Переселение. Том 2 — страница 79 из 95

Одеяло для этого гусара в Среме было единственной крышей над головой, когда он женился. И сейчас он таскал его с собой по свету вместе с женой и детьми, с которыми поселился на Подоле, следуя за Исаковичами в Россию.

Звали его Маринко Мойсилович, родом он был из Голубинцев.

В ту ночь, перед зарей, Миргород освещала луна в первой четверти.

Кругом все утихло.

Гусар в ожидании Павла спал возле лошадей как зарезанный, потом, вертя по сторонам головой, поглядывал на офицера, к которому был приставлен коноводом. Тот вздрагивал, крутился и бормотал во сне. А на рассвете Маринко увидел, что Павел лежит неподвижно под натянутым до носа одеялом и словно бы не спит. Лежит с открытыми глазами. И смотрит на месяц.

Потом на Подоле Маринко рассказывал, что Исаковичи спят с открытыми глазами, сам, дескать, видел.

Костюрин отбывал из Миргорода не верхом, а со своей семьей в экипаже, запряженном четвериком. Офицеры почтительно сопровождали его верхами, подобно тому, как Маринко сопровождал Павла, ворча по дороге что-то себе под нос.

Комендатура в Миргороде в то время находилась на главной улице, длинной и прямой, утопающей в зелени лип и акаций, под которыми выстроились в две шеренги деревянные расписные дома, увитые вьюнками и обсаженные подсолнухами и боярышником. Все это уже увядало, высушенное жарким, затянувшимся летом.

Заросли репейника, высоко поднявшись над землей, заглядывали в каждый двор. Утром в Миргороде пахло коровами. В центре города великие события в России оставили неизгладимый след и знак, напоминающий людям о том, что произошло с народом и целой страной. Это была большая аркада с подстриженными, как в Версале, деревьями. А внутри — гранитная барочная клепсидра в виде сухого колодца. Памятник, поставленный сто лет назад, увековечил — должен был увековечить — присоединение Украины к России.

Торжественная церемония проводов генерал-губернатора Киева происходила здесь.

В то утро возле памятника, под высоким флагштоком, с которого свисал вышитый на желтом шелку черный двуглавый орел Российской империи, стоял на часах Псковский драгунский полк, в котором служили и сербы.

Толпы переселенцев Новой Сербии и русских мужиков из окрестных сел собрались к восходу солнца поглазеть на парад и на отъезд Костюрина. Среди них было немало казаков и татар.

Поднявшись, Исакович направился прямо к комендатуре, где умылся у колодца. Потом зашел внутрь, чтобы его почистили, надушили и заплели косицу. Костюрин в окне еще не показывался. Павлу заплетали косицу, когда пришел Мойсилович и доложил, что его у ворот ждет брат.

За воротами Павел увидел Петра; тот стоял у его лошадей, прислонившись, словно в изнеможении, к дереву. Весь всклокоченный, бледный, похудевший, будто его всю ночь трепала лихорадка.

Треуголка съехала набок, мундир у ворота разорван, сапоги грязные. Петр был явно пьян. Ни сабли, ни офицерской перевязи.

Когда Павел подбежал к нему, Петр сказал, что разыскивал его вчера вечером, а сейчас выскочил на минутку — он под домашним арестом — с одной просьбой.

Голубые глаза Петра стали зелеными и сверкали бешенством.

Он стоял, словно чем-то кичился.

Павел схватил его за рукав и увел в густую заросль.

Петр сказал, что хочет отослать жену. И просить помочь уговорить Трифуна и Юрата, чтобы они не препятствовали этому и не позорили семью на чужбине. У Варвары в Бачке есть состояние. В Славонии живут ее родные тетки. Бедствовать она не будет.

Она молодая, выйдет замуж.

Их ребенок умер.

Тесть его проклял.

И ему не уйти от этого проклятья.

Он не желает таскать жену из лиха в беду.

Что было, то было, но он хочет умереть в одиночестве.

Не нужна ему жена из милости!

Павел попытался его прервать и уговорить продолжить этот разговор в Киеве, или когда он приедет в Бахмут, а приедет он скоро.

Однако Петр сердито оборвал его:

— Я прошу тебя еще похлопотать у Витковича, чтобы меня не вызывали на суд, не показывали, как медведя на ярмарке. Пусть лучше лишают чинов и увольняют в отставку. Не желаю, чтобы меня допрашивали и потом судачили на мой счет да жалели. Не нужна мне и земля. Пусть только оставят меня в покое.

Не он командовал, а Шевич. Шевич выбрал место для кавалерии. Не он назначил ночлег в селе, другие послали его в мышеловку. Будь его воля, он воевал бы иначе. Вечно ему приходится страдать по милости других. Корнеты, лейтенанты, премьер-лейтенанты, капитаны, секунд-майоры, премьер-майоры, подполковники, полковники — все топчутся друг за другом по кругу. Командуют. А генералы ведут — направо, налево, вперед, назад, стреляй, не стреляй… Да если бы ему дали свободный казачий курень под команду, он, Петр Исакович, готов поклясться и побиться об заклад, что доскакал бы до самого Азова.

Не надо его учить, что такое война. Он сам кого угодно научит. А то привязали его к лейтенантскому чину, как к колотушке, потому все так и кончилось. Скорей бы уж сбросить гусарский мундир!

