Переселенцы — страница 67 из 89

сьме своем Катерина спрашивала о Пете и снова просила Герасима Афанасьевича отослать мальчика в степь по пересылке, в случае если он нашелся.

Десятидневное пребывание в степи, а еще более беседы с Андреем и его женою окончательно убедили Катерину, что трудно будет ей жить на новом месте. Хлеб, конечно, втрое дешевле здесь, чем в Марьинском, но все же надо покупать его, тогда как в Марьинском он добывался с поля. Корова поглотила почти все деньги, которыми могла располагать Катерина для себя собственно; о приобретении лошади для обработки двух-трех десятин луга нечего было и думать. К тому ж, как только дело коснулось пахоты. Лапша объявил наотрез, что пахать не в силах. Неизвестно, что расслабляло Лапшу: переезд ли с места на место, доставивший ему, впрочем, случай спать месяц сряду, перемена ли воздуха, тоска ли по родине, или, наконец, расшибленная грудь, которая в первое время после падения в овраг долго не сказывалась и не так сильно мучила Лапшу, как теперь, по прошествии нескольких месяцев, – дело в том, что Лапша заметно хирел. В двадцать лет замужества Катерина так хорошо изучила мужа, что не могла уж поддаваться его охам, вздохам и жалобам; но она сама теперь заметила в нем перемену; в кашле Лапши не было теперь ничего притворного: кашель начинался иногда ночью[111]; теперь кашлял он всю ночь напролет, вплоть до зари. В первый день, как ставили мазанку. Лапша хлопотал и усердствовал больше всех, но по прошествии часа так выбился из сил, так умаялся, что отказался от обеда: последнее убедило Катерину, что силы действительно оставили мужа.

Хотя муж не был для Катерины надежным помощником, но хворость его все-таки прибавляла ей лишнюю заботу: у нее и без того уж было их так много! Кроме хлеба, приходилось еще прикупать конопель, пряжу, пшено, соль; мало ли нужд в большой семье, при малых ребятах! Чтоб удовлетворить частью всем этим требованиям, Катерина решилась согласиться на просьбу Андрея: отпустить к ним Машу в виде работницы. Люди были хорошие, честные, изведанные: обижать не станут. Катерина надеялась одна справиться с домашними хлопотами; она нашла, что у нее останется еще много свободного времени, и просила Андрея и жену его посылать к ней окрестных мужиков и баб, нуждавшихся в шитье; она мастерица кроить и шить рубахи, поддевки, выделывать всякие узоры на кичках и полотенцах; о заплатах и говорить нечего: Катерина так крепко ставила заплаты, что они переживали долее, чем соседнее, повидимому, даже здоровое место. Три мальчугана Катерины[112], три мальчугана были так еще малы, что ни в чем не могли пособить матери; они рыскали с утра до вечера по лугам, всюду сопровождаемые верным Волчком. Сумасшедшая Дуня также пропадала в лугах по целым дням; иной раз она не являлась даже к обеду, что, с одной стороны, пробуждало беспокойство Катерины, с другой – невольное чувство радости: оставалось больше хлеба на завтра.

Несмотря, однако ж, на все эти работы, хлопоты и стеснения, Катерина чувствовала, что ей здесь несравненно покойнее жить, чем в Марьинском. Ей недоставало только Пети: тогда она была бы совершенно даже счастлива и охотно провела бы здесь остаток дней своих. Житье было, точно, спокойное, тихое: в неделю раза два-три заглядывали Андрей, его жена и дочь Маша. Кроме этих лиц да еще хромого и горбатого Егорки, который явился всего два раза, чтоб писать письмо, ни одно живое существо не показывалось в лугах, окружавших мазанку. Безмолвие степи точно так же ничем не нарушалось; только вечером, при солнечном закате, когда весь этот простор охватывался огненным заревом и, постепенно бледнея, убегал лиловыми линиями в неоглядную даль, тогда только все вокруг оживлялось криками дергачей, перепелов и шумом стрепетов, которые перелетали с места на место; но все это опять умолкало с наступлением ночи. Степь закутывалась в темносиний плащ и сама как будто засыпала. Последние вспышки заката угасали; во все стороны величественно раскидывалось небо с мириадами сверкающих звезд. Наступало мертвое, непробудное молчание самой глухой пустыни. Изредка далеко-далеко раздастся рев отставшего быка. До сих пор одни только эти звуки, весьма редкие, впрочем, напоминали жителям мазанки о существовании гуртов: Катерина по крайней мере не видала ни одного быка на своем лугу. Это происходило потому, вероятно, что Федор Иванович Карякин, согласно обещанию обрадовать чем-нибудь Анисью Петровну в ее горе, отказался от луга Белицыных, как только поселились на нем мужики их; но такое обстоятельство не мешало, однако ж, нашим переселенцам проводить благополучно дни и ночи.

