– Вестимо, подрастет, – подхватил, смеясь, Фуфаев, – особливо, коли Верстан станет его вытягивать… я чай, уж небось вытянул?
– Такой-то пропастный, кричать было зачал…
– Это с радости, что тебя увидал! Слышь, малый: «на то, скажи, мол, дедушка, и голос дан человеку, чтобы кричать на радостях!» А то как же? Ничего, точно: невеличек паренек; и то надо сказать: цена ему невеличка; будь он с мизинец, и то своей цены стоит. Ну, паренек, ступай! – примолвил, посмеиваясь, Фуфаев, – нечего тебя много ощупывать: даровому коню в зубы не смотрят.
– Только у меня, смотри ты, смирен будь! – перебил Верстан, пропустив мимо ушей замечания товарища и обращаясь к Пете, который, казалось, замер на своем месте, – я шутить не люблю.
– Врет, врет, паренек, не верь ты, ему, – воскликнул Фуфаев, – дедушка у нас добрый; добрее его в целом свете нетути… Что хоть делай, за все угощать тебя станет; угощенье-то знатное какое: нонче угостит из двух поленцев яичницей, завтра даст отведать дубовых пирожков с жимолостным маслом…
– А бежать вздумаешь, – продолжал Верстан, не обращая внимания на Фуфаева, – бежать вздумаешь… вот, вишь, тетка эта: у ней есть, примерно, ступка такая, сядет на нее, ударит пестом – хошь на край света беги, догонит… Этого ты и не думай!.. Ну, пошел, ляг вон поди на скамью! да смирно у меня! – заключил он, бросая в угол палку и направляясь за перегородку к Грачихе, которая возилась подле печки.
Примеру его немедленно последовали дядя Мизгирь и Фуфаев. Оставшись один, Петя боязливо оглянулся вокруг, но глаза его до того полны были слез и притом так темно было в избе[52], что он сначала не заметил маленького товарища, все еще сидевшего в углу своем. Петя робко подошел к лавке, прижался к стенке и крепко зажал ладонью рот, чтоб не слышно было его рыданий. Он ни о чем не думал; в минуты, какие переживал он, мысли являются в неопределенном, непоследовательном виде, быть может потому именно, что их тогда слишком много.
Уже несколько времени находился он в этом положении, когда почувствовал прикосновение чьей-то руки на плече своем. Он быстро привстал, не сомневаясь, что то был его хозяин, и устремил кверху испуганные глаза. Перед ним никого, однако ж, не было; грубый голос Верстана раздавался за перегородкой; на задней стене, ярко освещенной лучиною, мелькала тень исполинской головы его. Петя оглянулся направо – и там никого не было.
– Это я, – шепнул слева под самым его ухом чей-то слабый голосок.
Петя обернулся и почти нос к носу встретился с бледным лицом Миши.
– Ты меня не бойся, – сказал последний, видя, что Петя откинулся в сторону, – я тебе худа не сделаю.
Такие слова и еще более тщедушный вид собеседника несколько успокоили Петю; но когда он осмотрелся в лицо и узнал в нем того самого мальчика, который накануне приходил к ним в избу; когда вместе с этим открытием воображению Пети, и без того уже устремленному к родному дому, представился вчерашний вечер со всею его счастливою обстановкой; когда он вспомнил, что было с ним вчера и что теперь, – сердце его снова наполнилось тоскою и отчаяньем; он хотел превозмочь себя, но напрасно: он закрыл обеими руками лицо и так горько заплакал, что слезы в один миг показались между его пальцами. Миша между тем подсаживался к нему то с одного боку, то с другого; задумчивые глаза мальчика не покидали товарища. Наконец он подсел ближе и тихо взял его за обе руки, стараясь отвести их от лица.
– Полно, ты лучше не плачь, право не плачь, – шепнул он, снова наклоняясь к уху товарища, – слышь? как тебя звать-то – ась?
Петя проговорил свое имя.
– Слышь, Петя, не плачь: услышит твой-то, хуже ведь будет! добре сердит, не любит он этого; хуже его нет у нас… уж такой-то злющий!.. Мой смирнее, да и то другой раз за вихор таскает, коли заплачешь… Право, перестань, услышит… Али тебе жаль кого?
– Мать жаль, жаль ее. Она ничего не знает, что меня увели, – проговорил Петя, тяжело вздыхая и прерываясь на каждом слове.
– Стало, силой тебя отнял? – спросил Миша, кивая головою на тень Верстана.
– Силой…
– А меня так отдали, – проговорил Миша с детским простодушием, – мачеха отдала; отца уговорила – он послушал да и отдал… То-то житье-то было худое! хуже, кажись, здешнего! – подхватил он, потряхивая головою, – мой по крайности, вот слепой-то, видел?.. этот хоть не дерется, смирен; а мачеха-то, бывало, нет такого дня, чтоб не прибила. Раз так кулаком вот сюда, в грудь, ударила… до сих пор больно…
И, как бы в подтверждение сказанного, мальчик закашлялся каким-то глухим, хриплым кашлем, похожим на шелест сухих осенних листьев.
Петя начал уже делаться внимательнее, как вдруг в сенях раздался шум; точно кто-то прыгнул с вышины на пол. Звук этот дошел даже за перегородку, потому что Грачиха тотчас же показалась в дверях. Она промелькнула мимо ребятишек, прижавшихся друг к дружке, и быстро прошла в сени.
