Ваня, поощренный этою новой лаской тетушки Катерины, снова бросился обнимать ее и целовать до опухоли. Как только Катерина пришла в себя, первый вопрос ее был, разумеется о Пете. О мальчике до сих пор не было ни слуху, ни духу; но Иван просил Катерину не сомневаться: Герасим Афанасьевич лично сообщил ему, что объявление о пропаже мальчика давным-давно послано куда следует, – мальчик непременно отыщется. Но так как все это мало утешало Катерину, Иван поспешил развлечь ее другими новостями из Марьинского. Все обстоит пока благополучно: господа уехали; кузнец Пантелей приказал долго жить; сгорел – не от огня, сгорел, сказывали, вина много перепил; по воскресным дням, как и прежде, перед амбарным навесом собирается хоровод, в котором больше всех отличаются востроглазая бабенка да Матрена; скотница Василиса живет ни на что не похоже, обворовывает господ без милости; но управитель не смеет сменить ее: сама барыня приставила ее к должности и велела даже прибавить ей по два пуда месячины.
Рассказывая обо всех этих новостях, Иван точно черпал их из дверей мазанки, куда то и дело забегали маленькие глаза его. Катерина, подумав, что глаза Вани устремляются с такою жадностью на коровай, лежавший на столе и который можно было видеть в раскрытую дверь, поспешила войти в мазанку; немного погодя она вынесла гостю добрый сукрой хлеба и молока; все это принято было Иваном с великой благодарностью: аппетит столяра вполне соответствовал размеру его рта; завтрак исчезал с неимоверного быстротою.
– Ну, Ваня, расскажи мне, родной, как же ты жить-то станешь? – промолвила Катерина, весело поглядывая на гостя и вместе с тем покачивая головой с озабоченным видом. – Вот мы здесь, почитай, уж месяц живем, а нет того, чтоб слышали, надобность есть по рукомеслу, по твоему… Надо все это обсудить; ты не алаберный человек, сам рассудить можешь: надо жить чем-нибудь; надо также об оброке подумать…
В настоящую минуту Иван думал только, казалось, о двери мазанки. Так как он был столяр, то в этом ничего и не могло быть удивительного.
– Как же, как же, тетушка Катерина, я уж об этом обо всем непременно рассудил. Так, знамо, нельзя… Оброк и все такое… – возразил Иван. – Вот маленько осмотрюсь, узнаю, какие такие здесь помещики, и всех обойду, тетушка Катерина… всем рамы там или столы, комоды – все это я могу… А здесь работы не будет, в город пойду: город, сказывали мне на хуторе, верст сорок…
– То-то же, родной, надо за дело приниматься, – сказала Катерина, – побудь с нами денек-другой, да с богом! Ты, я знаю, сам проклажаться не любишь… Что на мазанку-то на нашу смотришь – ась? аль понравилась? Вишь как устроились… хорошо, что ли?
– Да, хорошо, тетушка Катерина… хорошо; крепкие должны быть стены-то, да и крыша того… да!.. Слышь, тетушка, – примолвил Иван с меньшей рассеянностью, – слышь, что ж это я не вижу… где ж у вас… Дуня-то?..
– А в луг ушла, родной… ушла до солнца… Все по-прежнему, такая же смирная; а нет этого, чтоб в разум входила… нет… такая же…
– Ну, а где ж Маша-то? – спросил Иван, сдерживая улыбку, которая, несмотря на старания, рассекала пополам добродушное лицо его.
Катерина объяснила, где была Маша. По поводу дочери она распространилась об Андрее и жене его. Она с первых же слов умела, видно, возбудить к ним сочувствие Ивана: он выразил желание познакомиться с ними и увидаться как можно скорее. Стоило взглянуть на лицо его, чтоб убедиться, как сильно было в самом деле это желание и как хотелось ему отправиться на хутор: маленькие глаза Ивана так же нетерпеливо посматривали теперь в ту сторону, как прежде устремлялись на дверь мазанки. Поговорив о том, о сем, он вдруг встал и сказал, что пора отправляться.
– Куда ж ты, Ваня? – спросила Катерина, – я думала, ты здесь отдохнешь да пообедаешь…
– Нет, тетушка, вот что: я маленечко к вам поторопился, взял да струмент-то свой первому мужику отдал на хуторе; теперь сумленье берет: ну, как пропадет! Без струмента я совсем, как есть, пропащий человек.
Катерина побранила его за опрометчивость, но не удерживала более. Иван объявил, что нынче же вечером или завтра утром снова заглянет, и простился с переселенцами. Три мальчугана взялись провожать его до хутора. Сделав шагов двадцать, Иван быстро, однако ж, вернулся назад.
– Слышь, тетушка Катерина! дядя Тимофей, слышь! – сказал он, становясь между мужем и женою, – я забыл вам сказать, ведь я дорогой-то, как сюда шел, Филиппа встрел… право, встрел…
При этом известии порог, на котором сидел Тимофей, точно подломился; Катерина опустила руки и побледнела.
– Как? где? когда? – спросили в одно время Катерина и Лапша, который поднялся вдруг на ноги, хотя ноги слабее теперь поддерживали его, чем полчаса назад.
– Да как вам сказать? – торопливо начал Иван, не замечая сотой доли того влияния, которое производили слова его; он больше поглядывал на хутор, чем на собеседников, – как сказать?.. верст пятьдесят отселева встрел. Он меня не видал, а я его признал… сейчас признал; с ним и мальчик его был, Степка-то… на большой дороге встрелись… Иду я по одной стороне, они по другой идут… О чем это ты, дядя Тимофей? Ты не сумлевайся: они, может, не сюда… – примолвил Иван, видя, что Лапша повалился на траву, застонал и заохал.