Раз[113] семья Лапши находилась у входа мазанки. Было часов шесть утра. Солнце давно уже поднялось в ясном, безоблачном небе и начинало даже припекать. Семейство переселенцев расположилось у входа мазанки, потому что с этой стороны падала длинная прохладная тень. Катерина сидела на траве; она спешила приставить дюжины полторы заплат к коротайке, которую два дня назад поручил ей один из мужичков Панфиловки. Лохмотья, предназначенные для заплат, и лохмотья самой коротайки лежали на ее коленях; с правой руки ее, на старом тулупчике, валялся последний ее ребенок; слева, между мотком ниток и ножницами, виднелся ломоть хлеба, к которому время от времени прибегала она. Подле – три мальчугана кричали и прыгали с ломтем хлеба в руках; Волчок переходил от одного к другому, усаживался на свой крендель, устремлял на каждого страстно-нетерпеливые глаза и невообразимо быстро двигал хвостом, когда который-нибудь из мальчуганов подносил хлеб к губам. Лапша поместился позади всех, на пороге мазанки; он не принимал участия ни в завтраке, ни в болтливой беседе между матерью и ребятенками. Уперев угловатые локти в костлявые колени, положив голову между ладонями, он глядел с видом тоски и изнеможения в степь, которая расстилалась перед его глазами; узенький сухой лоб его как будто не в силах уже был поддерживать таких огромных черных бровей: брови лежали пластом, как две мертвые пиявки. О чем думал Лапша – этого он, верно, и сам не мог растолковать; но все равно, каков бы ни был ход его мыслей, они поминутно прерывались тяжким кашлем, который душил его. Катерина заметила, что кашель мужа не прерывался теперь даже с зарею. Для пополнения семейства недоставало Пети, Маши и безумной Дуни. О Пете мы знаем только, что он отправился с подрядчиком Никанором, который взял его на поруки; Маша жила в работницах у Андрея. Что ж касается Дуни, она ушла до солнечного восхода в степь с горбушкой черного хлеба и палкой, которую не переставала убаюкивать, как младенца.

Как только ломти хлеба исчезли – из рук мальчуганов, Волчок сделался тотчас же спокойнее, но, наоборот, мальчики обнаружили больше подвижности и живости. Они сказали, что побегут в степь за Дуней, и стали звать Волчка; но Волчок слушать не хотел; усевшись на свой крендель, как на резиновый кружок, который подкладывают под себя некоторые господа, он не переставал облизываться и задумчиво смотрел по направлению к хутору.

– Волчок! Волчок! – крикнули снова мальчики. Волчок не трогался с места: внимание его, очевидно, занято было каким-то предметом. Секунду спустя он насторожил уши, вскочил на ноги, отбежал вперед шагов на десять, вытянул шею и залаял.

– Мама, никак кто-то идет!.. – крикнул Костюшка, пускаясь за Волчком.

Братишки также побежали за ним.

– Кому идти? – сказала Катерина, подымая глаза и обращая их к хутору. – Маше не время: они нынче последний овес подбирают. Погляди-ка, Тимофей, взаправду кто-то пробирается.

Но Тимофей не поднял даже головы, не обернулся. Человек, которого издали увидел Волчок, заметно приближался; он шел, по-видимому, очень скоро. Немного погодя мальчики, бежавшие за Волчком, могли даже рассмотреть черты его. Вдруг все трое припустили во весь дух и закричали в один голос: «Ваня! Ваня!..» Катерина бросила наземь лохмотья, встала и, поправляя головной платок, пошла навстречу. Не успела она сделать десяти шагов, как уж человек сошелся с мальчиками и начал целоваться. Тогда Катерину встретили прежде всего широкие губы, которые улыбались от правого уха до левого. Минуту спустя губы эти чмокали уж Катерину в обе щеки.

– Ах, Ваня, Ваня! Вот не чаяла, не гадала! Как же это ты так, батюшка? Ну, здравствуй, родной, здравствуй! Когда ты пришел?

– Да нонче, тетушка Катерина, нонче, – возразил Иван, раздвигая еще шире свою улыбку, – нонче! Пришел на хутор, спрашиваю о вас; говорят: четыре версты… Эвна, думаю, только-то! не пуще устанешь! что ждать-то? думаю. Уж оченно добре вас повидать хотелось… Струмент отдал мужичку на хуторе, а сам к вам. Оченно уж обрадовался, тетушка Катерина!.. Ведь вы мне как родные… знамо, обрадуешься!

Во время этого разговора, прерывавшегося радостными криками мальчиков и лаем Волчка, подскакивавшего к самому локтю гостя, Катерина и Иван успели подойти к мазанке. Лапша не тронулся с места; он только приподнял голову и говорил расслабленным голосом: «здравствуй, Ваня, здравствуй». Но Ивану и этого было достаточно; он бросился обнимать и целовать Лапшу с таким усердием, что, казалось, губы его видимо припухали.

– Что с тобой, дядюшка Тимофей? – вымолвил Иван, заметив наконец, с какою холодностью Тимофей отвечал ему на все его приветствия, – может статься, я в чем помешал тебе?

В ответ Лапша замотал головою и закашлялся.

– Что-то опять на грудь стал все жаловаться, – подхватила Катерина, – нездоровится все… Вот уж две недели так-то мается…

– О-ох! – простонал Лапша, – что уж тут!.. Пришло, стало, время… умирать надыть, Ваня…

– Вишь, отмены никакой в нем нетути, – перебила жена, стараясь улыбнуться, – все жалуется да пустое городит. Умирать! Рано собрался!.. С чего умирать-то?.. С нами еще поживешь…

– Нет… – проговорил Лапша, опуская бессильно голову, – нет… чую, смерть близко, помереть надо…

– Знамо, всем умирать надо; смерти-то никто не минует, да только говорить-то о ней, вперед-то загадывать не годится; все это во власти божией. Подь, порадуйся лучше дорогому гостю, что пришел… Ах, Ваня, Ваня! – заключила Катерина, похлопывая его по плечу.