Переселение. Том 2 — страница 73 из 95

— Бывают минуты, когда так и подмывает уйти в разбойники на большую дорогу, чтобы никто тебя не ждал, никого у тебя не было бы и можно было бы повернуть коня в любую сторону.

Таким образом, проводив Петра, Павел неожиданно вернулся в Киев один.

Трифун ускакал в степь, как на разведку.

XXVТрофим Исакович требует вернуть ему детей

Хотя Варвара и Петр заставили Трифуна и Павла помириться, свое примирение они показывали только на людях. Оставшись наедине, Трифун и Павел расходились, обругав друг друга.

Трифун был уступчивей, но Павел неизменно дерзок и заносчив.

Он жалел Трифуна и одновременно презирал его.

Ему было жаль брата только в те минуты, когда он видел, как тот останавливал на Подоле какого-нибудь ребенка, ласкал его и что-то нашептывал ему. «Похож, — говорил он, — на моего, который остался далеко в Среме».

После отъезда Юрата и Петра Павел и Трифун встречались только в штаб-квартире Витковича и, перекинувшись несколькими словами, шли своей дорогой, словно никогда не плакали в объятьях матерей, бывших невестками.

Больше всего задевало Павла то, что Трифун, как только в Киеве появился Вишневский, пристроился к нему и следовал тенью за Дундой Бирчанской, вокруг которой табуном ходили молодые офицеры. Ясно было, что он сошелся с этой грудастой молодой девкой, которая уже успела оставить в Токае ребенка. А когда Трифуна спрашивали, не стыдно ли ему, пожилому человеку, переходить дорогу молодым, он отвечал, что решил бить только по юнцам. И по их молодухам.

Трифун жил в Киеве в доме, предоставленном ему Живаном Шевичем, у некоей капитанской вдовы, у которой была молоденькая дочка.

— Я слыхал, — сказал он как-то Варваре, — что Павел болтает о какой-то матери и дочери. Преподобный и подлый братец в своей сплетне целится на мать. А я решил приударить за дочкой. Моя шлюха, Кумрия, подала мне хороший пример, бросив меня, мужа, отобрав детей и подкинув их деду. Сама спуталась, как говорят, с каким-то сопляком фендриком. А чем я хуже? Всякая баба, которой перевалило за тридцать, истаскана. Многого не стоит. Такая рухлядь пойдет за мной и на тот свет. Теперь надо, пока можно, искать то, что останется и после меня любоваться весной да солнцем, когда я уже буду тлеть в земле!

Одним словом, Трифун в России интересовался только молодыми.

Этим он ославил и себя, и всю семью Исаковичей.

Павел больше его не видел и знал о нем лишь по слухам.

И в самом деле происшедшая с Трифуном на пути в Россию и в Киеве перемена была непостижимой и невероятной. Он привел с собой почти всех своих граничар, которые с ним и с попом Тодором ушли из Сербии и поселились в Хртковицах. Понравился он Костюрину, потому что по пути в Киев, заплутавшись, случайно попал на молдавско-турецкую границу и принял участие в кровавой стычке. И таким образом с первых же дней в России дорога к блестящей военной карьере была ему открыта.

Слава богу, это произошло даже помимо его воли.

Он нес на плечах груз своих пятидесяти трех лет, но в Киеве этот понурый старик, каким братья привыкли его видеть в Темишваре, распрямил плечи. Весь как-то раздался и шагал так широко, что никто не мог за ним угнаться, словно и ноги у него выросли.

Поначалу Трифун разгуливал по Киеву в русском пехотном мундире зеленого цвета с алыми отворотами. Вишневский, однако, раздобыл ему перед его отъездом в Миргород голубой, шитый серебром доломан, какой носил князь Репнин. В те времена рядовой русской армии получал в месяц семьдесят копеек. Капитан — пятьсот рублей в год, а полковник — восемьсот. Костюрин выдал Трифуну порционных, дорожных и компенсационных денег в три раза больше. И Трифун все спустил в карты, истратил на лошадей и женщин. Его цель, говорил он, отныне и до самой смерти следовать формуле Вишневского: «В себя, на себя и под себя!»

И лицо у Трифуна в Киеве переменилось. Стало жестким, точно выточенный из опала профиль. И был он теперь похож не на старого мерина или барана, а на хищного зверя: носатый, с глазами, отливающими уже не пепельно-серым, а серебристым цветом. Всегда надушен, с ухоженными и напомаженными усами, которые он больше не макал в суп.

Стыдясь своих крупных желтых зубов, Трифун начал чистить их пеплом и полоскать рот гвоздикой. И больше не сидел в облаках трубочного дыма, а по примеру других нюхал табак, сморкался и громко чихал. А чихнув перед дамами, вежливо говорил:

— Ах, извините! Прошу прощенья!

Так, дескать, положено вести себя в высшем свете!

Будто он слышал это от Вишневского.

Трифун, согласно приказу, должен был отправиться в Миргород 12 августа, в день святого Фоки. Он, как и его братья, получил земельный участок на Донце. К осенним маневрам он должен был явиться в Ахтырский конный полк.

Судя по письмам Павла и его братьев, Трифун вел себя в Киеве весьма безнравственно, однако, по более позднему признанию Павла, в то же лето он затеял тяжбу с женой, чтобы отсудить у нее детей и получить развод.