– Кого надо? – окликнула сердито колдунья. Но в эту самую секунду что-то прошмыгнуло у ее ног, и не успела она очнуться, как деревянный засов щелкнул, и в сенях показался Филипп; из-за дверей, которые захлопнулись, вышел Степка. Старуха разразилась проклятием; но прежде, чем броситься к разбойнику и удержать его, она окинула глазами стропила; клочок синего звездного неба, светившийся в крыше, объяснил ей появление Степки и потом отца его. Она вцепилась в тулуп разбойника и загородила ему дорогу.
– Эй, пусти лучше, до греха! – проговорил Филипп задыхающимся голосом, между тем как Степка, из опасения, верно, чтобы гнев старухи не зацепил и его, поспешно спрятался за отцовской спиною, – пусти, говорю; неровен час! – бешено подхватил Филипп.
Но так как колдунья продолжала держать его, то он схватил ее за руки и так сильно отпихнул, что она стукнулась спиною об стену. Бешенство душило Грачиху; но не посмела она, однако ж, повторить нападения и ограничилась ругательствами и проклятиями. Действительно, в настоящую минуту не совсем было бы безопасно подступать к Филиппу; Грачиха убедилась в этом окончательно, когда свет из-за дверей перегородки осветил лицо разбойника. Черные волосы его, торчавшие в беспорядке, тряслись заодно с головою; свинцовая бледность лица еще резче выдавала шершавые, судорожно согнувшиеся брови; каждая черта его как будто заострялась; тонкий погиб носа побелел; губы сузились; ноздри раздувались так сильно, что перегородка, разделявшая их, выглядывала наружу.
Вид Филиппа пробудил в Верстане мысль об осторожности; он сохранил, повидимому, свое положение, но поспешно выдвинул из-под стола ноги, как бы готовясь подняться при первой надобности; он отодвинул немного стол и, как бы для пробы, раза два пожал исполинскими своими кулаками. Появление Филиппа весело подействовало на одного лишь Фуфаева; это потому, может быть, что он не мог его видеть.
– А! здорово, тезка! как вас бог милует? Подобру ли, поздорову? Соскучились мы по вас совсем!.. – крикнул он, как только услышал его голос.
– Слушай ты! – сказал Филипп, обращаясь к Верстану и делая усилия, чтоб подавить на время бешенство, которое коробило его черты, – рази так делают?.. ась? Помнишь, ты на самом этом месте сказывал: отдашь за мальчика тринадцать рублев… а вместо того что сделал?
– Чего надо? – грубо возразил Верстан.
– А то надо, что деньги подай! вот что надо!
– А рази мальчик-то твой? – промолвил Верстан, ставя оба кулака свои на стол.
Филипп отступил два шага и отдавил ноги Степке; Степка крикнул; отец дал ему треуха и снова обратился к нищему, но уж без прежней запальчивости.
– Нет, мальчик не мой; он мне племянник, отец его – брат родной: стало, все единственно, – сказал он, – потому больше и послал вас туда, деньги были нужны… Коли так, на обман хотел взять, – должен был сказать об этом…
– Эх тезка, тезка! Кто ж, слышь, так делает: пошел на базар, всему миру сказал! – перебил, посмеиваясь, слепой, – так николи не водится! Эх, тезка, жаль мне тебя: маху, брат, дал; бражку пить пошел – воду нашел!..
– Чего пристал? отваливай! – сказал Верстан, поворачиваясь к Филиппу и нахмуривая седые брови.
– Деньги подай, подай деньги, что посулил! – крикнул Филипп, к которому снова возвратилось бешенство.
– Отстань, говорю; отдал я ему – чего еще?
– Врешь, леший, не отдавал! – заголосил Филипп, делая шаг вперед и плавно становясь на левую ногу.
– Усь, усь, усь! – произнес Фуфаев, надрываясь от смеха, – усь, усь… ну-кась, ребятушки! Слово за словом, тукманка в голову да плевок в бороду, тычок за тычком, оплеуха за тузом – валяй, ребята! качай во здравие!
– Ты, смотри, не пуще стращай! – пробасил Верстан, неожиданно подымаясь из-за стола, – у меня у самого кулаки-то крепки. На, смотри, коли хошь! – добавил он, выставляя на вид сложенные свои пальцы.
– Хорошенько его, дядя! хорошенько его, разбойника! – неожиданно крикнула Грачиха, становясь подле нищего, который с решительным видом засучивал рукава, – бей его окаянного!
– Ты что, ведьма? – проговорил Филипп, дико озираясь, как волк, настигнутый стаей собак, – так-то ты за добро платишь? Ладно!..
– Ничего, не робей, тезка! – смеялся между тем Фуфаев, – вот тут-то и стой, где кисель густой…
– Вон ступай! Одно слово: вон! чтоб духа твоего здесь не было! – трещала Грачиха, ободряемая исполинским ростом своего защитника, – гоните его, братцы! взашей, его, проклятого!
Неуверенность в своей силе, страх, злоба и бешенство боролись в душе разбойника; он не столько, может быть, боялся кулаков Верстана, сколько старой колдуньи: ей стоило только добежать до Чернева, чтоб погубить его; он знал ее и знал, что она давно замышляла предать его.
– Хорошо же, когда так! – произнес он, яростно грозя кулаками и отступая к двери, – с тобой мы еще встренемся, так посмотрим, чья возьмет, который которого одолеет…
– Эй, не хвались лапти сшить, не надравши лык! – заметил Фуфаев.
– А тебе, касатушка, – подхватил Филипп, бросая свирепый взгляд на старуху, – тебе я это припомню! все за один раз вспомяну, все твои дела со мною…