Переселенцы — страница 19 из 89

В начале разговора Фуфаев часто ввертывал прибаутки, которые для всякого другого, кроме Лапши, служили бы предостережением; но под конец, движимый чувством товарищества и, вероятнее, опасения[34], Фуфаев перешел на сторону нищего и стал ему поддакивать. Под влиянием того же чувства к нему раза два присоединялся и дядя Мизгирь.

– Ну, так как же, добрый человек, по рукам, стало быть? – сказал Верстан, когда убедился, что дело почти сделано.

– По мне хоть сейчас… – возразил Тимофей, молодцевато потряхивая головой и приподнимая брови чуть не до корня волос.

– Ладно. Стало, и разговаривать нечего…

– Так-то так… – начал Лапша и вдруг снова сплюснулся, как пузырь, в котором прокололи дырку.

– Что ж еще?

– Сумневаюсь… насчет, примерно… как я его теперь выведу, мальчишку-то… Увидит она, ни за что не даст… ничего с ней не сделаешь… Кабы вечером…

– Знамо, не теперь!. Знамо, вечером, как стемнеет… к ночи дело будет…

– Ночь матка – все гладко! – подсказал Фуфаев, сделав выразительный жест.

Он ничего не знал о намерениях товарища касательно Лапши; он понял только, что Верстан назначил ночь с тою целью, чтоб приведенному мальчику труднее было найти дорогу в случае, если б он захотел вернуться назад, что, по всем вероятностям, и случится.

– Теперь, – продолжал нищий, – теперь ступай прямо к вашему управителю, возьми вид мальчику, примерно, отпуск такой. Скажи, отдаешь, мол, на жительство либо в работу какую… он даст. Скажи только, к примеру, этак: деньги дают за парня, долги хочу уплатить… Он и то, сказывал ты, стращал тебя… Отказу, стало, не будет… Возьмешь вид[35], дома мотри ни гу-гу!.. А вечер придет, смеркнется, возьми его, скажи: «в поле иду…» Мы тебя станем дожидаться. Знаешь, лес… как, чай, не знать? Ну, вон, что мимо-то старая черневская дорога проходит! Туда и ступай; там и ждать будем… Аукни только – тут и есть! сейчас откликнемся.

– Вот так уж расписал! Ай да Верстан! Словно язык-то маслом смазали! – заметил Фуфаев.

Верстан, для большей верности, снова привел на память Лапше долги его, постращал его приездом господ, выставил ему на вид ссылку на поселение, коснулся с насмешкою Катерины и так ловко сумел возвысить Лапшу в особенном его мнении, что тот под конец снова начал молодечествовать. После этого нищий заставил его побожиться, что не обманет, и ударился, с ним по рукам.

– Ну, Мишка, радуйся, товарища нашли! – провозгласил Фуфаев, направляя белые зрачки свои к вожаку, который стоял во все это время подпершись палкой и робко поглядывал на говоривших. – Веселись, Мишка, пляши! наша, значит, взяла! – подхватил Фуфаев и принялся выделывать какие-то коленца, но Верстан толкнул его, сказав, что время отправляться.

Все трое простились с Лапшою, повторили ему, что станут ждать его в лесу после заката, и поплелись к дороге, которая вилась по лугу и пропадала за рощей. Вскоре и сами они пропали из виду.

Как ни был бодр Лапша, он не пошел, однако ж, домой по улице. Ему нечего было теперь бояться встречи с Мореем и дядей Карпом: он не сегодня, так завтра мог отдать одному крупу, другому – деньги; но Лапша очень основательно рассудил, что встреча с ними будет заключать в себе нечто даже приятное, когда в руках его будут верные средства зажать им рот; возможность зажать им рот, восторжествовать над ними в ту минуту, как они набросятся на него с новыми угрозами, представлялась воображению Тимофея блистательной победой, торжеством над Мореем и Карпом. Настроившись под такой лад, он твердою поступью выступал по задам Марьинского. В болезненных, вялых чертах его проглядывало что-то настойчивое, упрямое, что даже легко было принять за твердую решимость; но у людей слабых упрямство часто с успехом заменяет твердость духа; вооруженные им, они делают иногда чудеса, достойные энергических характеров.

Как бы ни сильна была степень упрямства Лапши, трудно предположить, чтоб оно не разлетелось вдребезги от соприкосновения истинно твердого, энергического духа Катерины. Встреться теперь жена – решительность его верно бы поколебалась; но Катерина не встретилась. Узнав, что она ушла на пруд, Тимофей сделался еще молодцеватее, еще выше приподнял брови. Опасаясь толков, пересудов и подозрений, которые могли возникнуть в случае, если б увидели его, входящего в контору, он рассудил, что лучше будет попасть туда, обогнув барский сад и гумно. Так он и сделал: он вошел в контору не прежде, как внимательно осмотревшись на все стороны.

Нищий угадал верно: Герасим Афанасьевич не сделал ни малейших затруднений касательно отпуска мальчика. Он не осведомился даже, куда отдают его, полагая, что отец, верно, сыскал ему хорошее место: старого управителя уже радовало, что деньги, вырученные за Петю, избавят господ от жалоб, которыми грозили Морей и Карп. Впрочем, Герасиму Афанасьевичу в настоящую минуту было не до разбирательств, он готовился ехать в город для разных хозяйственных закупок и потому находился в страшной суете.

