Переселенцы — страница 34 из 89

[43]; освободив la malheureuse, она долго следила за ее полетом и радостно била в ладоши. Утенок, унесенный коршуном, повергал ее в такой ужас, что можно было думать, что с Мери произошло несчастие.

Белицыны знали очень хорошо восторженные свойства гувернантки; но тем не менее она увлекала их яркостью своих описаний: картина поэтических лугов Купера произвела на них особенно сильное впечатление.

– Луга! луга!.. В луга, когда так! поедемте же в луга! – воскликнули в один голос Сергей Васильевич, его жена и дочь. – Вели закладывать длинные дроги: мы едем, в луга! – подхватил Сергей Васильевич, когда на звон его явился лакей.

В один миг дамы поднялись и пошли одеваться. Сергей Васильевич последовал их примеру с живостью, которой давно уж не выказывал.

Полчаса спустя все сидели в длинных дрогах и ехали по направлению к мельнице, за которой начинались превосходные заливные луга Марьинского. Принимая в соображение восторженное настроение духа и нетерпение, с каким ждали все появления луга, надо было думать, Белицыны пробудут там по крайней мере до солнечного заката. Оно бы, вероятно, так и было, если б не Сергей Васильевич. Едва Александра Константиновна, гувернантка и Мери успели составить себе по букету, как уж лицо его выразило озабоченность; он обнаружил желание вернуться скорей домой; ему жаль было расстроить прогулку, но вместе с тем видно было, что его побуждала к этому очень важная причина.

– Все это прекрасно, c'est charmant, я совершенно разделяю ваш восторг, – сказал он, бросая быстрые, но, очевидно, рассеянные взгляды по окрестности, – но все это напоминает другой луг, о котором мы совершенно забыли. Ты знаешь мое правило: никогда не откладывать дело в долгий ящик, и, наконец, дело прежде всего. Я совершенно выпустил из виду одно обстоятельство и теперь только вспомнил: приближаются петровки; надо как можно скорее отправить это семейство, в противном случае госпожа Иванова наделает там дела…

– Что такое петровки? – спросила Александра Константиновна, поглядывая на суетливо-озабоченное лицо мужа, который махал кучеру, чтобы он подъезжал.

– Петровки – это время покоса, – торопливо возразил Сергей Васильевич. – Если мы замешкаем с нашими переселенцами, луг будет скошен, – добавил он, кидая нетерпеливые взгляды по направлению к Марьинскому.

– Как ты все это знаешь? – проговорила жена.

– Il le faut bien, ma chere! Это азбука нашего брата, хозяина, – проговорил Сергей Васильевич, краснея от внутреннего удовольствия.

Деятельность его, охлажденная доводами Герасима, пробудилась тем сильнее, чем долее находилась в усыплении. Въезжая во двор, Сергей Васильевич крикнул, чтоб ему тотчас же, не медля ни минуты, позвали управителя. Дело о саратовском луге изложено было так быстро, и так много видно было со стороны Сергея Васильевича желания, чтоб переселение совершилось скоро, что старику Герасиму оставалось только вертеть пальцами за спиною. Но дух прямоты и противоречия, отличавший старика, и тут-таки взял свое: он выразил сомнение, чтоб можно было на другой день найти покупщика на избу Лапши, которую Сергей Васильевич хотел продать с тем, чтоб на эти деньги отправить переселенцев.

– Вечные затруднения! – воскликнул помещик. – По-твоему, надо, стало быть, ждать покупщика, а между тем Иванова скосит луг. О-о, очень, хорошо! славное распоряжение!.. Оценить избу, выдать им деньги из конторы, а там, когда, продадут ее[44], а там, – подхватил он, обратившись к Герасиму, – продадут избу, деньги опять вернутся в контору – не все ли это равно?

Через десять минут объявлено было Лапше и Катерине, чтобы они как можно скорее приготовлялись в путь. Узнав о времени, которое потребуется им для сборов, Сергей Васильевич спросил у Герасима, сколько дней приблизительно нужно, чтобы доехать до саратовского луга. Оставшись, повидимому, очень доволен ответами, он отпустил крестьян и управителя и принялся писать объяснительное письмо госпоже Ивановой.

VI. Расставанье

На другой день, как только Сергей Васильевич проснулся, первым делом его было послать к Лапше Агапа Акишева: ему хотелось, узнать, как идут сборы.

– Приготовляются, сударь, – сказал Акишев, на глупом лице которого нельзя было не прочесть, радости.

Но радость была преждевременная: в этот день Сергей Васильевич посылал его по крайней мере раз двадцать к Тимофею.

Сборы продолжались всего два дня, благодаря тому, вероятно, что собирать почти было нечего. Наступил день, предшествовавший отъезду. Семейство Лапши собралось в прихожую, чтобы проститься с господами.

Следуя совету Герасима и также собственным соображениям, Сергей Васильевич поручил все бумаги касательно луга, письмо помещице Ивановой и все деньги Катерине. При этом Лапша, протянувший уже руку с самым деловым видом, меланхолически опустил брови; но он снова поднял их, когда барин обратился к нему и сказал, что собственно ему поручает надзор за лугом и полагается на него в этом деле, как на самого себя. Это, очевидно, польстило Лапше, и во все время, когда барин объяснял ему его обязанности, он глядел совершенным молодцом. Барыня, ее дочь и француженка наделяли между тем Катерину и ее детей подарками. Наконец господа поцеловали каждого из присутствующих[45], простились с крестьянами и, несколько растроганные, вышли на террасу.