Знает он и то, что Живан Шевич распускает слухи, будто у него не все дома после того, как конь ударил его копытом в голову. И как мужчина, мол, неполноценный стал. Ладно, ладно, кто-нибудь за все за это поплатится. Говорят, будто Павел опять попал в милость к Костюрину. Вот он и просит брата выхлопотать ему в Киеве отставку. Это его последняя просьба.

Павел обнял его и попросил дать ему неделю срока. Пусть Петр ни о чем не беспокоится. Он, Павел, даст взятку кому следует. О суде и речи быть не может. Но пока Петр должен молчать как рыба.

— И, кстати сказать, если бы на суде прочли, каким ты был сирмийским гусаром, всем стало бы стыдно. А что касается Варвары, не расставайся с ней. Никому из нас бог не дал такой жены. Ты просто ослеп. Протри глаза, посмотри, ведь сотни мужчин не спускают с нее взгляда! Весь Киев готов перед ней расстелить бархат, чтобы она не ступила в грязь. А принадлежит она тебе одному. Какой же ты муж, если сейчас, после смерти твоего ребенка, предлагаешь ее другому, становишься сводником? Или сорока у тебя мозги выклевала?

Какое-то мгновение казалось, что Петр в бешенстве и отчаянии накинется на Павла с кулаками.

Но как раз в этот миг подкатил экипаж Костюрина и остановился у ворот комендатуры. Разгоряченные кони встали на дыбы. Слуги соскочили с облучков и принялись их успокаивать, а рота пехоты стала оттеснять толпу, собравшуюся на другой стороне улицы.

Павел видел только, что Петр опустил голову и надвинул треуголку на глаза, словно ему мешало солнце.

И стоял так перед ним, бледный, осунувшийся, и смотрел на него с тоской. Потом выпалил скороговоркой:

— Слушай, каланча! Ты меня сюда привел, но сейчас, хоть мы и братья, а, как вавилоняне, не можем друг друга понять! Вот так! Гоню я жену, братец любезный, не потому, что это мне приятно, а потому, что потом — поздно будет! Она молода, перед ней все еще дороги открыты. Пусть едет, пока еще молода, пока ей до смерти еще далеко!

Потом Петр быстро повернулся, словно боялся встретиться с Костюриным, и ушел, точно конюх, что сторожил лошадь.

Павел уже не мог ни задержать его, ни пойти за ним.

Усевшись в седло, он поскакал к группе офицеров, что собирались перед комендатурой возле экипажа Костюрина.

В свите Павел ехал в самых задних рядах.

Все, что после этого еще происходило в Миргороде, он воспринимал как во сне.

Где-то за городом гремели пушки.

Звучали команды.

Гусары прорысили под барабанную дробь и песни.

Костюрин у экипажа попрощался с Бибиковым и Глебовым.

Потом он попрощался с Хорватом, Шевичем и Прерадовичем.

Но если Бибикова Костюрин громко титуловал и отдал ему по всем правилам честь, то Хорвату, Шевичу и Прерадовичу откозырял, коснувшись треуголки одним перстом — то ли почесал себе голову, то ли сунул указательный палец под парик.

Хорват что-то крикнул.

Старый Шевич, выпятив грудь и раскорячившись, крепко уперся ногами в землю.

Прерадович поправил Костюрину свисавшую на колесо экипажа перевязь.


Досточтимый Павел Исакович возвратился в Киев с первых своих маневров в России усталый и подавленный.

Три года тому назад он участвовал в маневрах под Пештом, которые почтили своим присутствием его величество Франц I, император римский, и ее цесарско-королевское величество Мария Терезия, императрица римская и королева венгерская. На маневрах в России Павел Исакович был уже совсем другим человеком.

После тех, под Пештом, он возвращался домой молодой, довольный, весело скача на крупном, не знавшем усталости, сером в яблоках жеребце среди ватаги поющих сирмийских гусар.

Он был счастлив, женат на женщине, которая его любила и должна была родить через месяц-другой.

Ничто его не заботило.

На ночлегах он встречался с братьями, которые были тоже счастливы и веселы, и они каждый вечер бешено отплясывали коло с визгом и выкриками.

В такие вечера на околице какого-либо села до самого горизонта в ивняках у воды загорались костры подунайской кавалерии.

Они получали благодарственные грамоты, и им выдавали недоплаченные порционные деньги.

Жизнь казалась чудесной.

Хотя на их величества им и в то время было наплевать, хотя Павел видел Марию Терезию лишь издали, когда вместе с венгерскими офицерами был допущен поближе к украшенному цветами помосту, где среди блестящей свиты сидела толстая и красивая императрица со своим мужем, которого она звала Францл, братья были восхищены блеском австрийского двора. Бедняга Трифун решил, что платье Марии Терезии — из червонного золота, а бесчисленные блестящие камешки на ее платье и шлейфе — настоящие бриллианты. «Такая, мол, наверно, была и царица Милица, владычица сербов»{46}.

Юрат, смотревший на Марию Терезию с пятидесяти шагов, описывал ее женские прелести. Да так, что, если бы кто посторонний его услышал, не избежать бы ему участи Иоанна Божича. Только у Петра, тщетно ожидавшего, что Варвара понесет, возникли неприятности с тестем, но и он утешался тем, что жена исповедует ту же веру, что императрица.