к завозились они, когда раздался крик: «господа едут!». Старухи страшно застучали сундучками, хранившими чистые головные платки; мужчины забегали как угорелые с жилетом в одной руке, с галстуком в другой, в каждой клетушке сильно сшибались в дверях и стукались головами.
Посреди всей этой суматохи нашелся, однако ж, молодой человек, который вспомнил об управителе. Воодушевленный блистательным случаем прислужиться начальнику, он полетел в контору с быстротою стрелы, пущенной с лука, и на пути он сшиб с ног какую-то старуху Макрину Дементьевну… Дело известное: предприимчивые люди, стремящиеся к верной цели, всегда идут напролом и ни перед чем не останавливаются: он перескочил только через старуху, и не успела она крикнуть, как он был уже в конторе.
Герасим Афанасьевич, заключенный в своей комнате, глядевшей окнами на красный двор, ничего не подозревал из того, что совершалось в Марьинском. Он только что разложил кулечки с гвоздями и свечами, привезенными из города. В числе этих покупок сверток с конопляным семенем, предназначавшимся для чижиков, которые громко распевали в комнате, особенно привлек внимание старика. Отвернув, угол свертка, Герасим Афанасьевич готовился уже засыпать корм в первую клетку, когда вбежал услужливый молодой человек.
– Герасим Афанасьевич, господа едут! господа едут! – крикнул он, как бы выстреливая из ружья.
При этом известии старик засуетился, как шутиха, к которой приложили огонь.
– Сюртук! сюртук! – мог только проговорить он, метаясь по комнате и впопыхах не отличая окон от дверей. – Сюртук! сюртук! – подхватил он, продолжая бегать и не замечая, что держал вверх ногами сверток с семенем, которое било каскадом на его сапоги и панталоны.
Молодой человек отцепил между тем сюртук и ходил за начальником, стараясь стать к нему лицом, чтобы врезать черты свои в его памяти; но Герасим Афанасьевич упорно поворачивался к нему спиною, совал без толку руки вправо и влево и твердил только: «сюртук!.. сюртук!..» Наконец сюртук очутился на плечах его; в то же мгновение, не разобрав даже, кто говорил с ним, старик прыснул из конторы в переулок, оттуда на двор, оттуда к воротам. Тут только заметил он, что сверток, заключавший в себе семя, все еще находился в руках его; он проворно затоптал его ногами, оглянул двор, обдернул сюртук и выбежал за ворота.
Обе стороны улицы, как пестрым ковром, убраны были народом. Можно было головою ручаться, что из тысячи глаз, здесь находившихся, не было ни одного, который бы не устремлялся на дорогу, спускавшуюся к околице. Два экипажа быстро подвигались в облаке пыли. Первый экипаж был обширный дормез, запряженный шестернею с форейтором.
Подъехав к околице, форейтор, рослый детина из ямщиков уездного города, надвинул набок шапку, приосанился, как бы ввинтился в седло и замахал кнутом; но напрасно молодцовал он: никто даже не взглянул на него – все смотрели на экипаж, заключавший в себе господ. Верх дормеза был откинут. На почетном месте сидела молоденькая красивая дама в соломенной шляпе и темном шелковом капоте, на котором четко обрисовывалось шитье воротничка и манжеток; в руках ее, обтянутых свежими цветными перчатками, находилась легонькая омбрелька, открывавшая, впрочем, совершенно лицо барыни, которая, очевидно, хотела, чтоб ее видели. Подле нее помещался ее муж, господин лет тридцати пяти, с белокурым круглым добродушным лицом; костюм его, за исключением пастушеской серой шляпы, мало чем отличался от туалета людей порядочного круга, ведущих дачную петербургскую жизнь. Против него вертелась, как бы сидя на иголках, гувернантка-француженка с орлиным носом, похожим на флюгер, с черными синеватыми волосами, причесанными так круто, что розовая шляпка ее поминутно съезжала назад; затянутая в струнку, она сохраняла такой вид, как будто готовилась играть на фортепиано перед многочисленным собранием. Подле гувернантки и против дамы стояла, держась за дверцы экипажа, хорошенькая белокурая девочка, одетая с необыкновенным вкусом; но более всего, казалось, занимала крестьян ее огромная широкополая соломенная шляпа, украшенная яркими лентами, концы которых развевались по воздуху.
Миновав первые две-три избы, форейтор гикнул и пустил вскачь; но барин тотчас же приказал остановить и ехать шагом. Он находился, повидимому, в отличнейшем расположении духа; в каждой черте его доброго круглого лица проглядывала наивная, простодушная радость, которая показывала в нем человека впечатлительного и, сверх того, не слишком озабоченного тягостною стороною жизни. Выставившись немножко вперед, он кланялся направо и налево; но глаза его преимущественно, кажется, останавливались на седых головах, и он не переставал покрикивать: «здорово, старик! здорово, старик!» Жена его посылала также приветливые знаки народу и улыбалась; она поминутно говорила дочери: «Mais saluez donc, Mery, mais saluez donc! хотя шляпа девочки и без того наклонялась во все стороны. Гувернантка, которая при въезде в околицу сбросила с себя мантилью, для того, вероятно, чтоб поразить русский народ гибкостью и тонкостью своего стана, ласково щурила глаза, кивала головою и произносила с необычайной быстротою: «Здрасти! здрасти, батушка!» Во всем этом поезде один лишь ямщик-форейтор да еще камердинер, сидевший на козлах, и горничная, сидевшая на запятках, сохраняли свое равнодушие; последние проникнуты даже были каким-то надменным внутренним достоинством, которое решительно ничем не оправдывалось. Что ж касается до повара, другого лакея и другой горничной, сидевших во втором экипаже, они только шептались, посмеивались и вовсе даже не смотрели на народ, который валил по обеим сторонам дормеза.