В тот же день, после солнечного заката, Александра Константиновна, сопровождаемая гувернанткой и Мери, гуляла по саду. На повороте аллеи они встретили Катерину; встреча была так неожиданна, что все три вскрикнули; Катерина упала в ноги барыне, и смущение ее на этот раз было так велико, что долго не могли добиться от нее толку. Наконец она сказала, что пришла сказать о пропавшем сыне; она целовала руки и ноги барыни и всячески заклинала ее не оставить Петю в Марьинском в случае, если он отыщется; она умоляла отправить его к ним, в степь. Александра Константиновна дала слово исполнить просьбу; она хотела вести бабу к мужу, полагая, что слово Сергея Васильевича окончательно ее успокоит; но Катерине достаточно было слова барыни. Прежде чем Александра Константиновна успела повторить ей свое обещание, она уже скрылась.

Было совершенно темно, и на улице мало уже встречалось народа, когда Катерина подошла к избе своей. Она готовилась уже отворить ворота, но в самую эту минуту услышала голос мужа и вслед за тем голос соседки. Это ее озадачило: соседка давно находилась с ними в разладице. Катерина обогнула избу и вошла в переулок. Близость места и окрестная тишина позволили ей слышать каждое слово.

– Да, тетка Матрена, даже из собственных рук целовал меня… вот в эвто само место, – повествовал Лапша. – «Я, говорит, располагаюсь, говорит, на тебя, Тимофей, братец ты мой, все одно что на себя, говорит, распоряжайся, как знаешь…» Как управителя, значит, туда посылает – все едино.

– Счастье вам, счастье! – поддакнула шепелявым голосом соседка.

– Ну так же вот хлопот оченно много, оченно хлопотливо! – продолжал Лапша озабоченным тоном, – имение большущее: одних арбузов четыреста десятин сеют…

– Ахти, касатики!.. Ну, счастье вам! Значит, чем-нибудь угодили перед господами?..

– Главная причина, тетка, почему, что сам до всего доходит. «Я, говорит, не верю про, кого худо говорят; для людей худ, для меня хорош, говорит… Вижу, примерно, какой ты есть такой человек, потому и даю тебе распоряженье… за то, говорит, что терпел от людей напраслину, значит, за твою добродетель…»

– Нет, не за то! – крикнула Катерина, неожиданно появляясь в огороде, – за то нас высылают, что хуже мы всех, – вот за что! за худобу нашу, а не за добродетели! Хорошие люди, кто трудится, работает, те все здесь остаются: они господам надобны. Худые, лежебоки вон отсылаются: луг стеречь, а не вотчинами править.

– Так-то вернее, Лапша! – смеясь, воскликнула соседка и удалилась.

Лапша кряхтел, корчился и щурился.

– Господи! отыми ты лучше мою жизнь, чем мне так-то мучиться! – сказала Катерина, досада которой перешла вдруг в тоску. – Двадцать лет терплю, двадцать лет нет мне спокою… Ни разума, стало быть, нет в тебе, ни совести! – подхватила она, обращаясь к мужу. – Ну, что ты здесь рассказываешь – а? Мало, значит, было мне через тебя горести? Хошь бы о ребятах-то о своих подумал, хошь бы для них помолчал! Нет, нет в тебе ни совести, ни разума!

– Ну, что шумишь-то? что шумишь? – пробормотал Лапша. Но видя, что жена не унимается, махнул рукою и медленно поплелся к риге; он потряхивал головою с таким видом, как будто говорил себе: «не стоит связываться: самая, что ни на есть, пустяшная баба!»

Сердце бедной женщины так было переполнено горестями всякого рода, что в нем не оставалось места для другого чувства. Досада против мужа исчезла, как только он скрылся из виду. Она вошла через задние ворота во двор; но тут слух ее был встревожен затаенным всхлипыванием. Подойдя к крыльцу, она увидела дочь. Маша сидела на последней ступеньке и, закрыв лицо руками, в три ручья разливалась.

– О чем это ты, дитятко? – вымолвила Катерина ласковым, но твердым голосом.

Маша заплакала еще горче.

– Полно, дитятко, – сказала мать, притрогиваясь к руке дочери. – Ну, о чем?.. Вот у меня годов-то втрое больше твоих: стало, втрое больше привыкла я к здешним местам, а видишь, я ничего… я не плачу… – заметила она, плотно сжимая свои губы, между тем как судорожно дрожавшие ноздри ясно показывали, каких усилий ей стоило, чтобы не примешать к слезам дочери своих собственных. – Полно, дитятко; надо еще нам переговорить с тобою о Дуне… слышь…

– Слышу, матушка, – вымолвила Маша, приподымаясь и не давая себе труда утереть глаза.

Она чувствовала, что будет напрасно: слезы не из глаз текли, из сердца – пальцами не удержишь.

– Слышь, как нам теперь с Дуней-то управиться? Хлопотливо будет, – продолжала Катерина, – надо как-нибудь придумать уговорить ее, потому что здесь оставить, значит, только грех принять на душу на свою. Господа хоша и сулили оберегать – слово их крепко, да ведь они не век жить будут в Марьинском; без них да без нас заедят, сердечную, потому, что злоба против нас большая, против всего нашего рода. Вишь она простая какая, словно дитя малое; ребятишки, и те грязью закидают. Боюс