Тут Иван принялся точно так же утешать и обнадеживать Катерину; но слова его еще менее действовали на нее, чем на мужа: весть о Филиппе сразила ее совершенно; точно туча набежала вдруг и бросила мрачную тень свою на лицо бабы, за минуту еще перед тем такой веселой. Судорожно скрестив руки на груди, склонив к земле бледное лицо с вздрагивающими ноздрями, она слова не слышала из того, что говорил теперь Иван, и только шептала:
– Знать, надоумили, опять наслали погубителя нашего!.. Господи, творец милостивый! – подхватила Катерина, всплескивая руками, – ослобони ты нас, господи, от напасти такой, от человека лихого! Знать, много мы провинились пред тобою: за грехи за наши посылаешь…
Лапша твердил между тем, что «умирать время», – вот все, что можно было разобрать посреди его стонов, и охов, и вздохов. Иван и сам уж каялся, что поведал им обо всем этом. Одно то, что тетушка Катерина заставила его повторить со всеми подробностями о встрече с Филиппом, что сильно задерживало его, тогда как все сильней и сильней влекло его убедиться в целости инструмента; с другой стороны, ему жаль было видеть, как убивались Лапша и Катерина. Удовлетворив желание последней и снова присовокупив к этому несколько утешительных догадок, Иван не замедлил направиться к хутору. Мальчуганы снова ввязались провожать его. Напрасно Иван убеждал их остаться, уверяя, что дело у него самое спешное и он пойдет очень скоро: они не хотели отстать. Пробежав вприпрыжку четверть версты, они сами увидели наконец, что не осилят, и вернулись домой.
Если б сказали Ване, что в настоящую минуту к его инструменту подходит вор, он и тогда, кажется, не мог бы идти с большею поспешностью. Чрез полчаса он входил к мужику, у которого остановился; но вместо того, чтоб осведомиться о целости инструмента, он осведомился, где находилась мазанка Андрея. Ворота мазанки были заперты; на стук его никто не откликнулся; он постучался в окно, но и оттуда не последовало ответа.
– Кого тебе, батюшка? – спросила баба, вышедшая из соседних ворот.
Узнав, чего надо, она сказала, что Андрей и вся семья его ушла в поле убирать последний овес. Так как незнакомцу была самая крайняя надобность видеть Андрея, то баба рассказала, как пройти в поле.
От зари до настоящей минуты Ваня прошел без малого верст тридцать; он так бодро пустился снова в путь, что можно было думать, его держали взаперти три месяца сряду; улыбка на лице его и веселые взгляды, устремленные во все стороны, красноречиво подтверждали такое предположение. Ваня находился уже в пятистах шагах от хутора, когда услышал за собою дребезжанье экипажа и спешный топот лошадиных копыт; вместе с этим слух его поражен был щелканьем бича и песнею, которую тянули тоненькою, визгливою фистулою. Обернувшись, он увидел статную серую лошадь, запряженную в беговые дрожки; лошадью правил красивый молодой человек в картузе, щегольском казакине и широких казацких шароварах.
«Должно быть, здешний помещик», – подумал Ваня, снял шапку и отошел немного в сторону, хотя до лошади оставалось еще далеко.
Ваня не понял сначала, как барин, у которого закрыт рот, мог петь так громко; секунду спустя дело объяснилось: за спиной барина сидел человек, которого Ваня принял сначала за мальчика. Он был горбат и спереди и сзади; белокурые, рыжеватые волосы его закладывались за уши, как у барина, что придавало угловатому лицу горбуна и большому носу его окончательное сходство с тонко заостренным клином; на заднем горбу красовалась гитара, державшаяся помощью шнурка, перекинутого через плечо, и качавшаяся из стороны в сторону при каждом скачке дрожек. Крепко ухватившись обеими руками за нижние перекладины экипажа, горбун выкрикивал песню, слова которой ясно уж теперь разбирал Иван:
…Вниз спустяся к ручеечку, Близ зеленого лужка, Вижу: барин едет с поля, Две собачки впереди. Лишь он встретился со мною, Бросил взором на меня. Здравствуй, милая красотка! Из которого села? Вашей милости крестьянка, Отвечала ему я!..
Хотя Иван посторонился и лошадь ни в каком случае не могла зацепить его, но господин, сидевший на дрожках, счел необходимым прокричать во все горло:
– Посторонись! прочь с дороги! раздавлю!..
– Федор Иваныч, Федор Иваныч! – пискнул горбун, высовывая из-за плеча его свою заостренную мордочку, – по ногам его арапником… по ногам хорошенько!
Но Федор Иванович ограничился тем, что щелкнул арапником по воздуху, засмеялся и сказал:
– Ну, Егорка, пой… Пой, увеселяй меня – ну! Егорка снова ухватился за ребра дрожек и снова затянул фистулой:
…Отвечала ему я!.. Хоть родилась ты крестьянкой, Можешь быть и госпожой, И во всем новом наряде Будешь вдвое хороша!..
Дребезжанье быстро удалявшихся дрожек заглушило слова песни. Впрочем, Ваня к ней и не прислушивался: его так сильно занимала дорога, ведущая в поле Андрея, что он забыл, казалось, и Егорку и самого Федора Ивановича.