В глазах молодого статного офицера в эти мгновения было столько нежности и любви к этому крошечному человечку, что ради этого ребенка он готов был пожертвовать и домом, в котором жил с женой, и пригородом там, внизу, заселенным его земляками, и всеми паромами, лодками, хлебными амбарами и складами на берегу, и этой рекой, и всей киевской равниной, которая раскинулась без конца и края, и красотой летнего дня с его голубым небом, и даже собственной жизнью.
Перед отъездом из Киева Юрат говорил им, что и он привязан к своим детям, но стыдно и глупо любить ребенка так, как это намеревается делать Петр, если Варвара родит ему сына. Детей на белом свете, что песка в Непре (так Юрат называл Днепр). А брат хочет, чтобы его сын был эдакой одинокой звездой в небе.
Такого на земле не бывает.
В мире детей великое множество.
И вот в начале июля предчувствия Петра начали сбываться. Ребенка, когда он плакал, начинало корчить в страшных судорогах. Петр его обнимал, а Варвара, плача, убегала, не в силах на это смотреть.
Незадолго до этого Петр назначил день отъезда в Миргород, где должен был принять под свою команду эскадрон гусар Шевича и затем участвовать в маневрах, назначенных Костюриным на сентябрь в окрестностях Миргорода и Киева.
А у ребенка сводило лицо, дрожали губы, дергалось все тело. И все это сопровождалось диким ревом.
И каждый раз казалось, что наступает конец.
Но ребенок, напоминавший в эти минуты ободранного ягненка или зайчонка, успокаивался в объятиях перепуганного насмерть отца, который убаюкивал его на руках.
На Петра было страшно смотреть.
Но вот начинался новый приступ, и Петр опять пытался унять судороги, в которых билось маленькое существо, поцелуями и объятьями. Он то поднимал его вверх, словно ждал милости с неба, то становился с ним на колени и прижимал к себе, словно ждал, что их поглотит земля.
Трифуну и Павлу с трудом удавалось успокаивать Петра в те дни, когда трясучка усиливалась и ребенка корчило больше, а однажды Павлу пришлось силой отнять у совсем обезумевшего Петра ребенка.
Тщетно старались они его образумить.
Петр прижимал ребенка к себе, уверенный, что только у него на груди эта страшная болезнь может отступить, и не чувствовал, с каким неистовым отчаянием он стискивал ребенка.
Семь лет тому назад Павел видел Петра лютой зимой после битвы, когда они по снегу ходили в атаку на гусар генерала Шевера, отступающих из Праги. Среди сирмийских гусар в этих стычках не было более хладнокровного, спокойного, храброго и полного достоинства офицера, чем молодой корнет Петр Исакович.
А сейчас перед ним был обезумевший от горя, заплаканный, коленопреклоненный человек с поднятым к небу ребенком, бранящий все на свете, хулящий и бога и небо.
Полковой фельдшер Трикорфос, которого к вечеру привез Трифун, утешал отца и уверял, что лихорадка не так страшна и все обойдется. Это, дескать, козни дьявола. Печать нашего происхождения.
Шутки дьявола над родом человеческим.
И предложил пустить Петру кровь.
А ребенку прописал какие-то порошки и мак, чтобы тот спал.
Все, мол, пустяки. Пройдет!
Однако, оставшись наедине с Павлом и Трифуном, фельдшер признал, что опасения их небезосновательны, если у ребенка голова останется налита водой, следующей весной мальчик вряд ли дождется ласточек.
Грек оставил за собой тень смерти и аптечный запах порошков. А уходя из дома, он тихо, чтобы не слышала Варвара, словно жалея ее одну, твердил:
— Бедная женщина!
Тем временем Юрат сообщил из Миргорода, что землю Петру, Трифуну и ему отвели отличную, все три надела огромные, целые поместья. Идут вдоль Донца друг за другом, так что они и в России смогут жить одной семьей или ходить друг к другу в гости. И весь край до того красив, столько в нем деревьев, цветов, певчих птиц, что его и зовут так: Раевка.
«Днем тебя усыпляет жужжание пчел, а ночью — благоухание акаций!
Подавать жалобу я раздумал. Чин секунд-майора наверняка получу. И хотя Миргород напоминает село, это очень красивое место, и жить здесь, покуда нам не выстроят дома, будет весело. Царица этой зимой была в Москве, и поговаривают, будто летом посетит Киев.
Анна чувствует себя хорошо и начала играть на арфе, как в Неоплатенси.
Арфу пришлось отдавать в починку. Треснула при переезде. Наверно, прижало о грядку».
Почерк Юрата напоминал следы сорочьих ног на болоте.
Тем временем визиты Юлианы продолжались, и сам Вишневский просил передать, что жаждет посетить своих милых токайских знакомых в Киеве. И усиленно приглашал Петра и Варвару к себе. Виткович предупредил их, что Вишневский — человек сильный и вошел в милость к Костюрину. Ходят слухи, что, поскольку Коллегия не может найти Вишневскому заместителя, Костюрин подал рапорт с просьбой послать в Токай молодого офицера, который помогал бы ему отправлять караваны переселяющихся в Россию сербов. И в штаб-квартире говорили о том, будто Вишневский прочит туда Петра.
Вишневский-де срочно готовится к отъезду в Санкт-Петербург и потому торопится их повидать.
