– Чего ты, Яков Васильич?.. – спросил мужик.
– Поди-ка, поди-ка к старосте-то… он ти даст!..
– А что?
– А то же, шею накостыляет – вот что!
И Яков Васильевич, воображение которого мигом нарисовало сцену, как староста костыляет мужичью шею, снова засмеялся.
– Да за что ж? – спросил мужик, распяливая глаза.
– Зачем привел мальчика-то – а? – вымолвил Яков Васильевич, переменяя тон, – чем бы прогнать его скорей с нашей земли, а ты обрадовался, взял да привел. Ах ты, шушера, умная голова!
– Да как же? ведь велено…
– Что велено-то– а? что велено? Ведено бродяг ловить – так, – проговорил Яков Васильевич, прикладывая ладонь к губам, причем выражение горького вкуса снова скривило лицо его, – ну, хорошо; поймал бродягу на своей земле, значит, вести надо к становому на фатеру; значит, расспросы пойдут, допросы; значит, расходоваться надо – вот что ты наделал теперича. Ну, ступай к старосте, ступай… он ти спасибо скажет, ступай!..
Мужик быстро выпустил Петю, который ничего не понимал из того, что говорилось. Несмотря на голод, он думал, как бы поскорее убежать из деревни.
– Ступай, ступай… скорей… вот я ти! у! у-у!.. – вскричал вдруг мужик, напускаясь на мальчика; но Яков Васильевич остановил его.
Он снова приложил руку к губам, но вместо обычного выражения горечи лицо его оживилось вдруг необыкновенною веселостью.
– Погоди, – сказал он, – постой! Знаешь, Федул, пошлем его к Лыскову…
Не дожидаясь возражения, Яков Васильевич подозвал Петю и, едва сдерживая смех, сказал ему:
– Слышь, мальчик, вишь вон крайнюю избу? Ступай туда; собак нет; небось не укусят; повернешь за угол, увидишь направо барский дом… крыльцо такое будет. Барин тебе всего даст, знатно накормит. Смотри не сказывай: мы-де послали, скажи: сам, мол, пришел; скажешь: мы послали – мы тогда оба, как ты пойдешь из деревни, то оба так-то тебя высечем, и-и… больно высечем!.. Ну, пошел скорей… ступай!..
Тут уж Яков Васильевич не мог долее владеть собою и, не дав Пете отойти десяти шагов, залился веселым смехом.
– Смотри, Яков Васильич, – сказал мужик, оправляясь от смущения, – проведает Лысков, добре осерчает.
– Вот! что за важность! пускай серчает! – возразил Яков Васильевич, и когда воображение нарисовало ему, как серчает Лысков, он снова засмеялся. – Поделом ему, – подхватил он, – помнишь, летось напал он на своей земле на пьяного мужика; покажись ему, мужик-то помер; он возьми да на нашу землю скорей и снес его. «Нате, мол, вам, отделывайтесь, как знаете!» Ладно! А мы теперь ему бродягу всучили – пускай возится с ним да везет к становому!.. Эк, брат Федул, что ты сдуру-то наделал!.. А ведь надо бы, по-настоящему, с тебя на табак… право, надо б.
Во время этого разговора Петя успел повернуть за угол. Ему во всяком случае нельзя было миновать этой второй улицы, чтоб выбраться из деревни. Улица такая же была маленькая, как первая; разница заключалась в том, что посреди ее, ни к селу ни к городу, возвышалось какое-то неуклюжее здание – не то сарай, не то кухня, не то простая изба; перед зданием находился барский домик, о котором говорили ему; позади здания саженях в двух красовался другой очень чистенький барский домик. Деревушка принадлежала трем владельцам: помещику Бабакину, помещику Лыскову и девице Тютюевой. Бабакин никогда не жил в деревне; Лысков и девица Тютюева проживали здесь безвыездно и считались в околотке непримиримейшими врагами. Девица Тютюева отличалась сентиментальностью, свойственною ее полу в известном периоде жизни: она любила сидеть вечерком у окна и смотреть, как возвращаются барашки с поля; этого было довольно, чтоб Лысков, которому, как нарочно, принадлежала земля перед окнами Тютюевой, поспешил заслонить ей улицу вышепомянутым зданием… Но всего не перескажешь. Внимание Пети приковано было домиком, глядевшим на улицу. На крыльце сидел средних лет господин с черномазой физиономией, хотя без особенного выражения. Он был в халате, пил чай и курил трубку. За спиною его стоял лакей с прищуренными глазами и оплывшим, жестоко скучающим лицом.
– Что это за мальчишка? Эй, мальчик! мальчик! – крикнул господин в халате[96], – эй, мальчик… Митька[97]! Митька, что это за мальчик? – а? Поди сюда, мальчик!.. Митька![98] Митька! зови его…
– Эй ты! ступай сюда… – неохотно заголосил Митька, высовываясь вперед.
Петя взглянул на длинные ноги лакея и понял, что бегство невозможно. Он робко подошел к крыльцу. За исключением случая, когда он встретил на пароме Белицыных, ему никогда не приводилось разговаривать с господами: он сильно оторопел.
– Ты чей? – спросил Лысков, прихлебывая чай, – что на меня так глаза-то выпучил – а?.. Митька, что он на меня глаза таращит – а? Ты, может, на хлеб смотришь – а? – обратился он снова к мальчику, – тебе белого хлебца захотелось?.. Ну, на, на! – заключил Лысков, бросая ломоть.
