молча залилась слезами.
Потом, ни слова не говоря, снова легла, зарывшись лицом в волосы.
Ее тело тряслось от рыданий.
Сам не зная почему и откуда ему это пришло в голову, Павел пробормотал, что следует помнить о ребенке, ей нельзя плакать.
И добавил, заикаясь, что служанки (а не Петр) ему сказали, будто от слез у матерей портится молоко и для ребенка это вредно.
Тогда она подняла голову, будто боль от удара кнутом прошла, и, обливаясь слезами, принялась рассказывать, что в последнее время несколько раз видела во сне отца, он все ласкал ее и благословлял. Но ей даже в голову не приходило рассказать мужу, что каждый раз отец проклинал зятя.
— А как мы мучались позавчера, когда писали с Петром отцу письмо, которое хотели послать с лейтенантом Боянацем, который собирался ехать в Темишвар.
Сдерживая слезы, Варвара сказала, что предчувствовала смерть отца и потому решила еще в этом году, после того как родит, к нему съездить.
Некоторое время она молчала, потом тихо, совсем тихо зашептала, что, выйдя замуж и решив ехать в Россию, она стала совсем чужой старику отцу. Но все-таки он был где-то рядом. Из соседней комнаты доносился запах его трубки, к ней ласкались его собаки. И когда она заходила к нему, отец был у себя. Живой. И она всегда могла на него рассчитывать. Последний раз он долго смотрел на нее глазами, полными слез. И сказал, что она похожа на мать, которую она едва помнит. У нее был на свете родной человек. До сих пор ей казалось, что она еще может его встретить на улицах Киева. Издалека узнать по старческой, но еще быстрой и уверенной походке, хотя он и опирался на трость как на третью ногу. Сможет, различив его среди сотен людей, сказать: «Вот мой отец».
Теперь, значит, она никогда его уже не увидит. Никогда!
В семье Петра Исаковича после рождения ребенка многое изменилось. Варвара сидела у колыбели и не спускала с новорожденного глаз. Петр ходил по штаб-квартире как чумной, подписывал бумаги, готовился к отъезду на новое местожительство, но мысленно весь день был с маленьким сыном. Чтобы поскорей добраться домой, он ехал верхом. Люди на улицах Подола поспешно расступались, давая дорогу этому сумасшедшему всаднику.
Трифун и Павел тоже были словно прикованы к этой люльке.
Ребенок стал центром, вокруг которого вертелся мир в доме купца Жолобова.
А визг и плач маленького существа становились все сильнее.
Ни мать, ни нянька, ни Трифун, ни Павел не могли успокоить ребенка. Он просто заходился от крика, точно от какой-то никому не ведомой боли.
Отец целыми ночами носил его на руках, тенью бродил по комнатам, тетешкал его, бормотал ласковые слова, неделями не раздевался.
После бессонной ночи он выходил нередко со слезами на глазах. Случалось, что, несмотря на дела, не шел в штаб-квартиру, а, оставшись во дворе, часами сидел на диване, среди зелени акаций, склонив голову над колыбелью ребенка, который, прокричав всю ночь, засыпал с восходом солнца на свежем летнем ароматном воздухе, в тени, когда умолкали собаки. В такие минуты Павел заставал брата в надвинутой на брови треуголке с потемневшим лицом и усталыми, как у отпетого игрока, глазами, которому и жизнь немила.
Жизнь шла дальше, молодой офицер оставался таким же статным, красивым, как эфеб, стройным, как ель, с писаным, точно майская роза, лицом, только ноздри его не трепетали, как раньше от гнева или смеха, и он часто тяжело дышал, словно его душил неведомый страх.
Варвара заметила, что голова у ребенка растет несоразмерно телу, и пришла в ужас, но молчала. И Петр это видел и тоже скрывал от жены охватившее его недоброе предчувствие.
Он прижимал к груди своего маленького заморыша, словно от кого-то его прятал. С каждым днем Петр все с большей нежностью относился к этому крохотному созданию, а мальчик смотрел на него своими пустыми, водянистыми глазками и зевал, глядя на собак, которые лежали у его ног, на подсолнухи вдоль забора или на белую бабочку, которая порхала над вынесенной под деревья за складом Жолобова колыбелью.
За домом стояли амбары, дальше к горе тянулся фруктовый сад с клумбами душистого шалфея, полевых маков и двумя рядами подсолнухов вдоль забора. Мимо конюшен и навозной кучи вилась тропинка к купе акаций, под которыми стояла скамья. Откуда-то доносилось резкое повизгивание натачиваемых кос, а над головой без конца монотонно ворковали голуби.
Словно у него не было на свете другого дела, Петр целыми днями сидел на подушке, как в седле, хотя жена заставляла его идти к Витковичу, а у колыбели сажала няню.
Когда Трифун и Павел обнаруживали его в тени акаций, неподвижного, безмолвного, и начинали укорять и уговаривать оставить ребенка на попечение няньки, Петр сердито сдвигал тонкие, красиво очерченные брови, начинал щуриться и зевать. «Я, — говорил он, — не нуждаюсь в утешении и уговорах. Отвернулось от меня счастье. Куда бы ни уехал, куда бы ни спрятался, везде меня отыщет проклятье тестя!»
И как помешанный хватал в страхе ребенка, поднимал его, начинал перепеленывать, и братья видели, до чего сморщенно, жалко и тщедушно это маленькое желтое тельце.
Голова была тяжелая и водянистая.
Подняв его с несказанной нежностью и целуя маленькие ножки и худые коленки, Петр говорил ласковые слова и будто показывал сына и горе, и лучам, и дому, и хатам внизу на Подоле, и Днепру, и далеким ивнякам, и всей сливавшейся на горизонте с небом долине.