Павел передал ему, что будет ждать его дома в любое угодное для него время. Варвара, услыхав об этом, ночью уговорила мужа ехать как можно скорее. Ждет, мол, не дождется повидаться с невесткой.
Она, мол, потеряла отца. Сейчас, кроме мужа, у нее единственный на свете настоящий друг — Анна.
Петр решил выехать четвертого августа, в день семи отроков в Ефесе. Так записано в синодике, в который Варвара впоследствии заносила имена своих живых и умерших детей. Этот синодик после долгого блуждания попал к одной ее родственнице из Сомбора, которая приехала на похороны Стритцеского и получила в наследство Варварину обстановку, верней обстановку ее покойной матери. Эта родственница по имени Эмилия была замужем за его благородием капитаном граничарских войск Кузманом Гвозденацем в Осеке.
Петр уехал из Киева в Миргород на двух повозках с двумя гусарами в упомянутый день с еще большей поспешностью, чем Юрат.
Не понимая, почему они так спешат, Трифун все-таки поддерживал желание Варвары.
«Негоже, совсем негоже торчать столько времени в Киеве. Надо как можно скорей обживать эту дарованную русскую землю: ведь Костюрин может и передумать, и придется нам голоштанным прозябать с двумя-тремя дукатами в поясе. Раз уж нам улыбнулось счастье, надо его не упустить».
Он не собирается брать обратно жену-потаскуху, но детей своих вытребует. Их шестеро и носят они фамилию не одеяльщика Гроздина, а Исаковичей, которые проливали свою кровь на полях сражений. И будут проливать ее за Россию на русской земле, а не на сукне и дерюге. Виткович обещал, что русские вытребуют его детей, они ведь тоже будут солдатами. И начхать ему на митрополита.
Павел же говорил брату, что ехать сейчас, когда луна в последней четверти, не следовало бы. Негоже выезжать в канун Преображения.
Трикорфос снабдил Петра всевозможными порошками для ребенка и письмом к фельдшеру, которого привез Хорват и поселил в Миргороде. И снова его утешал, что трясучка, мол, болезнь излечимая, а впрочем, ежели первый ребенок и умрет, не надо хулить бога: жизнь идет своим чередом и госпожа Варвара Исакович народит еще и других детей.
Если и умрет первенец, то, кто знает, может, еще народится и семеро и восьмеро.
Петр, щурясь и бледнея, смотрел на грека.
Его ноздри сжимались от бешенства так, что он едва дышал.
— Если мой ребенок умрет, — сказал он, — недолго проживет и Трикорфос.
Грек ушел, с трудом передвигая заплетающиеся ноги, и только диву давался, как его угораздило встретиться с эдаким народом в Киеве.
Ребенок внес в отношения Петра и Варвары новую волну любви и нежности. Они жили точно голубь с голубкой. Передавали с рук на руки ребенка, прижимали его головку к плечу. Оба одновременно склонялись к лицу ребенка, который, вероятно, их даже не видел.
А когда он вдруг улыбался, или это им так казалось, принимались вокруг него отплясывать.
Варвара говорила Павлу, что у нее один сын в колыбели, а другой — измученный, исстрадавшийся муж. Видно было, что она очень жалела Петра. Когда он опускал голову, она гладила его по лицу.
Бедный отец от страха, что ребенок умрет, сам превратился в ребенка.
— Боюсь подумать, — говорила Варвара, — что будет с Петром, если малыш умрет. Ведь неизвестно, смогу ли я еще родить. Жду не дождусь, когда наконец увижусь с Анной и устроюсь в своем доме.
В день их отъезда из Киева утром снова начался приступ — ребенок закричал, лицо задергалось, тело с новой силой охватили корчи. К счастью, припадок быстро прошел, и ребенок, пососав грудь, уснул.
Солнце только взошло, когда Исаковичи перебрались на левый берег Днепра. Трифун и Павел верхами провожали их довольно далеко. Варвара ехала в повозке, Петр — на коне. В Миргород вел широкий пыльный тракт то через тучные пажити, то мимо болот.
И хотя было известно, что Трифун, а спустя несколько дней и Павел тоже отправятся в Миргород, Варвара и Петр простились с ними с замиранием сердца, что ясно читалось на их лицах.
Петр расцеловался с Трифуном, тепло поцеловал Павла и потом, словно позабыв о своем горе и житье-бытье, выразил надежду, что братья не прирежут друг друга на обратном пути, когда останутся одни.
— Вы уж погодите, — сказал он, — вот обживемся на новом месте, тогда можете и резаться за милую душу.
Дорога, по которой укатила расписная повозка — навстречу ей время от времени попадались всадники, вероятно направлявшиеся в Киев, — утопала в высокой траве, и братья еще долго видели ее белый верх.
Павел почувствовал при расставании, что Петр не верит, что сын будет жить, и боится, как бы он не умер еще в дороге. И надвигал на глаза треуголку вовсе не для того, чтобы защититься от солнца, а чтобы спрятать свое горе.
— Знаю, — сказал он, — все впустую, проклятье старого сенатора не минует меня.
Трифун окликнул наконец сопровождавшего его гусара и сказал Павлу, что спешит. Поэтому он оставляет его, да и разговаривать им после всего, что между ними произошло, не о чем. Однако, как ни странно, ускакал Трифун без всякой злости и ненависти, и даже перед тем заметил, что завидует Павлу, что тот один на свете.