Священник отец Тодор и протопоп Булич в Миргороде утверждали, что церковь, по всей вероятности, поможет ему вернуть детей, но о разрешении на новую женитьбу нечего и заикаться, пока жива его венчанная жена. Виткович и Костюрин уверяли, что детей он получит обязательно. Вишневский советовал Трифуну обвинить жену в краже его достояния и вытребовать детей на основании выданного австрийским двором паспорта. Не может жена задержать записанных в русский паспорт детей, которые являются русскими с того момента, как они внесены в паспорт.

Костюрин пообещал написать об этом Кейзерлингу в Вену и уверял, что Австрия обязана выдать его детей.

Самым забавным, как уверял Виткович, было то, что фендрик, или корнет Вулин, бросил Кумрию беременной. Такое якобы пришло сообщение в штаб-квартиру на имя Исаковичей в ответ на запрос Трифуна в комендатуру Осека. Виткович и Костюрин были бы рады помочь Трифуну, но приходилось принимать во внимание положение Вулина. Его дед Вулин Потисский получил от Петра Великого медальон, когда предложил с десятью тысячами сербов поступить на службу к русскому царю. Правда, медальон у него украли, и Шевич — выдав за свой — привез его в Киев, но дело это было темное и запутанное.

Приходилось проявлять осторожность, дабы не усложнять вопрос о Трифуновых детях.

Тем более, что Кумрия заявила в Варадинской комендатуре, будто готова привезти детей к отцу в Россию.

Накануне отъезда из Киева Трифун дал знать Кумрии, с которой прожил десять лет и которая родила ему шестерых детей, что ей лучше всего утопиться в Беге. Он предпочитает видеть ее мертвой, чем в России, привозящей ему детей. Пусть передаст детей профосу!

Досточтимый Павел Исакович обо всем этом слышал и не только ужасался человеческой низости, но и той легкости, с какой удалось Вишневскому охмурить и обольстить Трифуна, которого в Токае он не пожелал и видеть. Трифун привязался к нему, словно их кормила молоком одна мать.

В то же время Виткович получил письмо от Вука Исаковича, в котором старик писал, что болен и хотел бы перед смертью знать, что Павел не бродит по свету как бездомный пес, а женился. Пусть передаст ему, что такова последняя воля его приемного отца, последняя его просьба.

Павлу и без того было нелегко.

Юрат, в первом письме изображавший селение на Донце как земной рай, где благоухают цветы и жужжат пчелы, теперь предупреждал Павла, что приедет он на плодородную, но пустынную землю и неизвестно, будет ли у него в эту зиму крыша над головой.

Окольные запорожские казаки грозят налетами.

Формирующиеся полки, похоже, будут проливать кровь на границах. Костюрин собирается направить полк Хорвата на польскую границу, а их полк — охранять рубежи от крымских и очаковских татар. Пусть он, Павел, передаст все это Витковичу.

У Витковича настроение было мрачное. Он твердил, что вот уже восемь месяцев не получает жалования, сердился на дурные вести и кричал, что если Павел не может сообщить что-нибудь хорошее, пусть не мозолит ему в доме глаза, а отправляется в штаб-квартиру.

Тогда Павел махнул рукой и на Трифуна, и на Витковича, и на Костюрина. И засел один как сыч в доме купца Жолобова.

До него больше не доходили вести о расселении сербов на границе Турции и Крыма, он даже не знал о поступавших в штаб-квартиру указах, из которых было ясно, что им предстоит охранять польскую границу, поскольку украинцы, несмотря на запреты, бегут в Польшу.

Павел знал, что неподалеку от Миргорода строится крепость, которая будет носить имя императрицы, и что они со своими воинами займут места от устья Каварлыка до верховья Тура, с верховья Тура на устье Каменки, от устья Каменки на верховье Березовки, от верховья Березовки по вершине реки Амельника до самого устья в Днепр{41}.

В штаб-квартире Павел проходил мимо географических карт, которые чертились для Костюрина, словно это его не касалось. Словно он и знать не желал, куда поселят его и братьев. Он только слышал, будто еще неизвестно, дадут ли им земли как помещикам, или по нормам, установленным для ландмилиции, или как отставным русским офицерам.

Между тем грамота о постройке крепости, согласно плану артиллерийского генерал-поручика Ивана Федоровича Глебова, в самом деле вскоре пришла, как и дарственная Хорвату на шанец Крылов; как и Шевичу на Славяно-Сербию с шанцем Донецкое, датируемая пятым, а согласно указу — двадцать девятым мая.

Императрица, таким образом, свое обещание сдержала.

После этого прошения сербов поступали к Костюрину в течение всего лета.

По большей части это были просьбы о повышении в чине и о возмещении убытков при переселении, поскольку уезжая, они распродавали свое имущество за полцены. Костюрин в каждом прошении читал: «Заступитесь за меня».

Год тому назад, в феврале месяце, Хорват уверял сенат в Санкт-Петербурге, что православные народы — сербы, македонцы, болгары и валахи — желают служить России оружием и кровью. План его был таков: создать из переселенцев два гусарских полка и два пехотных, каждый по 4000 штыков