При этом Петя забыл страх; он с жадностью схватил ломоть и принялся есть. Лысков, которого, повидимому, забавляло обжорство мальчишки, бросил ему второй ломоть.
– Митька! – сказал он, – трубку!
– Да полно вам, сударь, курить-то; вы и то все бесперечь!.. Только встали, а уж пятую никак выкуриваете…
– А что, табак весь? – с беспокойством спросил Лысков.
– Табаку много; я так говорю: много оченно курите – не годится! – проговорил Митька.
– Не разговаривай, не терплю! ступай! – крикнул Лысков. Митька неохотно принял чубук с наконечником из красного сургуча и, бормоча что-то под нос, удалился. Помещик между тем, видя, что Петя съел второй ломоть, подал ему третий, за который мальчик так же охотно принялся, как за первый. Полминуты спустя явился Митька, сильно потягивая из чубука и беспечно пуская струи дыма во все стороны.
– Вот, сударь, вы тут потешаетесь, – вымолвил он, подавая Лыскову почти выкуренную трубку, – хлебом еще кормите его… вы бы лучше спросили, откуда; может, бродяга какой-нибудь…
– Как бродяга?..
– А какие обыкновенно бывают, что без пачпорта шляются…
– Ты откуда?.. откуда ты?.. Митька, спроси его, откуда он, – заговорил Лысков, обнаруживая вдруг суетливость.
– Что ж ты молчишь? Слышь, барин спрашивает, откуда? – крикнул Митька.
– Я не знаю… – пролепетал испуганный мальчик.
– Куда ты идешь – а? куда? – крикнул в свою очередь Лысков.
– Не знаю, – сказал Петя, думая уже броситься в ноги и просить пощады.
– Вот то-то же и есть, сударь! – произнес Митька с заметным самодовольствием, – а еще хлебом кормить изволили!.. Вот теперича извольте хлопотать, извольте вести его к становому: их ведь представлять велено…
– Ступай! пошел скорее, пошел! пошел!.. – заголосил сильно оторопевший помещик, – скорей пошел!.. Митька, гони его!.. Или нет, стой! – подхватил он, неожиданно оправляясь и даже проявляя на быстром лице своем признаки непомерного удовольствия и веселости, – мальчик, поди сюда, скорей ступай ко мне… сюда!
– Полноте, сударь, гоните его взашей!
– Нет, нет… Мальчик, сюда!.. Митька, знаешь что? выкинуть надо штуку Тютюевой… ха, ха, ха!.. Она вчера еще напустила индеек в мой сад; третьего дня поймали ее лошадей на моей ржи… поделом ей, пускай напляшется…
– Что ж? это можно! – проговорил Митька, которому также видно, улыбнулась мысль выкинуть штуку Тютюевой.
В радости своей Лысков не дождался, пока подойдет мальчик. Торопливо запахивая халат, он сбежал с крыльца и, оглядываясь на стороны, проговорил скороговоркою:
– Ступай, мальчик, скорей вон туда, вишь[99], обойди кругом вот эту избу – сейчас сад будет, решетка; придешь к калитке… живет тут помещица, добрая такая, она тебе всего даст… всего… Да вот что[100], – если скажешь, я прислал – беда будет!.. Скажешь или нет – а?
– Нет, – проговорил Петя, едва сдерживая слезы.
– Смотри же: беда будет! засеку тебя! Ну, ступай… ступай! – заключил Лысков, поворачивая мальчика на дорогу и быстро направясь к крыльцу, где ожидал его Митька с новой трубкой.
Пете смерть хотелось убежать скорей из деревни; он бы, может, и сделал это, но, обернувшись, увидел, что помещик и лакей наблюдали за ним: оба махали руками, давая знать, чтоб он шел по указанному пути.
Как уже сказано, домик Тютюевой почти примыкал передним своим фасом к зданию, воздвигнутому Лысковым. С тех пор как Лысков загородил любимые окна помещицы, она перенесла свое местопребывание на другой фас дома, глядевший окнами в сад. Петя миновал здание Лыскова, миновал дом и очутился против решетки, за которой располагался садик, разбитый весь на маленькие клумбы; сад замыкался маленьким, но очень чистеньким домиком; ставни и род галлерейки со столбиками и тремя ступеньками для схода в сад были выкрашены краской. Все это, и домик, и галлерея, и клумбы, и ставни, и столбики, отличалось такими малыми размерами, что казалось, сооружено было для детской потехи. Дело в том, что сорокалетняя девица, Ольга Ивановна Тютюева, любила, чтоб у ней все было маленькое; она жила совершенно одинокою; сверх того, сама она была такая маленькая, что по субботам мылась в корыте и свободно в нем умещалась. Немного погодя она вышла на галлерею с крошечной зеленой лейкой в руке. Петя принял было ее сначала за девочку и только когда взглянул на лицо ее, похожее на печеное яблоко, понял, что это была пожилая уже барыня. На этом печеном яблоке умещался, впрочем, такой избыток добродушия, которого стало бы на десять лиц шириною в арбуз. Петя поклонился. Барыня не заметила его и принялась поливать цветы. Петя снова поклонился. Наконец она подняла голову.
– Что ты, мой миленький – а? – ласково сказала она, поглядывая маленькими своими глазками на мальчика, – опять, видно, за яблочком – а?.. Нет, яблочки теперь зелены; есть не годится: брюшко заболит.