Пять минут спустя после появления Лапши в контору он вышел оттуда, снабженный запиской, в которой значилось, что «такого-то уезда, такой-то вотчины отпускается мальчик Петр Тимофеев на заработки, сроком на год от нижеписанного числа…» Внизу была конторская печать и подпись управителя.

Но осторожность, соблюдаемая Лапшою при выходе из конторы, оказалась лишнею: едва подошел он к лабиринту клетушек, где помещались дворовые, как его окликнули по имени; он успел только засунуть отпуск за пазуху. Обернувшись в ту сторону, откуда раздался голос, он почти насунулся на молодого белокурого парня, который тотчас же полез с ним целоваться. Суконный жилет с синими стеклянными пуговицами, синий кафтан, сапоги и волосы, зачесанные в скобку, обличали в нем мастерового; но в лице его не было видно ни бойкости, ни самоуверенности, свойственной этому классу народа: круглые, как бы немножко припухшие черты его полны были кроткого, добродушного выражения. На толстых губах его сияла такая полная, такая добрая улыбка, что, взглянув раз на лицо парня, никак нельзя было вообразить его без этой улыбки; она бросалась в глаза прежде носа, глаз и решительно поглощала остальные черты.

– Здравствуй, дядя Тимофей, здравствуй! – радостно заговорил он, снова принимаясь чмокать Лапшу. – А я, признаться, ждал тебя… я ведь видел, как ты в контору шел… Дай, думаю, погожу.

– Здравствуй, Ваня, – произнес тот, плачевно прищуриваясь. – Слышь, не сказывай только об этом… не говори, примерно, что видел меня в конторе; особливо нашим не сказывай, сделай милость такую!.. Ходил, просил управителя, насчет, то есть, нельзя ли должишки обождать… боюсь, народ болтать начнет… не говори, касатик!

– Зачем говорить! Сказано: не надо – ну, и нечего, стало быть…

– То-то, братец! А то народ-то наш оченно уж стал завистлив… и то поедом съели. Так обнищали! так-то уж нуждаемся… и-и-и!..

– Слышал, слышал! – сказал Ваня, тоскливо качая головой, но не покидая, однако ж, своей улыбки. – Я как только пришел, дядя Тимофей, сейчас о вас спросил: как, примерно, живете, все ли живы-здоровы…

– Ты что ж это из города-то, с оброком, что ли? – рассеянно осведомился Лапша.

– Да, одна статья – оброк; другая статья – хочу просить, чтобы здесь оставили: больно по деревне соскучился… Хоша и нет никого сродственников, а все на своих поглядеть хотел. Уж, кажется, как хорошо было жить! Хозяин добрый, работой не отягощает; мы ведь больше по обойной части – дело не большой тягости и жалованье также хорошее получаем, а все сюда так тебя и тянет. Может статься, господа приедут; попрошусь – здесь оставят, здесь поживу…

– Ну, ну, прощай, Ваня; мне недосуг… есть дело одно… Смотри же не сказывай… особливо, коли наших увидишь. К нам потом заходи, – добавил принужденно Лапша.

– Как же! уж это беспременно! – радостно возразил Иван, причем улыбка его засияла еще пуще прежнего.

Во весь остаток этого утра Тимофей тщательно избегал встречи с женою. Когда время обеда соединило их вместе, усадило за один узенький стол друг против дружки, Тимофей и тогда старался не смотреть на жену; он не переставал кашлять, всячески норовил показать, что ему сильно нездоровится. Беспокойный, встревоженный вид его, точно, легко было принять за нездоровье. Катерину все это мало трогало; она также, казалось, избегала взглядов его и разговоров. Но сколько мрачны и молчаливы были отец с матерью, столько веселы и говорливы были дети; особенно отличалась на этот раз Маша, старшая дочь Катерины. Всегда спокойная и тихая, она теперь на себя была не похожа: с той самой минуты, как отец, возвращаясь домой, сказал ей о приходе Ивана в Марьинское, она вдруг повеселела. Откуда что взялось у нее: она неумолкаемо смеялась с маленькими братьями, ходила по всему дому, деятельно пособляла матери в хозяйственных хлопотах, причесала и повязала платком голову безумной Дуни, которая в эти два дня совсем почти не была дома; даже теперь, во время обеда, Маша говорила и смеялась больше других; но отец и мать, занятые каждый своими мыслями, не заметили этой внезапной перемены.

Тимофей поднялся с лавки прежде всех; он вышел в огород, прошелся раза два-три взад и вперед по тропинке, вошел потом в ригу и лег на солому. Но ему что-то не спалось: сколько ни ворочался он с боку на бок, сколько ни лежал с закрытыми глазами – сон не являлся. Он снова вернулся в избу и взлез на печку; но и там ему было как-то неловко; то же самое повторилось и на полатях и на лавке; словом, куда ни переходил он, куда ни укладывался – нигде не лежалось. Соскучившись, видно, перекладываться с места на место, взял он шапку и вышел на двор; но ему не стоялось точно так же, видно, как и не лежалось; со двора перешел он в огород, из огорода снова перешел на двор; подойдет к лугу, поглядит-поглядит, потрясет головою и снова идет к дому. В одну из этих прогулок он встретился с Петей.

– Куда ты, батя? – спросил мальчик, взглянув на шапку отца.