– Вот и дом наконец! Voici le chateau! – сказал помещик, указывая глазами на старинное здание, которое начинало показываться из-за флигеля.
– Oh! Mais c'est charmant! Я в совершенном восхищении!.. Я не знаю, может быть, это потому, что я первый раз в деревне, но все это мне чрезвычайно нравится, – возразила жена его по-французски. – Я понимаю теперь, что можно в самом деле находить большое удовольствие в сельской жизни, далеко от шумного, душного города… L'air qu on y respire… mais saluez donc, Mery, saluez donc…
– Здравствуй, старик! здорово, старик! – говорил муж, продолжая кланяться. – Очень рад, друг мой, что ты поверила, наконец, прелестям этой простой жизни… Пожалуйста, братцы, не подходите так близко, особенно детей не подпускайте: как раз под колесо попадут, – подхватил он, заботливо обратившись к поселянам, жавшимся подле экипажа. – А! вот посмотри, Alexandrine, посмотри… – заговорил он опять по-французски и указал жене на старого управителя, который дожидался подле ворот, – вот наш старый, добрый наш Герасим…
– Tiens, quel drole de nom: Karassin! Karassin! – произнесла француженка, раскрывая удивленные глаза.
Помещик, его жена и даже дочка засмеялись; но мысль, что смех может быть растолкован окружающими в обидную сторону, возвратила тотчас же на лица супругов спокойное выражение. Сделав полукруг, дормез с грохотом въехал в ворота.
– Здравствуй, Герасим. Все ли благополучно? – крикнул помещик.
– Все, сударь, слава богу! С приездом честь имею поздравить! – возразил Герасим Афанасьевич, пускаясь вдогонку за экипажем, но в ту же секунду откинулся назад и устремился к воротам, чтоб удержать народ, ломившийся на двор. Ворота были тотчас же заперты, но в тот же миг вся задняя часть решетки усеялась головами и руками; послышался даже местами легкий треск, болезненно отозвавшийся в сердце управителя; но ему было не до разбирательств: он спешил предупредить дворню, которая бежала к парадному крыльцу и теснилась вокруг экипажей.
Выйдя из дормеза, помещик, его жена, дочь и гувернантка шагу не могли ступить – так дружно осадила их дворня; особенно мешал им двигаться вперед какой-то мальчик в белой рубашонке, с белыми, как снег, волосами, торчавшими щеткой, и красным, как мак, лицом, усеянным веснушками; он совался им под ноги, неожиданно вырастал то с одного бока, то с другого, яростно порывался вперед каждый раз, как затирали его в толпе, и с каким-то свирепым азартом бросался в двадцатый раз целовать руки господам своим. Помещики решительно уже не знали, куда деваться от тесноты, жары и более всего от преследований краснолицего мальчика; им совестно было обидеть дворню, и они продолжали приветливо улыбаться, но делали это уже против воли, особенно помещица, на которую с особенным усердием нападал краснолицый мальчик; к счастию, скоро подоспел на выручку Герасим Афанасьевич.
– Здравствуй, мой милый… здравствуй, Герасим. Все ли у вас благополучно?.. Здравствуйте… хорошо… хорошо… – повторял помещик, целуясь с дворовыми, напиравшими все сильнее и сильнее.
– J'etouffe! – крикнула гувернантка.
– Здравствуйте, сударь… С приездом честь имею… поздравить… – подхватил управитель, не переставая укоризненно кивать головою людям, которые лезли вперед. – Наконец-то, сударыня Александра Константиновна, дождались мы вас… Пожалуйте ручку, сударыня… – довершил он, протискиваясь вперед и подхватывая руку помещицы. Но в ту самую секунду, как он готовился приложить губы к перчатке, откуда ни возьмись снова вынырнул мальчик, схватил руку барыни и припал к ней.
– Что это за ребенок? – спросила Александра Константиновна, обращаясь к управителю, который украдкою толкнул мальчика ногою.
– А это, сударыня, внучек мой… внучек, сударыня, – умиленно повторяла Макрина Дементьевна, та самая, которую сшиб с ног молодой человек, бежавший в контору, – радуется, сударыня, приезду вашему… целые три дня все об этом… Целуй ручки, глупый; скажи: пожалуйте, мол, сударыня, ручку.
– Ну, друзья мои! – воскликнул неожиданно помещик, появляясь подле жены и простирая руки, – я, к сожалению, не могу перецеловаться со всеми вами, но все равно, я за всех вас поцелую Герасима Афанасьевича: это все равно… Здравствуй, старик! – заключил он с некоторою торжественностью и обнял управителя, который горячо припал к плечу его.
После этого помещик подал руку жене и поднялся на парадное крыльцо, сопровождаемый дочкой, которую нес камердинер, и гувернанткой, которая обдергивала платье и поправляла свою розовую шляпку. За ними, кроме двух горничных и лакея, вошел в дом один только Герасим Афанасьевич.